Летом 1921 года, когда «это» уже кончилось, – в курзале одного заграничного курорта собралась за послеобеденным кофе самая разношерстная компания: были тут и греки, и французы, и немцы, были и венгерцы, и англичане, один даже китаец был…

Разговор шел благодушный, послеобеденный.

– Вы, кажется, англичанин? – спросил француз высокого бритого господина. Обожаю я вашу нацию: самый дельный вы, умный народ в свете.

– После вас, – с чисто галльской любезностью поклонился англичанин. Французы в минувшую войну делали чудеса… В груди француза сердце льва.

– Вы, японцы, – говорил немец, попыхивая сигарой, – изумляли и продолжаете изумлять нас, европейцев. Благодаря вам слово «Азия» перестало быть символом дикости, некультурности…

В другом углу грек тужился, тужился и наконец сказал:

– Замечательный вы народ, венгерцы!

– Чем? – искренно удивился венгерец.

– Ну как же… Венгерку хорошо танцуете. А однажды я купил себе суконную венгерку, расшитую разными этакими штуками. Хорошо носилась! Вино опять же: нарезаться венгерским – самое святое дело.

– И вы, греки, хорошие.

– Да что вы говорите?! Чем?

– Ну… вообще. Приятный такой народ. Классический. Маслины вот тоже. Периклы всякие.

А сбоку у стола сидел один молчаливый бородатый человек и, опустив буйную голову на ладони рук, сосредоточенно, печально молчал.

Любезный француз давно уже поглядывал на него, наконец не выдержал, дотронулся до его широкого плеча.

– Вы, вероятно, мсье, турок? По-моему – одна из лучших наций в мире!

– Нет, не турок.

– А кто же, осмелюсь спросить?

– Да, так, вообще, приезжий. Да вам, собственно, зачем?

– Чрезвычайно интересно узнать.

– Русский я!!

Когда в тихий дремлющий летний день вдруг откуда-то сорвется и налетит порыв ветра, как испуганно и озабоченно закачаются, зашелестят верхушки деревьев, как беспокойно завозятся и защебечут примолкшие от зноя птицы, какой тревожной рябью вдруг подернется зеркально-уснувший пруд!

Вот так же закачались и озабоченно, удивленно защебетали венгерские, французские, японские головы; так же доселе гладкие зеркально-спокойные лица подернулись рябью тысячи самых различных, взаимно борющихся между собой ощущений.

– Русский? Да что вы говорите? Настоящий?

– Детки! Альфред, Мадлена! Вы хотели видеть настоящего русского – смотрите скорей! Вот он, видите, сидит.

– Бедняга-то бедняга, да я давеча, когда расплачивался, бумажник два раза вынимал. Переложить в карманы брюк, что ли!

– Смотрите, вон русский сидит.

– Где, где?! Слушайте, а он бомбу в нас не бросит?

– Может, он голодный, господа, а вы на него вызверились. Как вы думаете, удобно ему предложить денег?

Француз сочувственно, но с легким оттенком страха жал ему руку, японец ласково, с тайным соболезнованием гладил его по плечу, кое-кто предлагал сигару, кое-кто плотнее застегнулся. Заботливая мать, схватив за руку плачущего Альфреда и Мадлену, пыхтя, как буксирный пароход, утащила их домой.

– Очень вас большевики мучили? – спросил добрый японец.

– Скажите, а правда, что в Москве собак и крыс ели?

– Объясните, почему русский народ свергнул Николая и выбрал Ленина и Троцкого? Разве они были лучше?

– А что такое взятка? Напиток такой или танец?

– Правда ли, что у вас сейфы вскрывали? Или, я думаю, это одна из тысяч небылиц, распространенных врагами России… А правда, что если русскому рабочему запеть «Интернационал», – он сейчас же начинает вешать на фонаре прохожего человека в крахмальной рубашке и очках?

– А правда, что некоторые русские покупали фунт сахару за пять-десять рублей, а продавали за тысячу?

– Скажите, совнарком и совнархоз опасные болезни? Правда ли, что разбойнику Разину поставили на главной площади памятник?

– А вот я слышал, что буржуазные классы имеют тайную ужасную привычку, поймав рабочего, прокусывать ему артерию и пить теплую кровь, пока…

– Горит!! – крикнул вдруг русский, шваркнув полупудовым кулаком по столу.

– Что горит? Где? Боже мой… А мы-то сидим…

– Душа у меня горит! Вина!! Эй, кельнер, камерьере, шестерка – как тебя там?! Волоки вина побольше! Всех угощаю!! Поймете ли вы тоску души моей?! Сумеете ли заглянуть в бездну хаотической первозданной души славянской? Всем давай бокалы. Эхма! «Умри, похоро-о-нят, как не жил на свете»…

Сгущались темно-синие сумерки.

