ПОНТИЙ ПИЛАТ - центральный персонаж романа М. А.Булгакова "Мастер и Маргарита» (1928-1940). Сын короля-звездочета, жестокий прокуратор Иудеи всадник П. П. по прозвищу Золотое Копье появляется в начале 2-й главы "в белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой», выходя на авансцену сюжета, где будет незримо присутствовать до полного его окончания, до последней фразы эпилога. Это его присутствие обусловлено основным сюжетным событием, связующим повествование: роман, сочиненный Мастером, написан о нем, Пилате Понтийском. Герой героя выступает одновременно как действующее лицо "античных» глав, образующих "роман в романе». Два Пилата, "литературный» и "исторический», никак не различаются между собой; они составляют единый образ, объективированный в повествовании. "

Литературный» П. П., сотворенный Мастером, не плод художественной фантазии; он "угадан» таким, каким был на самом деле, и поэтому полностью совпадает с "историческим», о котором рассказывает Баланд в разговоре с Берлиозом и Иваном Бездомным на Патриарших прудах. Тождество обоих Пилатов подтверждает сам Воланд, единственный живой свидетель, присутствовавший инкогнито во дворце Ирода Великого во время разговора П. П. с Иешуа Га-Ноцри, знающий о том, например, как прокуратор пытался "спасти» Иуду из Кириафа, слышавший собственными ушами ответ Пилата на вопрос Левия Матвея об убийце Иуды: "Это сделал я». В финале романа, отпуская на свободу своего героя, Мастер одновременно освобождает "библейского» Пилата, на протяжении двух тысяч лет терзаемого муками совести. В процессе создания образа П. П. Булгаков использовал несколько источников. Первыми по значимости были канонические евангелия, в которых писатель почерпнул главные сюжетные обстоятельства: П. П. не находит вины в действиях и словах Иисуса (Лук., 23,5; Иоанн, 18,38), пытается спасти его (Иоанн, 19,12), на Пилата оказывают давление первосвященники и возбужденный ими народ, вопящий "Распни его!», и, наконец, окончательное решение о казни прокуратор принимает из страха перед кесарем: "Иудеи же кричали: "Если отпустишь Его, ты не друг кесарю»» (Иоанн, 19,12). Вероятным источником образа послужила книга немецкого историка Г. А.Мюллера "Пон-тий Пилат, пятый прокуратор Иудеи, и судья Иисуса из Назарета» (1888). Здесь П. П., как и в романе, назван пятым прокуратором: иные авторы считают его шестым. Другим литературным источником стала книга английского богослова Ф. В.Фаррара "Жизнь Иисуса Христа» (1874, русск. перевод 1885). В главе "Иисус Христос перед Пилатом» Фаррар описывал "римскую презрительность» игемона к иудеям и говорил о его "трусливой уступчивости». Последний момент получил у Булгакова особое значение. В поле зрения писателя были также легенды, связанные с П. П. Об одной из них Булгаков мог прочесть в "Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона. В Великую пятницу на горной возвышенности в Швейцарских Альпах, носящей название Пилат, появляется призрак прокуратора и умывает руки, тщетно пытаясь очистить себя от соучастия в преступлении. С этой легендой может быть связано место действия последней главы - каменистая вершина, где Мастер встречает П. П. и отпускает его грех. Что же касается сюжетных мотивов, сочиненных самим Булгаковым, то это причастность прокуратора к убийству Иуды. Согласно евангелиям, тот повесился. Рассматривая образ П. П. с точки зрения литературной генеалогии, можно указать на следы Агасфера. Есть основания для сопоставлений с образом пушкинского Бориса Годунова: мотив пятна на совести, появившегося случайно и ставшего причиной душевных терзаний, столь мучительных, что "рад бежать, да некуда». Среди героев Булгакова нет другого персонажа, сопоставимого по масштабу с П. П., хотя отдельные его черты можно уловить в Хлудове ("Бег»), в Людовике ("Кабала святош»). В романе Булгакова П. П. олицетворяет коллизию иерархической власти, безграничной по отношению ко всему нижестоящему и совершенно беззащитной, безоружной перед тем, что находится выше. Это делает игемона Рима социально трусливым. Последнее тем более разительно, что трусость выказывает человек по натуре мужественный, твердый и жестокий. Если трусость вообще худший из пороков (слова Иешуа Га-Ноцри), то в сильном она еще и позорна. Такова основная мысль писателя в прочтении образа Понтия Пилата, героя, покрывшего себя историческим позором.

"Мастер и Маргарита Глава 02. Понтий Пилат"

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца ирода великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.

Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя. От флигелей в тылу дворца, где расположилась пришедшая с прокуратором в Ершалаим первая когорта двенадцатого молниеносного легиона, заносило дымком в колоннаду через верхнюю площадку сада, и к горьковатому дыму, свидетельствовавшему о том, что кашевары в кентуриях начали готовить обед, примешивался все тот же жирный розовый дух. О боги, боги, за что вы наказываете меня?

"Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания, при которой болит полголовы. От нее нет средств, нет никакого спасения. Попробую не двигать головой".

На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?

Да, прокуратор, - ответил секретарь.

Что же он?

Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, - объяснил секретарь.

Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:

Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски:

Так это ты подговаривал народ разрушить Ершалаимский храм?

Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько подался вперед и начал говорить:

Добрый человек! Поверь мне...

Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, - и так же монотонно прибавил: - Кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.

Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни:

Преступник называет меня "добрый человек". Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукою арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из-под колонн в сад. Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:

Римского прокуратора называть - игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:

Я понял тебя. Не бей меня.

Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.

Мое? - торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.

Прокуратор сказал негромко:

Мое - мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.

Иешуа, - поспешно ответил арестант.

Прозвище есть?

Га-Ноцри.

Откуда ты родом?

Из города Гамалы, - ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.

Кто ты по крови?

Я точно не знаю, - живо ответил арестованный, - я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец...

Где ты живешь постоянно?

У меня нет постоянного жилища, - застенчиво ответил арестант, - я путешествую из города в город.

Это можно выразить короче, одним словом - бродяга, - сказал прокуратор и спросил: - Родные есть?

Нет никого. Я один в мире.

Знаешь ли грамоту?

Знаешь ли какой-либо язык, кроме арамейского?

Знаю. Греческий.

Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.

Пилат заговорил по-гречески:

Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?

Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески:

Я, доб... - тут ужас мелькнул в глазах арестанта оттого, что он едва не оговорился, - я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывающего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту.

Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, - говорил монотонно прокуратор, - а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствуют люди.

Эти добрые люди, - заговорил арестант и, торопливо прибавив: - игемон, - продолжал: - ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больных глаза тяжело глядели на арестанта.

Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, - произнес Пилат мягко и монотонно, - за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.

Нет, нет, игемон, - весь напрягаясь в желании убедить, заговорил арестованный, - ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

Кто такой? - брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

Левий Матвей, - охотно объяснил арестант, - он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, - тут арестант усмехнулся, - я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово...

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.

Однако, послушав меня, он стал смягчаться, - продолжал Иешуа, - наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной путешествовать...

Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.

Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: "Повесить его". Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.

Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном Ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

Да, Левий Матвей, - донесся до него высокий, мучающий его голос.

А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?

Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.

Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?

И тут прокуратор подумал: "О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше..." И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. "Яду мне, яду!"

Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.

Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца.

Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.

Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.

Ну вот, все и кончилось, - говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, - и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, - арестант повернулся, прищурился на солнце, - позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.

Беда в том, - продолжал никем не останавливаемый связанный, - что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, - и тут говорящий позволил себе улыбнуться.

Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора.

Развяжите ему руки.

Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

Сознайся, - тихо по-гречески спросил Пилат, - ты великий врач?

Нет, прокуратор, я не врач, - ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.

Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

Я не спросил тебя, - сказал Пилат, - ты, может быть, знаешь и латинский язык?

Да, знаю, - ответил арестант.

Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни:

Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

Это очень просто, - ответил арестант по-латыни, - ты водил рукой по воздуху, - арестант повторил жест Пилата, - как будто хотел погладить, и губы...

Да, - сказал Пилат.

Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески:

Итак, ты врач?

Нет, нет, - живо ответил арестант, - поверь мне, я не врач.

Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить... или поджечь, или каким-либо иным способом уничтожить храм?

Я, игемон, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?

О да, ты не похож на слабоумного, - тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой-то страшной улыбкой, - так поклянись, что этого не было.

Чем хочешь ты, чтобы я поклялся? - спросил, очень оживившись, развязанный.

Ну, хотя бы жизнью твоею, - ответил прокуратор, - ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!

Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? - спросил арестант, - если это так, ты очень ошибаешься.

Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:

Я могу перерезать этот волосок.

И в этом ты ошибаешься, - светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, - согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?

Так, так, - улыбнувшись, сказал Пилат, - теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? - тут прокуратор указал на свиток пергамента.

Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.

У меня и осла-то никакого нет, игемон, - сказал он. - Пришел я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал.

Не знаешь ли ты таких, - продолжал Пилат, не сводя глаз с арестанта, - некоего Дисмаса, другого - Гестаса и третьего - Вар-раввана?

Этих добрых людей я не знаю, - ответил арестант.

А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова "добрые люди"? Ты всех, что ли, так называешь?

Всех, - ответил арестант, - злых людей нет на свете.

Впервые слышу об этом, - сказал Пилат, усмехнувшись, - но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, - обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: - В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

Нет, я своим умом дошел до этого.

И ты проповедуешь это?

А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, - он - добрый?

Да, - ответил арестант, - он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил.

Охотно могу сообщить это, - отозвался Пилат, - ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, - тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в долине Дев.

Если бы с ним поговорить, - вдруг мечтательно сказал арестант, - я уверен, что он резко изменился бы.

Я полагаю, - отозвался Пилат, - что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль, вить там гнездо.

В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га-Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора.

Оставалось это продиктовать секретарю.

Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль.

Все о нем? - спросил Пилат у секретаря.

Нет, к сожалению, - неожиданно ответил секретарь и подал Пилату другой кусок пергамента.

Что еще там? - спросил Пилат и нахмурился.

Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились.

Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Пилату показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Ершалаима вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени Капрейских садов. И со слухом совершилось что-то странное, как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: "Закон об оскорблении величества..."

Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: "Погиб!", потом: "Погибли!.." И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть - и с кем?! - бессмертии, причем бессмертие почему-то вызывало нестерпимую тоску.

Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.

Слушай, Га-Ноцри, - заговорил прокуратор, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, - ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или... не... говорил? - Пилат протянул слово "не" несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.

Правду говорить легко и приятно, - заметил арестант.

Мне не нужно знать, - придушенным, злым голосом отозвался Пилат, - приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.

Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор.

Итак, - говорил он, - отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?

Дело было так, - охотно начал рассказывать арестант, - позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил...

Добрый человек? - спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

Очень добрый и любознательный человек, - подтвердил арестант, - он высказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно...

Светильники зажег... - сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.

Да, - немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, - попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

И что же ты сказал? - спросил Пилат, - или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? - но в тоне Пилата была уже безнадежность.

В числе прочего я говорил, - рассказывал арестант, - что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.

На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! - сорванный и больной голос Пилата разросся.

Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой.

Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.

Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.

Первым заговорил арестант:

Я вижу, что совершается какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

Я думаю, - странно усмехнувшись, ответил прокуратор, - что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде! Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, - прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, - тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда - все они добрые люди?

Да, - ответил арестант.

И настанет царство истины?

Настанет, игемон, - убежденно ответил Иешуа.

Оно никогда не настанет! - вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: "Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!" Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: - Преступник! Преступник! Преступник!

Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?

Бог один, - ответил Иешуа, - в него я верю.

Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем, - тут голос Пилата сел, - это не поможет. Жены нет? - почему-то тоскливо спросил Пилат, не понимая, что с ним происходит.

Нет, я один.

Ненавистный город, - вдруг почему-то пробормотал прокуратор и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их, - если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудою из Кириафа, право, это было бы лучше.

А ты бы меня отпустил, игемон, - неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, - я вижу, что меня хотят убить.

Лицо Пилата исказилось судорогой, он обратил к Иешуа воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал:

Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись.

Игемон...

Молчать! - вскричал Пилат и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон. - Ко мне! - крикнул Пилат.

И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га-Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.

Через минуту перед прокуратором стоял Марк Крысобой. Ему прокуратор приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение прокуратора о том, чтобы Иешуа Га-Ноцри был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Иешуа или отвечать на какие-либо его вопросы.

По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона.

Затем перед прокуратором предстал стройный, светлобородый красавец со сверкающими на груди львиными мордами, с орлиными перьями на гребне шлема, с золотыми бляшками на портупее меча, в зашнурованной до колен обуви на тройной подошве, в наброшенном на левое плечо багряном плаще. Это был командующий легионом легат. Его прокуратор спросил о том, где сейчас находится себастийская когорта. Легат сообщил, что себастийцы держат оцепление на площади перед гипподромом, где будет объявлен народу приговор над преступниками.

