Галина Николаевна Кузнецова (по мужу Петрова; 10 декабря , Киев - 8 февраля , Мюнхен) - русская поэтесса и писательница, мемуаристка .

Биография

Главная книга

Стихи и проза Кузнецовой продолжали публиковаться в крупнейших эмигрантских изданиях - «Современных записках», «Новом журнале», «Воздушных путях».

В в Вашингтоне был опубликован её «Грасский дневник», который она вела в - . Он стал не только содержательным историко-литературным источником, но и примечательным явлением литературы, главной книгой автора - так или иначе, ничего лучше его Кузнецова не написала. По мотивам книги снят художественный фильм Алексея Учителя «Дневник его жены» (), получивший большую известность и награждённый множеством премий (см.: ).

Близость к Бунину определяет поэзию и прозу Кузнецовой, рав­но как и её место в русской литературе. Весьма од­нородные стихи Кузнецовой посвящены природе; яс­ные, красивые зарисовки меланхоличны по настрою. Её проза бедна событиями, рефлективна и всегда связана с воспоминаниями. С тонким психологическим чутьём описаны ею отношения между людьми в первые годы после переворота и бегства из России.

Публикации

  • Утро, Paris, 1930 (сборник рассказов)
  • Пролог, Paris, 1933 (роман)
  • , факсимильное воспроизведение книги 1937 года из библиотеки Вячеслава Иванова в Риме. В книге - рукой Бунина надпись-письмо с просьбой откровенного отзыва.
  • Грасский дневник. Вашингтон: Viktor Kamkin, 1967
  • Грасский дневник. Париж, 1974
  • Грасский дневник. Рассказы. Оливковый сад. М.: Московский рабочий, 1995
  • Грасский дневник. М.: АСТ-Олимп, 2001
  • Женская проза русской эмиграции / Сост. О. Р. Демидова. СПб.: Рус.христиан. гуманитар. ин-т, 2003.
  • Бунин и Кузнецова. Искусство невозможного: Дневники, письма/ Сост. О.Михайлов. М.: Грифон, 2006
  • Пролог. СПб: Изд-во Міръ, 2007
  • Грасский дневник/ Составление, вступительная статья, комментарии О. Р. Демидовой. СПб.: “Міръ”, 2009

Напишите отзыв о статье "Кузнецова, Галина Николаевна"

Литература

  • Степун Ф. Встречи. М.-СПб., 1995.
  • Мельников Н. Г. Кузнецова Галина Николаевна// Литературная энциклопедия русского зарубежья 1918-1940. М.: РАН; ИНИОН, 1997, с.225-227
  • Устами Буниных: Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны Буниных и другие архивные материалы: В 2 тт./ Ред.-сост. Грин М.; предисл. Мальцева Ю. Мюнхен: Посев, 2005
  • Духанина М. «Монастырь муз». К истории творческих и личных взаимоотношений Г. Н. Кузнецовой, И.А Бунина, Л. Ф. Зурова, В. Н. Муромцевой-Буниной, М. А. Степун//
  • Батшев В. Писатели русской эмиграции. Германия, 1921-2008: Материалы к биобилиографическому словарю. Франкфурт-на-Майне: Литературный европеец, 2008, с.145-146