Русский, страшный, растрепанный, держа в одной руке бутылку «Поммери-сек», а кулаком другой руки грозя заграничному небу, говорил:

– Сочувствуете, говорите? А мне чихать на ваше такое заграничное сочувствие!! Вы думаете, вы мне все, все, сколько вас есть – мало крови стоили, мало моей жизни отняли? Ты, немецкая морда, ты мне кого из Циммервальда прислал? Разве так воюют? А ты, лягушатник там… «Мон ами да мон ами, бон да бон», а сам взял да большевикам Крым и Одессу отдал? Разве это боновое дело! Разве это фратерните? Разве я могу забыть? А тебе разве я забуду, как ты своих носатых китайских чертей прислал – наш Кремль поганить, нашу дор… доррогую Россию губить, а? А венгерец… тоже и ты хорош: тебе бы мышеловками торговать да венгерку плясать, а ты в социалистические революции полез, Бела Кунев, черт их подери, на престолы сажать… а? Ох, горько мне с вами, ох, тошнехонько… Пить со мной мое вино вы можете сколько угодно, но понять мою душеньку?! Горит внутри, братцы! Закопал я свою молодость, свою радость в землю сырую… «Умру-у, похоро-о-нят, как не-е жил на свете!»

И долго еще в опустевшем курзале, когда все постепенно, на цыпочках, разошлись – долго еще разносились стоны и рыдания полупьяного одинокого человека, не понятого, униженного в своем настоящем трезвом виде и еще более не понятого в пьяном… И долго лежал он так, неразгаданная мятущаяся душа, лежал, положив голову на ослабевшие руки, пока не подошел метрдотель:

– Господин… Тут счет.

– Что? Пожалуйста! Русский человек за всех должен платить! Получите сполна.

Юмористические рассказы

…Ибо смех есть радость, а посему сам по себе – благо.

Спиноза. «Этика», часть IV.Положение XLV, схолия II.

Выслужился

У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки с торчащими вверх концами платка.

Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в «мальчики для комнатных услуг», и вела теперь серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.

Предполагалось, что Лешка моет в передней калоши. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка с тряпкой в руках подслушивал за дверью.

– Я с самого начала поняла, что он растяпа, – пела сдобным голосом кухарка. – Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому – Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала – в печке не помешал и с головешкой закрыл.


Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:

– Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал…

– Не иначе как домой отослать.

– Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!

Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.

– Так ведь выть-то еще рано, – снова поет кухарка. – Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила… А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку. Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку.

– Ну, дай ему Бог…

– А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому человек он начитанный, платит аккуратно…

– А и Дуняшка хороша! – закрутила тетка рогами. – Не пойму я такого народа – на мальчишку ябеду пущать…

– Истинно! Истинно. Давеча говорю ей: «Иди двери отвори, Дуняша», – ласково, как по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: «Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!» А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты все швейцар…

– Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не…

– Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду…

Трррр… – затрещал электрический звонок.

– Лешка-а! Лешка-а! – закричала кухарка. – Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.

Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.

«Нет, дудки, – думал Лешка, – в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский».

И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.

«Будь, грит, на глазах. А на каких я глазах буду, когда никого никогда дома нет».

Он прошел в переднюю. Эге! Пальто висит – жилец дома.

Он кинулся на кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.

Жилец сидел не один. С ним была молоденькая дама, в жакете и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.

«Я парень не дурак, – думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. – Я те глаза намозолю. Я те не дармоед – я все при деле, все при деле!..»

Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой.

– Вот, – сказал он с упреком, – наследили! А потом хозяйка меня ругать будет.

Гостья вспыхнула и растерянно посмотрела на жильца.

– Ладно, ладно, иди уж, – смущенно успокаивал тот.

И Лешка ушел, но ненадолго. Он отыскал тряпку и вернулся вытирать пол.

Жильца с гостьей он застал молчаливо склоненными над столом и погруженными в созерцание скатерти.

«Ишь, уставились, – подумал Лешка, – должно быть, пятно заметили. Думают, я не понимаю! Нашли дурака! Я все понимаю. Я как лошадь работаю!»

И, подойдя к задумчивой парочке, он старательно вытер скатерть под самым носом у жильца.

– Ты чего? – испугался тот.

– Как чего? Мне без своего глазу никак нельзя. Дуняшка, косой черт, только ябеду знает, а за порядком глядеть она не швейцар… Дворника на лестнице…

– Пошел вон! Идиот!

Но молоденькая дама испуганно схватила жильца за руку и заговорила что-то шепотом.