Тогда прокуратор распорядился, чтобы легат выделил из римской когорты две кентурии. Одна из них, под командою Крысобоя, должна будет конвоировать преступников, повозки с приспособлениями для казни и палачей при отправлении на Лысую Гору, а при прибытии на нее войти в верхнее оцепление. Другая же должна быть сейчас же отправлена на Лысую Гору и начинать оцепление немедленно. Для этой же цели, то есть для охраны Горы, прокуратор попросил легата отправить вспомогательный кавалерийский полк - сирийскую алу.

Когда легат покинул балкон, прокуратор приказал секретарю пригласить президента Синедриона, двух членов его и начальника храмовой стражи Ершалаима во дворец, но при этом добавил, что просит устроить так, чтобы до совещания со всеми этими людьми он мог говорить с президентом раньше и наедине.

Приказания прокуратора были исполнены быстро и точно, и солнце, с какой-то необыкновенною яростью сжигавшее в эти дни Ершалаим, не успело еще приблизиться к своей наивысшей точке, когда на верхней террасе сада у двух мраморных белых львов, стороживших лестницу, встретились прокуратор и исполняющий обязанности президента Синедриона первосвященник иудейский Иосиф Каифа.

В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и - самое главное - с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши - храмом Ершалаимским, - острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики.

Прокуратор понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Ершалаима, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды.

Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по-гречески.

Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га-Ноцри и утвердил смертный приговор.

Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар-равван и, кроме того, этот Иешуа Га-Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар-равван и Га-Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.

Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар-раввана или Га-Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:

Синедрион просит отпустить Вар-раввана.

Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление.

Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.

Признаюсь, этот ответ меня удивил, - мягко заговорил прокуратор, - боюсь, нет ли здесь недоразумения.

Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована.

В самом деле: преступления Вар-раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар-равван гораздо опаснее, нежели Га-Ноцри.

В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Итак?

Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар-раввана.

Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.

И в третий раз мы сообщаем, что освобождаем Вар-раввана, - тихо сказал Каифа.

Все было кончено, и говорить более было не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.

Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: "Бессмертие... пришло бессмертие..." Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке.

Хорошо, - сказал Пилат, - да будет так.

Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.

Тесно мне, - вымолвил Пилат, - тесно мне!

Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.

Сегодня душно, где-то идет гроза, - отозвался Каифа, не сводя глаз с покрасневшего лица прокуратора и предвидя все муки, которые еще предстоят. "О, какой страшный месяц нисан в этом году!"

Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на своем лице удивление.

Что слышу я, прокуратор? - гордо и спокойно ответил Каифа, - ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою самим? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон?

Пилат мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.

Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его... из города Кириафа. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да... если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, - и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, - это я тебе говорю - Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!

Знаю, знаю! - бесстрашно ответил чернобородый Каифа, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: - Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата!

О нет! - воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось все легче и легче: не нужно было больше притворяться. Не нужно было подбирать слова. - Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Вар-раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!

Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил:

Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? - И тут Каифа грозно поднял руку: - Прислушайся, прокуратор!

Каифа смолк, и прокуратор услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо прокуратору. А за спиной у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, - тут прокуратор понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад.

Ты слышишь, прокуратор? - тихо повторил первосвященник, - неужели ты скажешь мне, что все это, - тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с головы Каифы, - вызвал жалкий разбойник Вар-равван?

Прокуратор тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Каифы совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:

Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать.

В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью.

Каифа вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Пилат вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на следующей нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Пилат добавил, что он тотчас выйдет и сам, и удалился внутрь дворца.

Пока секретарь собирал совещание, прокуратор в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Прокуратор тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Пилат через колоннаду прошел в сад.

Там в присутствии всех, кого он желал видеть, прокуратор торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает смертный приговор Иешуа Га-Ноцри, и официально осведомился у членов Синедриона о том, кого из преступников угодно оставить в живых. Получив ответ, что это - Вар-равван, прокуратор сказал:

Очень хорошо, - и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: - Пора!

Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Ершалаимского ристалища.

Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Пилат, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Пилат площади уже не увидел - ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую - не держал ее.

Итак, Пилат поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему-то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост.

Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: "Га-а-а..." Она началась негромко, зародившись где-то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. "Увидели меня", - подумал прокуратор. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. "Это их ввели на помост... - подумал Пилат, - а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед".

Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама.

И когда этот момент наступил, прокуратор выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы.

Тогда Пилат набрал, сколько мог, горячего воздуха в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:

Именем кесаря императора!

Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик - в когортах, взбросив вверх копья и значки, страшно прокричали солдаты:

Да здравствует кесарь!

Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:

Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни - повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников - Дисмас, Гестас, Вар-равван и Га-Ноцри. Вот они перед вами!

Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.

Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда же он потух, Пилат продолжал:

Но казнены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную жизнь!

Пилат выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновение, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Пилат еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:

Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу...

Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.

"Все? - беззвучно шепнул себе Пилат, - все. Имя!"

И, раскатив букву "р" над молчащим городом, он прокричал:

Вар-равван!

Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист.

Пилат повернулся и пошел по мосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо - как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук! Как легионеры снимают с него веревки, невольно причиняя ему жгучую боль в вывихнутых на допросе руках, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной сумасшедшей улыбкой.

Он знал, что в это же время конвой ведет к боковым ступеням троих со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, за город, к Лысой Горе. Лишь оказавшись за помостом, в тылу его, Пилат открыл глаза, зная, что он теперь в безопасности - осужденных он видеть уже не мог.

К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста прокуратор. Кроме того, до слуха долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что-то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики "берегись!".

Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда прокуратор, легат легиона, секретарь и конвой остановились.

Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе.

Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы - сириец, равняясь с Пилатом, что-то тонко выкрикнул и выхватил из ножен меч. Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. Вбросив меч в ножны, командир ударил плетью лошадь по шее, выровнял ее и поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо прокуратора понеслись казавшиеся особо смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.

Поднимая до неба пыль, ала ворвалась в переулок, и мимо Пилата последним проскакал солдат с пылающей на солнце трубою за спиной.

Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Пилат двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой.

Было около десяти часов утра.

Михаил Булгаков - Мастер и Маргарита Глава 02. Понтий Пилат , читать текст

См. также Булгаков Михаил - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

Мастер и Маргарита Глава 03. Седьмое доказательство
- Да, было около десяти часов утра, досточтимый Иван Николаевич, - ска...

Мастер и Маргарита Глава 04. Погоня
Утихли истерические женские крики, отсверлили свистки милиции, две сан...

Понтий Пилат – прокуратор Иудеи, персонаж романа М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита», реальная историческая личность. Характерная деталь в облике героя – белый плащ с кровавым подбоем, что символизирует связь святости с кровью. С этим героем связана одна из важнейших морально-психологических проблем в романе – это преступная слабость, которая привела к казни невинного человека.