Примечания

Ссылки

Отрывок, характеризующий Кузнецова, Галина Николаевна

– Граф, граф! – кричал Берг, такой же оживленный, как и Борис, подбегая с другой стороны, – граф, я в правую руку ранен (говорил он, показывая кисть руки, окровавленную, обвязанную носовым платком) и остался во фронте. Граф, держу шпагу в левой руке: в нашей породе фон Бергов, граф, все были рыцари.
Берг еще что то говорил, но Ростов, не дослушав его, уже поехал дальше.
Проехав гвардию и пустой промежуток, Ростов, для того чтобы не попасть опять в первую линию, как он попал под атаку кавалергардов, поехал по линии резервов, далеко объезжая то место, где слышалась самая жаркая стрельба и канонада. Вдруг впереди себя и позади наших войск, в таком месте, где он никак не мог предполагать неприятеля, он услыхал близкую ружейную стрельбу.
«Что это может быть? – подумал Ростов. – Неприятель в тылу наших войск? Не может быть, – подумал Ростов, и ужас страха за себя и за исход всего сражения вдруг нашел на него. – Что бы это ни было, однако, – подумал он, – теперь уже нечего объезжать. Я должен искать главнокомандующего здесь, и ежели всё погибло, то и мое дело погибнуть со всеми вместе».
Дурное предчувствие, нашедшее вдруг на Ростова, подтверждалось всё более и более, чем дальше он въезжал в занятое толпами разнородных войск пространство, находящееся за деревнею Працом.
– Что такое? Что такое? По ком стреляют? Кто стреляет? – спрашивал Ростов, ровняясь с русскими и австрийскими солдатами, бежавшими перемешанными толпами наперерез его дороги.
– А чорт их знает? Всех побил! Пропадай всё! – отвечали ему по русски, по немецки и по чешски толпы бегущих и непонимавших точно так же, как и он, того, что тут делалось.
– Бей немцев! – кричал один.
– А чорт их дери, – изменников.
– Zum Henker diese Ruesen… [К чорту этих русских…] – что то ворчал немец.
Несколько раненых шли по дороге. Ругательства, крики, стоны сливались в один общий гул. Стрельба затихла и, как потом узнал Ростов, стреляли друг в друга русские и австрийские солдаты.
«Боже мой! что ж это такое? – думал Ростов. – И здесь, где всякую минуту государь может увидать их… Но нет, это, верно, только несколько мерзавцев. Это пройдет, это не то, это не может быть, – думал он. – Только поскорее, поскорее проехать их!»
Мысль о поражении и бегстве не могла притти в голову Ростову. Хотя он и видел французские орудия и войска именно на Праценской горе, на той самой, где ему велено было отыскивать главнокомандующего, он не мог и не хотел верить этому.

Около деревни Праца Ростову велено было искать Кутузова и государя. Но здесь не только не было их, но не было ни одного начальника, а были разнородные толпы расстроенных войск.
Он погонял уставшую уже лошадь, чтобы скорее проехать эти толпы, но чем дальше он подвигался, тем толпы становились расстроеннее. По большой дороге, на которую он выехал, толпились коляски, экипажи всех сортов, русские и австрийские солдаты, всех родов войск, раненые и нераненые. Всё это гудело и смешанно копошилось под мрачный звук летавших ядер с французских батарей, поставленных на Праценских высотах.
– Где государь? где Кутузов? – спрашивал Ростов у всех, кого мог остановить, и ни от кого не мог получить ответа.
Наконец, ухватив за воротник солдата, он заставил его ответить себе.
– Э! брат! Уж давно все там, вперед удрали! – сказал Ростову солдат, смеясь чему то и вырываясь.
Оставив этого солдата, который, очевидно, был пьян, Ростов остановил лошадь денщика или берейтора важного лица и стал расспрашивать его. Денщик объявил Ростову, что государя с час тому назад провезли во весь дух в карете по этой самой дороге, и что государь опасно ранен.
– Не может быть, – сказал Ростов, – верно, другой кто.
– Сам я видел, – сказал денщик с самоуверенной усмешкой. – Уж мне то пора знать государя: кажется, сколько раз в Петербурге вот так то видал. Бледный, пребледный в карете сидит. Четверню вороных как припустит, батюшки мои, мимо нас прогремел: пора, кажется, и царских лошадей и Илью Иваныча знать; кажется, с другим как с царем Илья кучер не ездит.
Ростов пустил его лошадь и хотел ехать дальше. Шедший мимо раненый офицер обратился к нему.
– Да вам кого нужно? – спросил офицер. – Главнокомандующего? Так убит ядром, в грудь убит при нашем полку.
– Не убит, ранен, – поправил другой офицер.
– Да кто? Кутузов? – спросил Ростов.
– Не Кутузов, а как бишь его, – ну, да всё одно, живых не много осталось. Вон туда ступайте, вон к той деревне, там всё начальство собралось, – сказал этот офицер, указывая на деревню Гостиерадек, и прошел мимо.
Ростов ехал шагом, не зная, зачем и к кому он теперь поедет. Государь ранен, сражение проиграно. Нельзя было не верить этому теперь. Ростов ехал по тому направлению, которое ему указали и по которому виднелись вдалеке башня и церковь. Куда ему было торопиться? Что ему было теперь говорить государю или Кутузову, ежели бы даже они и были живы и не ранены?