– Поймет… – расслышал Лешка, – прислуга… сплетни…

У дамы выступили слезы смущения на глазах, и она дрожащим голосом сказала Лешке:

– Ничего, ничего, мальчик… Вы можете не затворять двери, когда пойдете…

Жилец презрительно усмехнулся и пожал плечами.

Лешка ушел, но, дойдя до передней, вспомнил, что дама просила не запирать двери, и, вернувшись, открыл ее.

Жилец, как пуля, отскочил от своей дамы.

«Чудак, – думал Лешка, уходя. – В комнате светло, а он пугается!»

Лешка прошел в переднюю, посмотрелся в зеркало, померил жильцову шапку. Потом прошел в темную столовую и поскреб ногтями дверцу буфета.

– Ишь, черт несоленый! Ты тут целый день, как лошадь, работай, а она знай только шкап запирает.

Решил идти снова помешать в печке. Дверь в комнату жильца оказалась опять закрытой. Лешка удивился, однако вошел.

Жилец сидел спокойно рядом с дамой, но галстук у него был набоку, и посмотрел он на Лешку таким взглядом, что тот только языком прищелкнул:

«Что смотришь-то! Сам знаю, что не дармоед, сложа руки не сижу».

Уголья размешаны, и Лешка уходит, пригрозив, что скоро вернется закрывать печку. Тихий полустон-полувздох был ему ответом.