Будучи мизантропом и пессимистом, прокуратор был привязан лишь к своему псу Банге и постоянно страдал от жестокой мигрени. Однако Иешуа Га-Ноцри удалось на время излечить его, отчего он убедился не только в невиновности арестанта, но и в его чудодейственной силе. Если бы не одно обстоятельство, Понтий Пилат был готов подписать оправдательный приговор обвиняемому и отослать его в Кемарию Стратонову, где находилась резиденция прокуратора.

По сравнению с историческим прототипом, булгаковский герой был немало облагорожен. Так, например, в подтексте не указывались его жажда наживы и любовь к взяточничеству, из-за которых прокуратор был позднее смещен с поста. По средневековой легенде имя героя происходило от имен его родителей – Пила (дочь мельника) и Ат (король-звездочет). В Ершалаиме его принято было называть не иначе, как игемон.

1. Пилат в разных литературных источниках.
2. Образ Пилата в романе Булгакова.
3. Наказание и прощение прокуратора.

Этот герой ушел в бездну, ушел безвозвратно, прощенный в ночь на воскресенье сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат.
М. А. Булгаков

Римский всадник, правитель Иудеи Понтий Пилат, герой романа М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» — реальная историческая личность, чье правление было жестоким, сопровождалось многочисленными казнями без суда. Согласно Новому Завету, Понтий Пилат приговорил к казни Иисуса Христа, а потом ритуально умыл руки, показывая свою невиновность. Этот образ появляется в романе в тесной связи с образом Иешуа Га-Ноцри: «Мы теперь будем всегда вместе... Раз один — то, значит, тут же и другой! Помянут меня, — сейчас же помянут и тебя! Меня — подкидыша, сына неизвестных родителей, и тебя — сына короля-звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы», — говорит Пилату во сне Иешуа.

Таким образом, для Булгакова Пилат, которому в Евангелии уделено не так уж много времени, — один из главных героев романа. Его занимает вопрос о реальности произошедших событий, библейские главы в романе оказываются для Ивана Бездомного подтверждением существования Христа.

В процессе создания романа писатель ознакомился с поэмой Г. Петровского «Пилат». Автор поэмы также изображает Пилата сочувствующим Иисусу, а не воспринимающим его действия как угрозу свержения власти. Трусливый прокуратор не смог бороться за Иисуса против синедриона — так же, как и в романе Булгакова, в поэме Петровского за Пилатом признается этот порок.

Взгляд писателя на события, «евангелие от Булгакова» — это не просто спор героев о существовании Христа. Автор поднимает вечные темы — тему трусости, предательства, отношений человека и власти, неправедного суда.

Образ Пилата волей автора наделен многочисленными мелкими подробностями, которые делают его рельефнее, понятнее читателю. Благодаря Булгакову герой его романа видится более человечным, нежели в Новом Завете. У него есть слабые стороны — ему присущи сомнения, колебания, он, жестокий прокуратор, испытывает большую привязанность к своей собаке, его волнует не только участь Иешуа, но и судьба его ученика Левия Матвея. В конце концов у Пилата есть совесть и она его мучает. Пилат не считает виновным Иешуа, потому что видит: этот человек просто не умеет лгать, его душа чиста. Он отдает Иешуа на казнь против своей воли, утвердив смертный приговор Синедриона, став невольным палачом.

Автор подчеркивает мельчайшие оттенки настроения героя в процессе принятия нелегкого решения, которое очень тяжело ему дается. Он не может пожертвовать карьерой ради спасения Иешуа, но в нем еще осталось что-то человеческое. Фигура Пилата в романе неоднозначна. Вначале мы видим всадника Золотое копье, жестокого прокуратора «в белом плаще с кровавым подбоем», что символизирует его кровавые деяния. Потом мы видим в нем человека, подверженного слабостям и болезням, а позже и страдающего. Читатель видит, как меняется прокуратор в беседе с Иешуа. Вначале его занимает лишь одна мысль — о том, чтобы скорее кончился допрос. В этот момент арестованный и обреченный Иешуа жалеет его и сопереживает, точно определив его состояние: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет».

Эта казнь становится поворотным событием в жизни Понтия Пилата, она не дает ему покоя всю жизнь, ведь он казнил невиновного, чье преступление не заслуживало такого наказания. Чтобы искупить свою вину, Пилат приказывает убить Иуду, но этим не возвратить Иешуа, и двенадцать тысяч лун прокуратор страдает...

Воланд рассказывает, что происходит с Пилатом: «Он говорит одно и то же, он говорит, что и при луне ему нет покоя, и что у него плохая должность. Так говорит он всегда, когда не спит, а когда спит, то видит одно и то же — лунную дорогу и хочет пойти по ней и разговаривать с арестантом Га-Ноцри, потому что, как он утверждает, он чего-то недоговорил тогда, давно, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана. Но, увы, на эту дорогу ему выйти почему-то не удается и к нему никто не приходит. Тогда, что же поделаешь, приходится разговаривать ему с самим собою. Впрочем, нужно какое-нибудь разнообразие, и к своей речи о луне он нередко прибавляет, что более всего в мире он ненавидит свое бессмертие и неслыханную славу». Попытка оправдаться своей «плохой должностью», такой же, как у кентуриона Марка Крысобоя, не может заглушить голоса совести. Даже омовение рук не позволяет ему снять со своей совести этот тяжкий грех. Бессмертие — вот какое самое тяжкое наказание получает Пилат. Иешуа приходит к нему в видениях до тех пор, пока Пилат, освобожденный мастером, не присоединяется к Га-Ноцри на лунной дорожке не только в видении, но и на самом деле. Тогда Пилат обретает покой, заверенный Иешуа в том, что казни не было. Финал приносит Пилату прощение.

Булгаков пренебрегает многими евангельскими фактами ради раскрытия образа Пилата. В отличие от Иешуа автор осуждает своего героя. Ему важно провести параллель между тем временем и Москвой 20-х годов, в доказательство того, что люди остались такими же, а трусость всегда остается самым тяжелым пороком.

“В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.” . М. А. Булгаков воссоздал образ живого человека, с индивидуальным характером, раздираемого противоречивыми чувствами и страстями. В Понтии Пилате мы видим грозного властелина, перед которым все трепещет. Он хмур, одинок, бремя жизни тяготит его. Римский прокуратор олицетворяет власть авторитарную. Тип власти, воплощенный в образе Понтия Пилата, оказывается более гуманным, чем современная Булгакову действительность, которая предполагала полное подчинение личности, требовала слияния с нею, веры во все ее догматы и мифы.