Я родилась в один год с Чарли Чаплиным, "Крейцеровой сонатой" Толстого, Эйфелевой башней и, кажется, Элиотом. В это лето Париж праздновал столетие падения Бастилии – 1889. В ночь моего рождения справлялась и справляется древняя Иванова ночь – 23 июня (Midsummer Night). Назвали меня Анной в честь бабушки Анны Егоровны Мотовиловой. Ее мать была чингизидкой, татарской княжной Ахматовой, чью фамилию, не сообразив, что собираюсь быть русским поэтом, я сделала своим литературным именем. Родилась я на даче Саракини (Большой Фонтан, 11-я станция паровичка) около Одессы. Дачка эта (вернее, избушка) стояла в глубине очень узкого и идущего вниз участка земли – рядом с почтой. Морской берег там крутой, и рельсы паровичка шли по самому краю.
Когда мне было 15 лет и мы жили на даче в Лустдорфе, проезжая как-то мимо этого места, мама предложила мне сойти и посмотреть на дачу Саракини, которую я прежде не видела. У входа в избушку я сказала: "Здесь когда-нибудь будет мемориальная доска". Я не была тщеславна. Это была просто глупая шутка. Мама огорчилась. "Боже, как я плохо тебя воспитала", – сказала она.
1957

В семье никто, сколько глаз видит кругом, стихи не писал, только первая русская поэтесса Анна Бунина была теткой моего деда Эразма Ивановича Стогова. Стоговы были небогатые помещики Можайского уезда Московской губернии, переселенные туда за бунт при Марфе Посаднице. В Новгороде они были богаче и знатнее.
Моего предка хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.
Одна из княжон Ахматовых – Прасковья Егоровна – в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного симбирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна – моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было девять лет, и в честь ее меня назвали Анной. Из ее фероньерки сделали несколько перстней с бриллиантами и одно с изумрудом, а ее наперсток я не могла надеть, хотя у меня были тонкие пальцы.
1964

В Царском Селе я жила в общем с двух до шестнадцати лет. Из них одну зиму (когда родилась сестра Ия) семья провела в Киеве (Институтская ул.)* и другую в Севастополе (Соборная, дом Семенова). Основным местом в Царском Селе был дом купчихи Елизаветы Ивановны Шухардиной (Широкая, второй дом от вокзала, угол Безымянного переулка). Но первый год века, 1900, семья жила (зиму) в доме Дауделя (угол Средней и Леонтьевской. Там корь и даже, может быть оспа).
_______________________________________
* Там история с медведем в Шато де Флер, в загородку которого мы попали с сестрой Рикой, сбежав в горы. Ужас окружающих. Мы дали слово бонне скрыть событие от мамы, но маленькая Рика, вернувшись, закричала: "Мама, Мишка – будка, морда – окошко", а наверху в Царском саду я нашла булавку в виде лиры. Бонна сказала мне: "Это значит, ты будешь поэтом", но самое главное случилось не в Киеве, а в Гунгенбурге, когда мы жили на даче Крабау – я нашла царь-гриб. Нянька "калуцкая" – Татьяна Ритивкина говорила обо мне: "Это перец будет"", "Наши дела как сажа бела" и "Отворотясь не насмотришься".

Петрарка Франческо

Автобиографическая проза

Франческо Петрарка

Автобиографическая проза

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Настоящее издание приурочено к 600-летию со дня смерти Франческо Петрарки (20.07. 1304 - 19.07. 1374).