Надежда Александровна Бучинская (1876-1952). Автор талантливых юмористических рассказов, психоло- гических миниатюр, скетчей и бытовых очерков под псев- донимом, взятым из Киплинга - Тэффи. Младшая сестра из- вестной поэтессы Мирры Лохвицкой. Дебют 2 сентября 1901 года в иллюстрированном ежене- дельнике "Север" стихотворением "Мне снился сон, безум- ный и прекрасный...". Первая книжка "Семь огней" (1910) была поэтическим сборником. 1910 год - начало широкой известности Тэффи, когда вслед за сборником "Семь ог- ней" появляутся сразу два тома ее "Юмористических Расс- казов". Сборник "Неживой зверь" - 1916 год. В 1920, благодаря случайному стечению обстоятельсв оказывается в эмигрантском Париже. Последние годы своей жизни Тэффи жестоко страдает и от тяжелой болезни, и от одиночества, и от нужды. 6 октября 1952 года Надежда Александровна Тэффи скончалась. (из предисловия О.Михайлова к книге Тэффи "Расска- зы", Издательство "Художественная Литература", Москва 1971) Тэффи - "Бабья книга " Молодой эстет, стилист, модернист и критик Герман Енский сидел в своем кабинете, просматривал бабью книгу и злился. Бабья книга была толстенький роман, с лю- бовью, кровью, очами и ночами. "-Я люблю тебя! - страстно шептал художник, обхваты- вая гибкий стан Лидии..." "Нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем боротся!" "Вся моя жизнь была предчувствием этой встречи..." "Вы смеетесь надо мной?" "Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение". О-о, пошлая! - стонал Герман Енский. - Это художник будет так говорить! "Могучая сила толкает", и "нельзя боротся", и всякая прочая гниль. Да ведь это приказчик постеснялся бы сказать, - приказчик из галантерейного магазина, с которым эта дурища, наверное, завела инт- рижку, чтобы было что описывать". "Мне кажется, что я никого никогда еще не любил..." "Это как сон..." "Безумно!... Хочу прильнуть!..." - Тьфу! Больше не могу! - И он отшвырнул книгу. - Вот мы работаем, совершенствуем стиль, форму, ищем но- вый смысл и новые настроения, бросаем все это в толпу: смотри - целое небо звезд над тобой, бери, какую хо- чешь! Нет! Ничего не видят, ничего не хотят. Но не кле- вещи, по крайней мере! Не уверяй, что художник высказы- вает твои коровьи мысли! Он так расстроился, что уже не мог оставатся дома. Оделся и пошел в гости. Еще по дороге почувствовал он приятное возбуждение, неосознанное предчувствие чего-то яркого и захватываю- щего. А когда вошел в светлую столовую и окинул глазами собравшеесяза чаем общество, он уже понял, чего хотел и чего ждал. Викулина была здесь, и одна, без мужа. Под громкие возгласы общего разговора Енский шептал Викулиной: - Знаете, как странно, у меня было предчувствие, что я встречу вас. - Да? И давно? - Давно. Час тому назад. А может быть, и всю жизнь. Это Викулиной понравилось. Она покраснела и сказала томно: - Я боюсь, что вы просто донжуан. Енский посмотрел на ее смущенные глаза, на все ее ждущее, взволнованное лицо и ответил искренне и вдумчи- во: - Знаете, мне сейчас кажется, что я никого никогда не любил. Она полузакрыла глаза, пригнулась к нему немножко и подождала, что он скажет еще. И он сказал: - Я люблю тебя! Тут кто-то окликнул его, подцепил какой-то фразой, потянул в общий разговор. И Викулина отвернулась и тоже заговорила, спрашивала, смеялась. Оба стали такими же, как все здесь за столом, веселые, простые - все как на ладони. Герман Енский говорил умно, красиво и оживленно, но внутренне весь затих и думал: "Что же это было? Что же это было? Отчего звезды по- ют в душе моей?" И, обернувшись к Викулиной, вдруг увидел, что она снова пригнулась и ждет. Тогда он захотел сказать ей что-нибудь яркое и глубокое, прислушался к ее ожиданию, прислушался к своей душе и шепнул вдохновенно и страст- но: - Это как сон... Она снова полузакрыла глаза и чуть-чуть улыбалась, вся теплая и счастливая, но он вдруг встревожился. Что-то странно знакомое и неприятное, нечто позорное зазвучало для него в сказанных им словах. "Что это такое? В чем дело? - замучился он. - Или, может быть, я прежде, давно когда-нибудь, уже говорил эту фразу, и говорил не любя, неискренне, и вот теперь мне стыдно. Ничего не понимаю". Он снова посмотрел на Викулину, но она вдруг отодви- нулась и шепнула торопливо: - Осторожно! Мы, кажется, обращаем на себя внима- ние... Он отодвинулся тоже и, стараясь придать своему лицу спокойное выражение, тихо сказал: - Простите! Я так полон вами, что все остальное по- теряло для меня всякое значение. И опять какая-то мутная досада наползла на его наст- роение, и опять он не понял, откуда она, зачем. "Я люблю, я люблю и говорю о своей любви так искрен- не и просто, что это не может быть ни пошло, ни некра- сиво. Отчего же я так мучаюсь?" И он сказал Викулиной: - Я не знаю, может быть, вы смеетесь надо мной... Но я не хочу ничего говорить. Я не могу. Я хочу приль- нуть... Спазма перехватила ему горло, и он замолчал. Он провожал ее домой, и все было решено. Завтра она придет к нему. У них будет красивое счастье, неслыхан- ное и невиданное. - Это как сон!... Ей только немножко жалко мужа. Но Герман Енский прижал