В Пилате Булгаков оставляет черты традиционного образа. Но его Пилат только внешне похож на этот образ. “Мы все время чувствуем, как Пилат захлестывается, тонет в своих страстях”. “Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла... Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается розовая струя.”. С особым вниманием и интересом Булгаков исследует причины той трагедии, которые проявляются в его думе. Булгаков намеренно представляет состояние Пилата как изнурительную болезнь. Но выводит болезненное состояние прокуратора за пределы приступа гемикрании к ощущению накопившейся усталости от жизни и занятия надоевшим ему делом. “Погружение в бессмыслицу существования, беспредельное одиночество Пилата осмысляется как естественное следствие подчинения надличностной идее, превращающей человека в функцию власти и государства”.

Булгаков испытывает его поступком, требующим свободного волеизъявления. Самой важной представляется Булгакову проблема свободы и несвободы человеческой личности. В. В. Химич отмечает, что “решение Булгакова художественно представлено развертывающейся в произведении картиной психологического проживания Пилатом внутреннего движения от несвободы к свободе. Пилат “утренний (определение А. Зеркенова) владеет над личностной истиной, его несвобода, отчетливо не осознаваемая им, словно отмечена трагическим знаком и на внешнем облике его и типе как бы насильственной внесенности в мир, который его отторгает” Писатель отмечает “кровавый подбой” плаща Пилата и его “шаркающую походку”. Булгаков собирает из отдельных штрихов психологический портрет человека, уничтоженного несвободой.

Писатель показал, что противоречия Понтия Пилата проявляются в каждой ситуации по-разному. Он каждый раз обнаруживает себя с неожиданной стороны. Одна художественная идея, все время ощущающаяся при раскрытии образа Понтия Пилата - это “идея детерминированности, полной зависимости действий героев, в том числе и Понтия Пилата, от обстоятельств жизни”.

В 1968 г. американский литературовед Л. Ржевский опубликовал статью “Пилатов грех: о тайнописи в романе М. Булгакова “Мастер и Маргарита”. Стремясь расшифровать историческую концепцию “древнейших глав”. Ржевский пришел к заключению, что ихструктурным стержнем является тема виновности Пилата, “Пилатов грех”. “Экзистенциальная трусость” прокуратора помещена в центр тайнописи всего романа, пронизывая все его компоненты.

Римский прокуратор - это первый, пусть и невольный, противник христианского учения. “Здесь он подобен, - как замечает Б. В. Соколов, - своему функциональному двойнику Сатане, т. е. антихристу, Воланду, с которым его роднит и общие для обоих германское происхождение” И хотя в тексте романа об этом говорится оно оказывается значимым в развитии образа Пилата. Прокуратор Иудеи однажды уже предал свой народ. “И память об этом предательстве, первой трусости, которую не могла покрыть последующая храбрость Пилата в рядах римских войск, вновь оживает тогда, когда Пилату приходится предать Иешуа, смалодушничав второй раз в жизни, подсознательно усиливая муки совести, душевные терзания прокуратора” Пилат и Воланд понимают справедливость учения Иешуа и начинают действовать в его интересах (Пилат организует убийство Иуды, а до этого пытается спасти Га-Ноцри; Воланд по поручению Иешуа дарует Мастеру заслуженную награду).

В связи с вопросом о параллелях образу Понтия Пилата в романе интересно мнение В. В. Новикова, утверждающего что “двойников и героев с подобной психологией и способом поведения” у него нет. Однако убедительность приведенных выше рассуждений В. В, Соколова не позволяет согласиться с позицией В. В, Новикова.

Итак, Пилат - носитель и олицетворение “самого странного порока” - трусости, как это становится ясным уже первым критикам, - центральный герой романа, присутствующий не только в “ершалаимских” главах, но - незримо и в повествовании о советской действительности, и в истории Мастера и Маргариты.

В сборнике обзоров АН СССР ИКИОН, посвященном 100-летию со дня рождения М. Булгакова проводится точка зрения одного из авторов, согласно которой “Мастер и Маргарита” являются романом о жизни Пилата и в композиционном плане представляет собой две крестообразно пересекающиеся оси. Одна ось - вертикальная, на одном полюсе которой - Христос, на другом - дьявол, а между ними мечется человек - типична для европейского романа. Однако, у Булгакова ее пересекает другая, горизонтальная, и на одном ее конце - человек, наделенный даром творчества, - Мастер. По правую руку у него - Христос, т. е. начало добра, позволяющее ему творить. По левую руку Мастера - дьявол, ибо “только дьявольское начало дает человеку - творцу Мастеру возможность проникнуть в самые тяжелые, самые страшные, самые мрачные тайны человеческой души”. На противоположном полюсе данной оси, по мнению критика, - “человеческий сор”. В центре этого композиционного креста - главный герой романа - Понтий Пилат, “безнадежно, безысходно” тянущийся ко всем четырем полюсам. Пилат полюбил, но не спас Христа, боясь за свое благополучие, поддаваясь дьявольскому наваждению. Он - между страхом и любовью, долгом и подлостью. С другой стороны, он - крупнейший чиновник, умный и волевой - не ничтожество, но и не талантливый человек, не творец. Он дважды совершает доброе дело - подвиг не с большой буквы, но и не в кавычках, не Христов и не дьяволов, - подвиг, достойный того положения администратора - солдата, которое он занимает: «В обоих случаях он дает распоряжение убить» посылая человека по следу Иуды и веля ускорить смерть Иешуа. За «пилатизм» - «то есть неспособность совершить подвиг настоящий, полноценный, в котором и речи не было бы о самом себе, о своей судьбе» (с. 168), «пилатизм», растворенный в воздухе современной писателю эпохи, и распинает пятого прокуратора Иудеи в самом центре композиционного креста М. Булгаков.

В Ряду писателей-современников Булгаков стоит как глубочайший исследователь, сосредоточивший свое внимание на феномене «слома» в человеческой судьбе и психике. Биографическое, историческое, вечное время взяты писателем под знаком странных смещений и разрушительных процессов. М. Булгаков сконцентрировал действие романа вокруг двух персонажей - Иешуа и Пилата.

Служебные обязанности Понтия Пилата свели его с обвиняемым из Галилеи Иешуа Га-Ноцри. Прокуратор Иудеи болен изматывающей болезнью, а бродяга избит людьми, которым он читал проповеди. Физические страдания каждого пропорциональны их общественным положениям. Всемогущий Пилат беспричинно страдает такими головными болями, что готов даже принять яд: «Мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора». А нищий Иешуа, хотя и бит людьми, в доброте которых он убежден и которым он несет свое учение о добре, тем не менее ничуть не страдает от этого, ибо физические учения только испытывают и укрепляют его веру. Иешуа поначалу всецело находится во власти Пилата, но затем, в ходе допроса, как отмечает В. И. Немцев, «само собой обнаруживала духовное и интеллектуальное превосходство арестанта и инициатива разговора легко переходит к нему»: «Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, конечно, показаться тебе либеральными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.». Первый интерес к бродяге у прокуратора обнаруживается тогда, когда выяснилось, что тот знает греческий язык, которым владели только образованные люди того времени: «Вспухшее веко (прокуратора - Т. Л.) приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного».