Человечество чтит великого итальянца прежде всего за то, что он, пожалуй, как никто другой, способствовал наступлению новой эпохи, которая, по словам Энгельса, явилась "величайшим прогрессивным переворотом, из всех пережитых до того времени человечеством" (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 2. Государственное издательство политической литературы. М.,1961, с. 346.), эпохи открытия мира и человека, прозванной Возрождением.

Петрарка был первым великим гуманистом, поэтом и гражданином, который сумел прозреть цельность предвозрожденческих течений мысли и объединить их в поэтическом синтезе, ставшем программой грядущих европейских поколений (А. Н. Веселовский. Петрарка в поэтической исповеди "Canzoniere". 1304-1904, СПб., 1912.).

Своим творчеством он сумел привить этим грядущим разноплеменным поколениям {6} Западной и Восточной Европы сознание - пусть не всегда четкое - некоего духовного и культурного единства, благотворность которого сказывается и в современный нам век.

Петрарка - родоначальник новой европейской поэзии. Его знаменитый "Канцоньере", представленный в этой книге избранными сонетами, проторил поэтическим наследникам путь к познанию задач и сущности поэзии: раскрытие внутреннего мира человека, его нравственного и гражданского призвания.

Сонеты подкреплены автобиографической прозой - "Моя тайна" и "Письмо к потомкам" - не только любопытнейшими по собственной своей сути, но и являющимися захватывающим пояснением к "Канцоньере", этому страстному поэтическому посланию к будущим векам.

Шестьсот лет, прошедших со дня смерти Петрарки, срок огромный. Различные поколения, в зависимости от своего литературного сознания, господствующих эстетических норм и вкусов, прочитывали Петрарку по-разному. Одни видели в нем изощреннейшего поэта, ставившего превыше всего форму, словесное совершенство, видели в Петрарке некую идеальную поэтическую норму, обязательную для подражания. Другие ценили в нем, прежде всего неповторимую индивидуальность, слышали в нем голос нового времени. Одни безоговорочно причисляли его к "классикам", другие с не меньшей категоричностью к "романтикам".

Первое знакомство с Петраркой в России произошло в начале XIX века, когда восприятие его было в значительной степени подсказано именно "романтической" репутацией Петрарки, сложившейся под пером теоретиков и практиков западноевропейского романтизма. Последующая история русского Петрарки внесла в это восприятие существенные поправки, порой предлагая в корне иные прочтения. О некоторых наиболее ярких эпизодах из этой истории и пойдет речь в дальнейшем.

В "Селе Степанчикове" (глава "Фома Фомич созидает всеобщее счастье") Достоевский вставляет в уста своего героя следующую тираду: "Я видел, что нежное чувство расцветает в ее сердце (речь идет о сердце Настеньки.-Н. Т.), как вешняя роза, и невольно припоминал Петрарку, сказавшего, что "невинность так часто бывает на волосок от погибели". Я вздыхал, стонал, и хотя за эту девицу, чистую, как жемчужина, я готов был отдать всю кровь мою на поруки, но кто мог бы поручиться за вас, Егор Ильич? Зная необузданное стремление страстей ваших, зная, что всем готовы пожертвовать ради минутного удовлетворения, я вдруг погрузился в бездну ужаса и опасений насчет судьбы наиблагороднейшей из девиц..." (Ф. М. Достоевский. Поли. собр. соч., т. 3. Л., "Наука", 1972, с. 147.).