ее к себе и убедил. - Что же нам делать, дорогая, - сказал он, - если нас толкает друг к другу какая-то могучая сила, против которой мы не можем бороться! - Безумно! - шепнула она. - Безумно! - повторил он. Он вернулся домой как в бреду. Ходил по комнатам, улыбался, и звезды пели в его душе. - Завтра! - шептал он. - Завтра! О, что будет завт- ра! И потому, что все влюбленные суеверны, он машинально взял со стола первую попавшуюся книгу, раскрыл ее, ткнул пальцем и прочел: "Она первая очнулась и тихо спросила: - Ты не презираешь меня, Евгений?" "Как странно! - усмехнулся Енский. - Ответ такой яс- ный, точно я вслух спросил у судьбы. Что это за вещь?" А вещь была совсем немудреная. Просто-напросто пос- ледняя глава из бабьей книги. Он весь сразу погас, съежился и на цыпочках отошел от стола. И звезды в душе его в эту ночь ничего не спели. Тэффи - "Демоническая Женщина " Демоническая женщина отличается от женщины обыкно- венной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой "для цианистого кали, который ей непре- менно пришлют в следующий вторник", стилет за воротни- ком, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке. Носит она также и обыкновенные предметы дамского ту- алета, только не на том месте, где им быть полагается. Так, например, пояс демоническая женщина позволит себе надеть только на голову, серьгу на лоб или на шею, кольцо на большой палец, часы на ногу. За столом демоническая женщина ничего не ест. Она вообще ничего не ест. - К чему? Общественное положение демоническая женщина может занимать самое разнообразное, но большею частью она - актриса. Иногда просто разведенная жена. Но всегда у нее есть какая-то тайна, какой-то не то надрыв, не то разрыв, о котором нельзя говорить, кото- рого никто не знает и не должне знать. - К чему? У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопу- щены глаза. Кавалеру, провожаещему ее с бала и ведущему томную беседу об эстетической эротике с точки зрения эротичес- кого эстета, она вдруг говорит, вздрагивая всеми перь- ями на шляпе: - Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, ско- рее, скорее, скорее. Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря. Церковь ночью заперта. Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но "оне" уже угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет голову, уткнув нос в меховой шарф. - К чему? Демоническая женщина всегда чувствует стремление к литературе. И часто втайне пишет новеллы и стихотворения в про- зе. Она никому не читает их. - К чему? Но вскользь говорит, что известный критик Александр Алексеевич, овладев с опасностью для жизни ее руко- писью, прочел и потом рыдал всю ночь и даже, кажется, молился, - последнее, впрочем, не наверное. А два писа- теля пророчат ей огромную будущность, если она наконец согласится опубликовать свои произведения. Но ведь пуб- лика никогда не сможет понять их, и она не покажет их толпе. - К чему? А ночью, оставшись одна, она отпирает письменный стол, достает тщательно переписанные на машинке листы и долго оттирает резинкой начерченные слова: "Возвр.", "К возвр.". - Я видел в вашем окне свет часов в пять утра. - Да, я работала. - Вы губите себя! Дорогая! Берегите себя для нас! - К чему? За столом, уставленным вкусными штуками, она опуска- ет глаза, влекомые неодолимой силой к заливному поро- сенку. - Марья Николаевна, - говорит хозяйке ее соседка, простая, не демоническая женщина, с серьгами в ушах и браслетом на руке, а не на каком-либо ином месте, - Марья Николаевна, дайте мне, пожалуйста, вина. Демоническая закроет глаза рукою и заговорит истери- чески: - Вина! Вина! Дайте мне вина, я хочу пить! Я буду пить! Я вчера пила! Я третьего дня пила и завтра... да, и завтра я буду пить! Я хочу, хочу, хочу вина! Собственно говоря, чего тут трагического, что дама три дня подряд понемножку выпивает? Но демоническая женщина сумеет так поставить дело, что у всех волосы на голове зашевелятся. - Пьет. - Какая загадочная! - И завтра, говорит, пить буду... Начнет закусывать простая женщина, скажет: - Марья Николаевна, будьте добры, кусочек селедки. Люблю лук. Демоническая широко раскроет глаза и глядя в прост- ранство, завопит: - Селедка? Да, да, дайте мне селедки, я хочу есть селедку, я хочу, я хочу. Ето лук? Да, да, дайте мне лу- ку, дайте мне много всего, всего, селедки, луку, я хочу есть, я хочу пошлости, скорее... больше... больше, смотрите все... я ем селедку! В сущности, что случилось? Просто разыгрался аппетит и потянуло на солененькое. А какой эффект! - Вы слышали? Вы слышали? - Не надо оставлять ее одну сегодня ночью. - ? - А то, что она, наверное, застрелится этим самым цианистым кали, которое ей принесут во вторник... Бывают неприятные и некрасивые минуты жизни, когда обыкновенная женщина, тупо уперев глаза в этажерку, мнет в руках носовой платок и говорит дрожащими губами: - Мне, собственно говоря, ненадолго... всего только двадцать пять рублей. Я надеюсь, что на будущей неделе или в январе... я смогу... Демоническая ляжет грудью на стол, подопрет двумя руками подбородок и посмотрит вам прямо в душу