На протяжении «исторической» части романа «Мастер и Маргарита» Понтий Пилат показан носителем практического разума. Нравственность в нем подавлена злым началом; в жизни прокуратора было, видимо, мало добра (ниже Пилата может пасть только Иуда, но о нем в романе разговор краток и презрителен, как, впрочем, о бароне Майгеле). Иешуа Га-Ноцри олицетворяет собой торжество морального закона. Именно он разбудил в Пилате доброе начало. И это добро побуждает Пилата принять душевное участие в судьбе бродячего философа.

Иешуа демонстрирует необычайную способность к предвидению и всепониманию - благодаря своим высоким интеллектуальным способностям и умению делать логические умозаключения, а также безграничной вере в высокую миссию своего учения: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. <...> Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан».

В. И. Немцев обращает наше внимание на очень важный момент: «... Всемогущий Пилат признал Иешуа равным себе (подчеркнуто автором). И заинтересовался его учением.» Далее следует уже не допрос, не суд, а беда равных, в ходе которой Пилат проводит практически здравое в этой ситуации намерение спасти ставшего симпатичным ему философа: «... В светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: Игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. <...> Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри... прокуратор не утверждает».

Но он не в состоянии преодолеть страх перед долгом Каифы. В то же время прокуратора охватывает смутное предчувствие, что осуждение и казнь бродячего проповедника Иешуа Га-Ноцри принесет ему в будущем большое несчастье: «Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», потом: «Погибли!..» И какая то совсем неясная среди них о каком-то долженствующем непременно быть - и с кем?! - бессмертием, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску».

Однако философ постоянно обостряет ситуацию. Видимо, клятвы для него, всегда говорящего только правду, не имеют смысла. Именно потому, когда Пилат предлагает ему поклясться, ни больше ни меньше, как для протокола допроса, Иешуа очень оживляется»: он предвидит спор - свою стихию, где можно будет полнее высказаться.

Понтий Пилат и Иешуа Га-Ноцри ведут дискуссию о человеческой природе. Иешуа верит в наличие добра в мире, в предопределенность исторического развития, ведущего к единой истине. Пилат убежден в незыблемости зла, неискоренимости его в человеке. Ошибаются оба. В финале романа они продолжают не лунной дороге свой двухтысячелетний спор, навечно их сблизивший; так зло и добро слились воедино в человеческой жизни. Это их единство олицетворяет Воланд - «воплощение трагической противоречивости жизни».

Пилат показывает себя антагонистом Иешуа. Во-первых, он проявляет еще белее худшее, «по мысли «автора» романа..., чем лень, да еще помноженная либо на естественный для каждого живого существа страх, либо на ложное желание оправдаться в нравственной ошибке, в основном перед самим собой, преступлении» К тому же, во-вторых, Пилат лжет просто по привычке, еще и манипулируя словом «правда»: «Мне не нужно знать, приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить, - хотя знает, что правду Иешуа уже сказал, да еще чувствует, что Иешуа через минуту скажет всю остальную, гибельную для себя, правду. И Иешуа сам выносит себе приговор, открыв Пилату свою дерзкую утопию: настанет конец императорскому владычеству, кесаревой власти. Совесть злого и жестокого человека разбужена. Мечта Иешуа поговорить с Крысобоем, чтобы растревожить в нм доброе сердце, превзошла самое себя: влиянию добра поддался еще более грозный и злой человек.

В романе происходит разложение образа Понтия - диктатора и превращение его в страдающую личность. Власть в его лице теряет сурового и верного исполнителя закона, образ приобретает гуманистический оттенок. Однако он быстро сменяется суждениями Воланда о божественной власти. Пилата ведет не божественный промысел, а случай (головная боль). Двойственная жизнь Пилата - неизбежное поведение человека, зажатого в тиски власти, своего поста. Во время суда над Иешуа Пилат с большей силой, чем прежде, ощущает в себе отсутствие гармонии и странное одиночество. Из самого столкновения Понтия Пилата с Иешуа драматически многомерно - явственно вытекает булгаковская идея от том, что трагические обстоятельства сильнее намерений людей. Даже такие властители, как римский прокуратор, не властны действовать по своей воле.

«Всесильный римский прокуратор Понтий Пилат, - считает В. В. Новиков, - вынужден подчиниться обстоятельствам, согласиться с решением иудейского первосвященника, послать на казнь Иешуа» Противоположной точки зрения придерживается Т. М. Вахитова: «Понтий озабочен лишь тем, что после казни Иешуа не найдется человека, который смог бы с такой легкостью снять приступ головной боли и с кем можно было бы с такой свободой и взаимопониманием беседовать о вопросах философских и отвлеченных».

Доля истины есть в каждой из названных точек зрения. С одной стороны, не стоит излишне идеализировать образ Пилата, оправдывать его, а с другой - не стоит его излишне принижать. На это указывает текст романа: «Все та же непонятная тоска... пронизала его существо. Он тотчас постарался ее объяснить и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, что-то не дослушал».

Чувство вины, ответственности за какие-то критические моменты собственной жизни постоянно мучило Булгакова, послужило важнейшим импульсом в его творчестве от ранних рассказов и «Белой гвардии» до «Театрального романа». Этот автобиографический мотив многими нитями ведет к Пилату - тут и страх, и «гнев бессилия», и мотив поверженного, и еврейская тема, и проносящаяся конница, и, наконец, мучающие сны и надежда на конечное прощение, на желанный и радостный сон, в котором мучающее прошлое окажется зачеркнуто, все прощено и забыто.