В этой главе Достоевский заставляет Фому Фомича цитировать еще и Шатобриана, комизма ради спутав его с Шекспиром, и даже пушкинского Ленского ("Где, где она, моя невинность?.. где золотые дни мои?"). Цитирует Фома Фомич и Гоголя... Впрочем, дело не в пародийном цитировании того или иного автора, а в том, что в речи Фомы Опискина Достоевский сближает слова Петрарки (И напрасно комментатор новейшего академического издания Ф. М. Достоевского пытается в стихе, приписываемом Петрарке, вычитать цитату из III сонета "Канцоньере". Там такого стиха нет, как нет его и в других стихотворениях сборника. Слова Петрарки - мистификация Достоевского.) с лексикой и фразеологией того "темного и вялого" стиля, который, по ироническому замечанию Пушкина в "Евгении Онегине", "романтизмом мы зовем". Даже в пределах приведенного выше восклицания Фомы легко увидеть лексический и фразеологический букет "темного и вялого" письма, пародируемого Достоевским стиля: "нежное чувство", "вешнюю розу", "вздохи", "стоны", "чистую, как жемчужина, девицу", "необузданные страсти", "бездну ужаса", "невинность" (словцо, десятикратно обыгранное и, видимо, очень смешившее Достоевского). Сочетание на этих страницах имен Шатобриана (Шекспира) и Ленского удивления не вызывает. Имя Шекспира было начертано на знаменах романтиков буквально всех оттенков. Ленский же - это пародия в пародии, прямая апелляция Достоевского к Пушкину, в котором он усмотрел своего единомышленника в данном вопросе. Но как возник в этой компании Петрарка?

Обращаясь к широкому читателю, Достоевский не стал бы строить пародийную речь Фомы на чем-то этому читателю неизвестном, рассчитывать на его знакомство с Петраркой по пусть популярным тогда в образованной среде французским работам Сисмонди или Жангенэ или немецким переводам А. В. Шлегеля. Логичнее предположить, что знакомство русского читателя с Петраркой уже состоялось и знакомство это было определенным, вполне в духе того сентиментально романтического стиля, который Достоевский положил в основу речевой характеристики Фомы.

Это знакомство читающей русской публики с Петраркой произошло лет за тридцать до того, как Достоевский обдумал своего Фому Фомича. Начало ему положил известный поэт Константин Батюшков, едва ли не первый итальянист в России, автор статей о Петрарке и Тассо. В начале восьмисотых годов он переводит один из самых знаменитых петрарковских сонетов (ССLХIХ) и пишет переложение канцоны I, названной им "Вечер". Вот этот сонет в переводе Батюшкова:

Колонна гордая! о лавр вечнозеленый!

Ты пал! - и я навек лишен твоих прохлад!

Ни там, где Инд течет, лучами опаленный,

Ни в хладном севере для сердца нет отрад!..

Все смерть похитила, все алчная пожрала,

Сокровище души, покой и радость с ним!

А ты, земля, вовек корысть не возвращала,

И мертвый нем лежит под камнем гробовым!

Все тщетно пред тобой: и власть и волхвованье

Таков судьбы завет!.. Почто ж мне доле жить?..

Увы! Чтоб повторить в час полночи рыданья

И слезы вечные на хладный камень лить!

Как сладко, жизнь, твое для смертных обольщенье!

Я в будущем мое блаженство основал;

Там пристань видел я, покой и утешенье

И все с Лаурою в минуту потерял.

Дело не в том, что Батюшков не соблюдает тут сонетной формы. Важнее то, что он прибавляет и как видоизменяет реальное содержание сонета. В тексте Батюшкова появляются "опаленные лучами", "хладный север", "алчная смерть", "гробовой камень", "полночные рыданья", "вечные слезы", "хладный камень", "сладостное обольщенье", "блаженство", "покой", "утешенье" - то есть лексика сентиментально-романтического плана. В переводе канцоны, которую по недостатку места не приводим, является тот же речевой набор, обязательный для "унылой" поэзии: "безмолвные стены", "задумчивая луна", "орошенные туманом пажити". Этот словарь находится в противоречии с возвышенной, но четкой лексикой и фразеологией петрарковских стихов: их окрашенность контрастная, яркая, не размытая полутонами неясных чувств. Все это подменяется унылыми ламентациями у Батюшкова. Но именно таким пожелал видеть и увидел Петрарку романтический век.