загадоч- ными, полузакрытыми глазами: Отчего я смотрю на вас? Я вам скажу. Слушайте меня, смотрите на мен я... Я хочу, - вы слышите? - я хочу, чтобы вы дали мне сейчас же, - вы слышите? - сейчас же двадцать пять рублей. Я етого хочу. Слышите? - хочу. Чтобы именно вы, именно мне, именно дали, именно двад- цать пять рублей. Я хочу! Я тввварь!... Теперь идите... идите... не оборачиваясь, уходите скорей, скорей... Ха-ха-ха! Истерический смех должен потрясть все ее существо, даже оба существа, - ее и его. - Скорей... скорей, не оборачиваясь... уходите нав- сегда, на всю жизнь, на всю жизнь... Ха-ха-ха! И он "потрясется" своим существом и даже не сообра- зит, что она просто перехватила у него четвертную без отдачи. - Вы знаете, она сегодня была такая странная... за- гадочная. Сказала, чтобы я не оборачивался. - Да. Здесь чувствуется тайна. - Может быть... она полюбила меня... - ! - Тайна! Тэффи - "О Дневнике " Мужчина всегда ведет дневник для потомства. "Вот, думает, после смерти найдут в бумагах и оце- нят". В дневнике мужчина ни о каких фактах внешней жизни не говорит. Он только излагает свои глубокие философс- кие взгляды на тот или иной предмет. "5 января. Чем, в сущности, человек отличается от обезьяны или животного? Разве только тем, что ходит на службу и там ему приходится выносить разного рода неп- риятности..." "10 февраля. А наши взгляды на женщину! Мы ищем в ней забавы и развлечения и, найдя, уходим от нее. Но так смотрит на женщину и бегемот..." "12 марта. Что такое красота? Еще никто до сих пор не задавался этим вопросом. А, по-моему, красота есть не что иное, как известное сочетание линий и известных красок. А уродство есть не что иное, как известное нарушение известных линий и известных красок. Но почему же ради известного сочетания мы готовы на всякие безумства, а ради нарушения палец о палец не ударим? Почему сочетание важнее нарушения? Об этом следует долго и основательно подумать". "5 апреля. Что такое чувство долга? И это ли чувство овладевает человеком, когда он платит по векселю, или что-нибудь другое? Может быть, через много тысяч лет, когда эти строки попадут на глаза какого-нибудь мыслителя, он прочтет их и задумается, как я - его далекий предок..." "6 апреля. Люди придумали аэропланы. К чему? Разве это может остановить хотя бы на одну тысячную секунды вращение земли вокруг солнца?.." ---- Мужчина любит изредка почитать свой дневник. Только, конечно, не жене, - жена все равно ничего не поймет. Он читает свой дневник клубному приятелю, господину, с ко- тором познакомился на бегах, судебному приставу, кото- рый пришел с просьбой "указать, какие именно вещи в этом доме принадлежат лично вам". Но пишется дневник все же не для этих ценителей че- ловеческого искусства, ценителей глубин человеческого духа, а для потомства. ---- Женщина пишет дневник всегда для Владимира Петровича или Сергея Николаевича. Поэтому каждая всегда пишет о своей наружности. "5 декабря. Сегодня я была особенно интересна. Даже на улице все вздрагивали и оборачивались на меня". "5 января. Почему все они сходят с ума из-за меня? Хотя я, действительно, очень красива. В особенности глаза. Они, по определению Евгения, голубые, как небо". "5 февраля. Сегодня вечером я раздевалась перед зер- калом. Мое золотистое тело было так прекрасно, что я не выдержала, подошла к зеркалу, благоговейно поцеловала свое изображение прямо в затылок, где так шаловливо вь- ются пушистые локоны". "5 марта. Я сама знаю, что я загадочна. Но что же делать, если я такая?" "5 апреля. Александр Андреевич сказал, что я похожа на римскую гетеру и что я с наслаждением посылала бы на гильотину древних христиан и смотрела бы, как их терза- ют тигры. Неужели я действительно такая?" "5 мая. Я бы хотела умереть совсем, совсем молодень- кой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: "Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни". "5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я хо- лодна, как мрамор". "6 июня. В. безумствует. Он удивительно красиво го- ворит. Он говорит: "Ваши глаза глубоки, как море". Но даже красота этих слов не волнует меня. Нравится, но не волнует". "6 июля. Я оттолкнула его. Но я страдаю. Я стала бледна, как мрамор, и широко раскрытые глаза мои тихо шепчут: "За что, за что". Сергей Николаевич говорит, что глаза - это зеркало души. Он очень умен, и я боюсь его". "6 августа. Все находят, что я стала еще красивее. Господи! Чем его кончится?" ---- Женщина никогда никому своего дневника не показыва- ет. Она его прячет в шкаф, предварительно завернув в старый капет. И только намекает на его существование, кому нужно. Потом даже покажет его, только, конечно, издали, кому нужно. Потом даст на минутку подержать, а потом, уж конечно, не отбирать же его силой! И "кто нужно" прочтет и узнает, как она была хороша пятого апреля и что говорили о ее красоте Сергей Нико- лаевич и безумный В. И если "кто нужно" сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя дневник, уж наверно, обратит вни- мание на что нужно. Женский дневник никогда не переходит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу.