Нравственная позиция личности постоянно в центре внимания Булгакова. Трусость в соединении с ложью как источник предательства, зависти, злобы и других пороков, которые нравственный человек способен держать под контролем, - питательная среда деспотизма и неразумной власти. «Значит, изъяны великого общества, очевидно, полгал и Булгаков, зависит от степени страха, владеющего гражданами». «Человека умного, смелого и благодетельного он (страх) способен превратить в жалкую тряпицу, обессилить и обесславить. Единственное, что может его спасти - внутренняя стойкость, доверие к собственному разуму и голосу своей совести» Булгаков неуступчиво ведет идею непоправимости лучившегося: Пилата, уже наверняка знающего о неправильности своего суда, он увлекает по ложному пути до конца, заставляя его делать шаг окончательно затягивающий его в пропасть: вопреки своему желанию, вопреки уже вызревающему нем знанию, что он погубит себя, «прокуратор торжественно и сухо подтвердил, что он утверждает смертный приговор Иешуа Га-Ноцри». Булгаков заставляет Пилата, уже знающего о несправедливости своего суда, самого читать смертный приговор. Этот эпизод выполнен в поистине трагических тонах. Помост, на который восходит прокуратор, подобен лобному месту, на котором «незрячий Пилат» казнит себя, более всего боясь взглянуть на осужденных. Поэтические контрасты: высоты и низа, крика и мертвой тишины людского моря, противостояние невидимого города и одинокого Пилата. « ... Настало мгновение, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упираясь лицом в небо». И далее: « Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визга, стоны, хохот и свист». Все это формирует предельное психологическое напряжение, сцены, в которых Пилат стремительно двигается к страшной минуте, тщательно пытаясь задержать приближение ее. Сцена, истолкованная автором как крушение, катастрофа, апокалипсис, сопровождается эмоциональным спадом, своего рода размеренностью повествования, связанной с исчерпанностью конфликта.

«Судьбоносный поступок, разрешающий ситуацию выбора, вводит героя в зону переживания трагической вины, в круг страшнейшего противоречия его с человеческим в себе» Именно «экзистициональный аспект вины» важен в психологическом анализе Булгакова.

Булгаков включает психологический анализ в процесс «испытания идей». Развернутая в «Мастере и Маргарите» картина душевных мук Понтия Пилата, ставших следствием нравственного преступления прокуратора, перешагнувшего предел человечности представляет собой, в сущности, проверку и подтверждение истинности высказанных бродячим философом мыслей, за которые игемон отправил его на казнь: «... Прокуратор все силился понять, в чем причина его душевных мучений. И быстро он понял это, но постарался обмануть себя. Ему ясно было, что сегодня днем он что-то безвозвратно упустил, и теперь он упущенное хочет исправить какими-то мелкими и ничтожными, а главное, запоздавшими действиями. Обман же самого себя заключается в том, то прокуратор стремился внушить себе, что действия эти... не менее важны, чем утренний приговор. Но это очень плохо удавалось прокуратору».

Такое далекое от повседневной жизни прокуратора утверждение Иешуа, что «правду говорить легко и приятно», неожиданно превращается в истину, вне достижения которой становится немыслимым существование прозревшего Пилата. В Иешуа нет противоречия между временны и вечным - вот что делает образ абсолютным. Комплекс же Пилата состоит в разрыве между временным (власть императора Тиберия и приверженность ему) и вечным (бессмертие). «Трусость» - так называется этот комплекс в бытовом плане, он же осмысливается автором в плане онтологическом. «Принесение вечного в жертву временному, общечеловеческого - сиюминутному - наиболее общий смысл «пилатства»

Убийством Иуды Пилат не только не может искупить свой грех, но он и не в состоянии даже вырвать корни заговора Каифы, и в конце концов жены Синедриона добиваются, как известно, смены прокуратора. Пилат и Афраний пародийно как бы уподоблены первым последователям новой религии. Замышляемое или убийство предателя - пока что первое и единственное следствие проповеди и самой трагической судьбы Иешуа, как будто демонстрирующее неудачу его призывов к добру. Смерть Иуды не снимает бремени с совести прокуратора. Иешуа оказался прав. Не новое убийство, а глубокое искреннее раскаяние в содеянном в конце концов приносит Пилату прощение. Принимая решение и открещиваясь, таким образом, от бесконечных внутренних вопросов, Пилат ввергается в пучину злодеяний. Булгаков беспощаден к своему герою: он жестоко заставляет пройти его преступный путь до конца. Пилат стремится перед самим собой смягчить свою вину или перенести ее вовне. Пилат будет предпринимать бессмысленные попытки свести на нет странный смысл своего решения, но каждый раз он будет отбрасываем назад.

Пилат открыл Мастеру “тайну” «дьявольского характера действительности» и связанную с ней частицу собственной внутренней жизни: может ли он противостоять этой действительности, опираясь на внутреннее ощущение истины, и если может, то как? Как должно действовать добро, ибо действие как средство в доступном физическом мире носит дьявольский характер и в процессе своей реализации наверняка уничтожает цель, к которой стремятся. И тут оказывается, что защитить добро нельзя, оно не выработало свой способ действия, и это ощущается Булгаковым как «умывание рук», «дурная пилатчина»(трусость), предательство. Чувство личной вины за какие-то конкретные поступки, растворившись в творчестве, заместилось более общим чувством вины художника, совершившего сделку с сатаной; этот сдвиг в сознании человека наглядно выявляется в романе в том, что именно Мастер отпускает Пилата, объявив его свободным и сам остается в «вечном приюте». Б. М. Гаспаров пишет: «Человек, молча давший совершиться у себя на глазах убийству, вытесняется художником, молча смотрящим на все совершающееся вокруг него из «прекрасного далека» (еще один - гоголевский вариант фаустианской темы, весьма значимый для Булгакова), - Пилат уступает место Мастеру. Вина последнего менее осязательна и конкретна, она не мучает, не подступает постоянно навязчивыми снами, но это вина более общая и необратимая - вечная.»

Раскаянием и страданиями Пилат искупает свою вину и получает прощение. Делается намек на то, что Понтий Пилат и сам является жертвой. Такое наблюдение сделал в этой связи Б. М. Гаспаров: появление перед глазами Пилата видения - головы императора Тиберия, покрытого язвами, быть может, является отсылкой к апокрифическому сюжету, согласно которому больной Тиберий узнает о чудесном враче - Иисусе, требует его к себе и, услышав, что Иисус казнен Пилатом, приходит в ярость и приказывает казнить самого Пилата. В этой версии содержится очень важный для Булгакова мотив - предательство как непосредственная причина гибли, превращающая предателя в жертву и позволяющая синтезировать эти роли.

В. В. Потелин отмечает «два плана в развитии действия, которое отражает борьбу живущих в Пилате двух начал. И то, которое можно определить как духовный автоматизм, обретает над ним на какое-то время фатальную власть, подчиняя все его поступки, мысли и чувства. Он теряет над собой власть.» Мы видим падение человеческого, но потом же видим и возрождение в его душе генов человечности, сострадания, словом, доброго начала. Понтий Пилат совершает над самим собой беспощадный суд. Его душа переполнена добром и злом, ведущих между собой неотвратимую борьбу. Он - грешен. Но не грех сам по себе привлекает внимание Булгакова, а то, что за этим следует - страдание, раскаяние, искренняя боль.