Русская автобиографическая проза XX века связа­на с традициями отечественной литературы прошлого, в первую оче­редь с художественным опытом Л. Толстого и С. Аксакова. Как бы ни был близок автор к своему герою, но, по наблюдениям Н. Руба-кина, «описывая самого себя, свою жизнь, поступки, мысли, пере­живания, он на деле описывает уже чужого человека». Л. Гинзбург тоже акцентировала внимание на нетождественности автора и героя даже в самых автобиографических романах, поскольку «герой вос­принимается как принадлежащий другой, художественно отражен­ной действительности».

К изображению детства писатели подходят с разными творчес­кими задачами. В одних произведениях главным оказывается сам феномен детства, детского мировосприятия; в других детство рас­сматривалось как самое счастливое время; в третьих - как старто­вый жизненный этап.

В первые десятилетия XX века можно выделить две тенденции в изображении детства. Одна нашла отражение в автобиографичес­ких повестях М. Горького, другая - в повести А. Белого «Котик Ле­таев».

К реконструкции детских ощущений и представлений обратил­ся в 30-е годы М. Зощенко. В повести «Возвращенная молодость» он прошел со своим героем обратный путь - от тридцати лет до мла­денчества. Опыт А. Белого развит и в «Других берегах» В. Набокова. Особый интерес представляют книги, где в герое (в раннем ли дет­стве или чуть позже) подчеркивалось творческое начало,- просле­живается путь рождения писателя. К ним относятся произведения М. Пришвина («Кащеева цепь»), И. Бунина и В. Набокова.

И. Бунин и В. Набоков Дом-Россию потеряли навсегда, покинув родину после Октябрьской революции. Как бы ни проклинали они большевистскую власть и новое государство, Россия оставалась в сер­дце до конца дней, а в автобиографических произведениях осуще­ствилось своеобразное возвращение в родные места.

«Жизнь Арсеньева» (1927-1933) не о том, как стал писателем Иван Алексеевич Бунин, а о рождении творческой личности в Алексее Арсеньеве на благодатной среднерусской почве. Чувственное воспри­ятие жизни в основе всех его впечатлений («...Эту меловую синеву, сквозящую в ветвях и листве, я и умирая вспомню»). Детские впечат­ления осознаются писателем как самые важные, а потому сохранен­ные с далекой поры и воспроизведенные так зримо живущими в том «глухом и милом краю <...> где так мирно и одиноко цвело мое ни­кому в мире не нужное младенчество, детство...» Именно детство помогает установить связь прошлого с настоящим: «Какие далекие дни! Я теперь уже с усилием чувствую их своими собственными при всей той близости их мне, с которой я все думаю о них за этими записями и все зачем-то пытаюсь воскресить чей-то далекий юный образ».

Интуитивно И. Бунин и его герой отталкивались от социальных проблем: «Я написал и напечатал два рассказа, но в них все фальши­во и неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разо­рении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать про громадный серебристый тополь». Героя отталкивает не просто соци­альный аспект, а фальшь; не имеющий жизненного опыта молодой писатель готов лишь к восприятию поэтичности мира.

Общая для эмигрантов тоска по России в «Жизни Арсен ьева» переключалась автором в тональность не столько грустную, тягост­ную, сколько жизнеутверждающую. Как позднее и у В. Набокова, в «Жизни Арсеньева» передано ощущение кровной связи с родиной. Она еще сильнее подчеркнута в отъединенности героя и от собратьев по профессии, и вообще от людей: «Я испытал чувство своей страш­ной отделенности от всего окружающего, удивление, непонимание,- что это такое все то, что передо мной, и зачем, почему я среди всего этого?». От любых впечатлений - поэтических, любовных, родствен­ных - автобиографический герой неизменно возвращался к пости­жению своего призвания: «Спрашивал себя: все-таки что же такое моя жизнь в этом непонятном, вечном и огромном мире... и видел, что жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, дня и отдыха, встреч и бесед, удовольствий и неприятностей, иногда называемых собы­тиями... а еще - нечто такое, в чем как будто и заключается некая суть ее, некий смысл и цель, что-то главное, чего уж никак нельзя уловить и выразить». Хотя рассказана только юность Арсеньева, но, как замечает О. Бердникова, «перед читателем романа предстает дей­ствительно вся жизнь его героя». Полувековая дистанция между героем и автором-повествователем проявляется в сочетании юной не­посредственности и свежести восприятия мира со зрелыми раздумь­ями о жизни человека, о радости и трагизме его существования.