«Чехов в юбке», «женская версия Аверченко» - не самые точные, но популярные определения, которые получает Тэффи. Хотя вернее было бы называть её прямо, ведь она - один из столпов русского юмора и сатиры двадцатого века наряду с теми самыми парнями, с которыми её любят сравнивать. Тэффи могла бы чудесно быть яркой представительницей своего времени, но она нечто большее. Многие её шутки и смешные рассказы не утратили актуальности.

Вот, например, о людях, у которых на всякий описанный в соцсети случай найдётся серьёзное, нравоучительное рассуждения для комментария:

«В том-то и дело, что настоящий круглый дурак распознается, прежде всего, по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности. Самый умный человек может быть ветреным и поступать необдуманно, - дурак постоянно все обсуждает; обсудив, поступает соответственно и, поступив, знает, почему он сделал именно так, а не иначе.»

Или об актуальных криминальных новостях:

«Однолюб любит философствовать, делать выводы и чуть что - сейчас обвиняет, и ну палить в жену и детей. Потом всегда пытается покончить и с собой тоже, но это ему почему-то не удается, хотя с женой и детьми он промаха не дает. Впоследствии он объясняет это тем, что привык всегда заботиться в первую голову о любимых существах, а потом уж о себе.»

Точь-в-точь как упрёки хипстерам-стартаперам, которые сейчас в большой моде. И стартапёры, и упрёки, конечно:

«Поэт очень был интересен. Он пока что стихов не сочинил, а придумал только псевдоним, но это не мешало ему быть очень поэтическим и загадочным, может быть, даже в большей степени, чем иному настоящему поэту с настоящими готовыми стихами.»

Каково идти в литературу после знаменитой сестры

Настоящее имя писательницы - Надежда Лохвицкая. Массовому читателю в наше время это мало что скажет, а в конце девятнадцатого - начале двадцатого веков, заслышав фамилию, обыватель обязательно спрашивал у Надежды: не поэтессы ли Мирры Лохвицкой она сестра? И действительно, Надежда и Мария (настоящее имя Мирры) были родными сёстрами.



Про Лохвицкую иногда говорят, что без неё не существовало бы Серебряного века поэзии. Она породила Серебряный век и вскормила его. Обычно про даровитых людей пишут, что талант их был заметен с раннего возраста. Но Мария была в целом девочка как девочка и за стихи взялась только в пятнадцать. Уже в двадцать с небольшим она стала поэтической звездой. Сборники её стихов раскупались, как в конце двадцатого века - альбомы с песенными хитами.

Надежда, тем временем, тоже писала стихи. С Марией у них был уговор - когда старшая сестра покинет литературу, младшая тоже попытает счастья. Чтобы не было путаницы и соперничества между двумя сёстрами. Но в какой-то момент стало ясно, что ждать очень уж долго. Мирра-Мария не только не теряла популярности после первой волны интереса - её слава ширилась.

Надежда тем временем вышла замуж за русского поляка, пожила в его имении под Могилёвом, родила двух дочерей и сына, развелась и уехала жить в Санкт-Петербург. Семья в её жизни уже случилась, оставалась карьера. Но как быть с двумя Лохвицкими? Писательница долго думала над псевдонимом. Во-первых, он не должен был выдавать в ней сразу женщину: от издателей она знала, что это серьёзно снижает интерес публики из-за предрассудков. Во-вторых, мужской ей тоже не хотелось. Ей мешали предрассудки вокруг женского пола, а не сам пол. Она решила выбрать что-то нейтральное, вспомнила домашнее прозвище знакомого дурачка - «Стэффи» - и сократила его на одну букву.

Позже её спрашивали, не в честь ли маленькой героини Киплинга девочки Тэффи она взяла свой псевдоним. Надежда отпираться не стала. Киплинг так Киплинг.

Звезда «Сатирикона»

Если мы услышим такое словосочетание сейчас, мы подумаем о театральной актрисе. Но в то время «Сатирикон» был, прежде всего, популярным юмористическим еженедельником под редакцией самого Аверченко. На его страницах публиковались видные фельетонисты начала двадцатого века. Отметился там как автор и Владимир Маяковский. Среди художников, оформлявших журнал, такие имена, как Билибин, Бакст и Кустодиев. В этом-то журнале и публиковалась Тэффи.

Для нас Тэффи, прежде всего, фельетонистка, но в «Сатириконе» выходили и её стихи на злобу дня. Наблюдательность, острый язык в сочетании с какой-то внутренней беззлобностью к людям, которых она высмеивала порой так метко, почти беспощадно, моментально сделали её популярной. Именем Тэффи назвали конфеты и духи. Лично Николай II зачитывался свежими фельетонами и сатирическими стихами Надежды Лохвицкой.



Тем временем звезда её сестры, наконец, закатилась. Но совсем не так, как некогда представляли себе девицы Лохвицкие. Мария умерла от тяжёлой болезни, напоследок измучившись. Она страдала одновременно проблемами с щитовидной железой и сердцем и напоследок подхватила дифтерит. Её смерть была ударом для любящей сестры.

Тэффи публиковалась не только в «Сатириконе». У неё выходили сборники рассказов, а революция застала её сотрудницей ежедневной газеты «Русского слова». В 1918 году газета закрылась. Тэффи переехала вместе с Аверченко в Киев. Там предполагались их публичные чтения, после которых Надежда должна была вернуться домой. Но в итоге она скиталась от города к городу, пока не устала от царящего вокруг насилия. Тогда она через Турцию переправилась в Париж.

«Увиденная утром струйка крови у ворот комиссариата, медленно ползущая струйка поперек тротуара перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через неё нельзя. Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать.»

Сытая эмиграция

Огромное количество людей, бежавших из России после революции, не могло найти себе места на новой родине. Тэффи везло. В русскоязычном мире Европы она была востребована чуть ли не больше, чем раньше. Возможно, это был их с Марией общий семейный талант.