Пилат проживает состояние трагического катарсиса, сближающее безмерное страдание и просветление от обретения желанной истины: «... он немедленно тронулся по светлой дороге и пошел по ней вверх прямо к луне. Он даже рассмеялся во сне от счастья, до того все сложилось прекрасно и неповторимо на призрачной голубой дороге. Он шел в сопровождении Банги, а рядом с ним шел бродячий философ. <...> И, конечно, совершенно ужасно было бы даже помыслить от том, что такого человека можно казнить. Казни не было! <...>

Мы теперь всегда будем вместе, проговорил ему во сне оборванный философ-бродяга, неизвестно каким образом ставший на дороге всадника с золотым копьем. Раз один - то, значит, тут же и другой! Помянут меня, - сейчас же помянут и тебя! Меня - подкидыша, сына неизвестных родителей, и тебя - сына короля - звездочета и дочери мельника, красавицы Пилы. - Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета, - просил во сне Пилат. И, заручившись кивком идущего рядом с ним нищего из Эн-Сарида, жестокий прокуратор Иудеи от радости плакал и смеялся во сне».

Булгаков прощает Пилата, отводя ему такую же роль в своей философской концепции, как и Мастеру. Пилат, как Мастер, за свои страдания заслуживает покоя. Пусть этот покой выражается по-разному, но суть его в одном 0 каждый получает то, к чему стремится. Пилат, Иешуа и другие персонажи мыслят и действуют, как люди античности, и в то же время оказываются для нас не менее близкими и понятными, чем наши современники. В Финале романа, когда Иешуа и Пилат продолжают на лунной дороге свой тысячелетний спор, как бы сливаются воедино добро и зло в человеческой жизни. Это их единство олицетворяет у Булгакова Воланд. Зло и добро порождены не свыше, а самими же людьми, поэтому человек свободен в своем выборе. Он свободен и от рока, и от окружающих обстоятельств. А если он свободен в выборе, то полностью несет ответственность за свои поступки. Это и есть, по мнению Булгакова, нравственный выбор. И именно тема нравственного выбора, тема личности в «вечности» и определяют философскую направленность и глубину романа.

Апофеозом мужественной победы человека над самим собой называет В. В, Химич долгожданную прогулку по «лунной дороге» Мастер «отпустил им созданного героя. Этот герой ушел в бездну, ушел безвозвратно, прощенный в ночь на воскресенье сын короля-звездочета, жестокий пятый прокуратор Иудеи, всадник Понтий Пилат».

Нельзя не отметить родство событий, происходящих во «внутреннем» и «внешнем» романе, истории главных героев обоих этих срезов - Иешуа и Мастера. Это, в частности, обстановка города, не принявшего и уничтожившего нового пророка. Однако на фоне этого параллелизма выступает и важное различие. Иешуа в романе противостоит одна, и притом крупная личность - Пилат. В «московском» варианте данная функция оказывается как бы распыленной, раздробленной на множество «маленьких» пилатов, ничтожных персонажей - от Берлиоза и критиков Лавровича и Латунского до Степы Лиходеева и того персонажа вовсе уже без имени и лица (мы видим только его «тупоносые ботинки» и «увесистый зад» в полуподвальном окне), который мгновенно исчезает при известии об аресте Алоизия Могарыча»

Линия Пилат - Берлиоз проходит через злонравных героев, у которых, по выражению В. И. Немцева, практичный разум подавляет нравственный потенциал. Правда, у Арчибальда Арчибальдовича, Поплавского, отчасти Римского, еще осталась интуиция, а вот другие ее изжили в себе. И совсем уж коротка линия Иуда - Майгель. Враги Иешуа и Мастера образуют триаду: Иуда из Кариафа, работающий в лавке у родственников, - барон Майгель, служащий в зрелищной компании «в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы». - Алоизий Магарыч, журналист. Все трое - предатели. Иуда предает Иешуа, Могарыч - Мастера, Майгель - Воланда и его окружение, включая Мастера и Маргариту (хотя и безуспешно): «Да, кстати, барон, - вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, - разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. <...> более того, злые языки уже уронили слово - наушник и шпион».

Еще один из таких «пилатиков» - Никанор Иванович Богост - тоже «сквозной» герой, который завершает галерею булгаковских управдомов: «барамковского председателя» из «Воспоминания», Егора Иннушкина и Христа из “Дома эльпий”, Швондера из «Собачьего сердца», Аллилуи-Портупеи из «Зойкиной квартиры». Видимо, натерпелся от управдомов и председателей жилтоварищества Булгаков: каждый из предшественников Босого, да и сам Никанор Иванович - резко отрицательные, сатирические персонажи.

Не случайна и не придумана история со сдачей валюты. Такие «золотые ночи» проходили в действительности в начале 30-х годов. Это было беззаконием, но неизбежной проверкой, после которой страдали невинные люди. Если мастер - неполное подобие Иешуа, то безымянные редакторы, писатели, награжденные «никуда не ведущими фамилиями (по Флоренскому), должностные фигуры вроде Степы Лиходеева и Босого - все это маленькие прокураторы, единственным содержанием жизни которых стали трусость и ложь. Ничего человеческого не осталось в Степе Лиходееве. «Его жизненное пространство поэтому было целиком занято теневыми, негативными, «нечистыми» двоиниками. Его «низом».

Жулик - буфетчик вдарьте, Андрей Докич Соков, день и ночь думает, как оправдаться перед ревизором, который накроет его, сбывающего тухлятину под видом «второй свежести». И оправдание у него всегда на готовое. Думать думает, а вслух не говорит. Вот тут Воланд и произносит свой знаменитый афоризм: «Вторая свежесть - вот это вздор! Свежесть бывает только одна - первая, она же и последняя».

Все эти люди пытаются утвердить упорядоченный, иерархически структурированный мир, который держится на авторитетах, на регламенте, пытаются задать массовому человеку стереотипы поведения. «Но их сила - это сила конформизма, не проникающая в глубины человеческой души» Впрочем, они понимают иллюзорность своих резонов, они «по должности» лгут другим и себе, зная при этом, что их «ценности» условны. У каждого из них по своему болит голова, изнемогая в конфликте с побеждающим, неукротимым враждебным; и каждый из них в конечном счете покоряется ему. Пилат превращается в «пилатишку» - словечко, изобретенное Левровичем в ходе кампании травли Мастера и характеризующее как будто бы (как думает Лаврович) именно Мастера (подобно тому, как Иешуа в Ершалаиме получает «официальное» наименование «разбойник и мятежник»). В действительности же Лаврович (как раньше Берлиоз), сам того не ведая, произносит пророческое слово о самом себе и своем мире.