«Другие берега» Набокова (1954) возвращали потерянный рай детства. В. Набоков возвращал себе Россию и себя в Россию. Книга кончалась отплытием в Америку, но «другой», далекий берег был на­всегда приближен, запечатлен. Сбывалось обещание автобиографи­ческого героя «Дара» - вернуться в Россию строчками своих книг. Чтобы «пробиться в свою вечность», писатель обратился к изучению младенчества: «Я вижу пробуждение самосознания, как череду вспы­шек с уменьшающимися промежутками. Глядя туда со страшно да­лекой, почти необитаемой гряды времени, я вижу себя в ТОт день во­сторженно празднующим зарождение чувственной жизни». Именно чувственное восприятие и позволило писателю воссоздать Россию, родные места, не только умом, но кровью осознать эту связь: «Я с праздничной ясностью восстанавливаю родной, как собствен­ное кровообращение, путь из нашей Выры в село Рождествено».

Если Россия в детские и юношеские годы героя И. Бунина-источ­ник его писательского дара, то в книге В. Набокова вечная связь с ней осуществлена памятью художника. Третья редакция произведения со­здана в 1966 году под названием «Speak Memory» - «Память, говори».

А. Гайдар «Школа», В. Катаев «Белеет парус одинокий», «Хуторок в степи», «Катакомбы», «Лёнька Пантелеев», К. Паустовский «Повесть о жизни».

На воспоминаниях о детстве построены некоторые книги О. Бер­ггольц и В. Астафьева. Объединяет их предельная искренность авто­ров, исповедальность. В повестях Астафьева 1960-1970-х годов глав­ным героем являлся мальчик, подросток. Это относится и к Ильке из «Перевала», и к Толе Мазову из «Кражи», к Витьке из «Последнего поклона», к Мальчику из «Оды русскому огороду». Общее у назван­ных героев - их раннее сиротство, столкновение с материальными трудностями в детстве, повышенная ранимость и исключительная отзывчивость на все доброе и прекрасное.

Главное в самоанализе героя «Последнего поклона» (1960-1989) - понимание того, что дали ему и чем были для него родные и близ­кие люди, живущие, казалось бы, в сфере сугубо практических по­вседневных забот и интересов. В построении повести важна не био­графическая последовательность, а принцип выделения первых открытий мира, первых проверок силы, смелости, первых оценок старших людей. «Лежал, думал, пытался постигнуть человеческую жизнь, но у меня ничего не получалось. Впоследствии я убедился, что жизнь постигнуть даже взрослым людям не всегда удается»; «...но ничего этого я пока еще не ведаю, пока я свободен и радостен, как благополучно перезимовавший воробей».

В «Оде русскому огороду» при изображении Мальчика чувство­валась авторская ирония («не мог знать, как ни тужился»). И не па­фос утверждения («никогда не забуду», «потом пойму»), а горькую усмешку замечал читатель в отношении взрослого к неведению дет­ства: «Наивный мальчик! Если б все в мире делалось по воле детей, не ведающих зла». В поступках Мальчика теперь больше внимания обращается на то, что хотелось бы забыть, да не удается, что пятном лежит на совести и никак не украшает биографию. «Память моя, ты всегда была моей палочкой-выручалочкой. Так сотвори еще раз чудо - сними с души тревогу, тупой гнет усталости... И воскреси,- слышишь! - воскреси во мне Мальчика, дай успокоиться и очис­титься возле него». Путь героя - через муки, страдания, понимание своего долга перед старшим поколением к осознанию ответственно­сти за себя и свое поколение.

Одна из тем автобиографической прозы последнего десятилетия связана с раскрытием непростых отношений между отцами и детьми.