Год за годом в Берлине и Париже издавались сборники рассказов. Вышли и два томика стихов. Русская эмигрантская пресса регулярно публиковала её прозу на своих страницах. Темы, впрочем, не отличались оригинальностью. Тэффи вспоминала дореволюционную жизнь или подшучивала над эмигрантами. Включая себя. После её фельетона, высмеивающего нелепые шляпки, очевидцы с изумлением наблюдали, как сама писательница надевает точно такие головные уборы, которые только что высмеивала. Тэффи не смущалась: она никогда не скрывала, что и над собой посмеяться не прочь.

А посмеяться было над чем. Надежда Лохвицкая была большой кокеткой и модницей. Получая новое гражданство, убавила себе пятнадцать лет. На все удивлённые вопросы отмахивалась: всё равно, мол, я чувствую себя всегда тринадцатилетней. В любых обстоятельствах находила возможность накраситься и принарядиться. А ведь она часто оказывалась в ситуациях, когда подобная суета вокруг внешности ничего, кроме недоумения, вызвать не может! В быту Тэффи была рассеяна невероятно. Зажечь одну конфорку плиты и поставить чайник на другую было для неё нормальным делом.

В неё постоянно были влюблены. Она постоянно была влюблена. И только с одним мужчиной, с которым у них, как казалось, просто обязан был закрутиться роман, была вместо того только нежная, крепкая, трогательная дружба - если о настоящей дружбе позволительно говорить «только». Речь идёт о писателе Иване Бунине. Они друг друга обожали.



После революции продолжались и публикации в Советском Союзе. Только гонораров за них писательница не получала. С личного одобрения Ленина её старые рассказы издавались безо всяких договоров с автором. Говоря откровенно, Тэффи это очень злило.

Кроме юмористических рассказов, писала она и лирические. Особый вид удовольствия для любителей творчества - её мемуары, посвящённые как собственной жизни, так и многим знаменитым людям, с которыми она водила знакомство.

Война, от которой не убежать

В Первую Мировую Тэффи выучилась на сестру милосердия, много раз выезжала оказывать помощь солдатам на фронт. Она чувствовала себя воодушевлённой. Но уже Гражданская война воспитала к ней отвращение к войнам вообще. От Второй она была не прочь убежать, снова куда-нибудь эмигрировать, но болезнь приковала её к Парижу. А после было уже никуда не деться.



Приход немцев выявил в эмигрантах из России разное. Одни подались в Сопротивление, показывали чудеса самоотверженности, шли на смерть. Другие охотно сотрудничали с нацистской Германией - главнее было то, что Гитлер воюет с Советским Союзом, чем любой другой аспект его политики. Тэффи сотрудничества с немцами избегала, но и к Сопротивлению отношения не имела. Как писательницу война её разорила. Негде стало публиковаться. Выживала, читая для полупустых залов свои произведения вживую.

Холод, голод, бомбёжки. Все очевидцы вспоминают, что невзгоды Тэффи переносила стоически. Если выдавался случай пошутить, конечно же, не упускала его. Но война серьёзно подкосила её здоровье.

Когда, наконец, настал мир, Надежду снова стали публиковать. Теперь не только во Франции, но и в США. Жизнь, казалось, налаживалась. Но Тэффи угасала. Она страдала стенокардией и невралгическими болями, часто не могла уснуть без укола морфия. В 1952 году она в последний раз справила свои именины и умерла. Её лучший друг, Бунин, умер через год.

Но пожалуй, хорошо, что у них не сложилось. , недаром включают в себя имя Ивана Бунина.

Мудрый человек

Тощий, длинный, голова узкая, плешивая, выражение лица мудрое.

Говорит только на темы практические, без шуточек, прибауточек, без улыбочек. Если и усмехнется, так непременно иронически, оттянув углы рта книзу.

Занимает в эмиграции положение скромное: торгует вразнос духами и селедками. Духи пахнут селедками, селедки - духами.

Торгует плохо. Убеждает неубедительно:

Духи скверные? Так ведь дешево. За эти самые духи в магазине шестьдесят франков отвалите, а у меня девять. А плохо пахнут, так вы живо принюхаетесь. И не к такому человек привыкает.

Что? Селедка одеколоном пахнет? Это ее вкусу не вредит. Мало что. Вот немцы, говорят, такой сыр едят, что покойником пахнет. А ничего. Не обижаются. Затошнит? Не знаю, никто не жаловался. От тошноты тоже никто не помирал. Никто не жаловался, что помирал.

Сам серый, брови рыжие. Рыжие и шевелятся. Любил рассказывать о своей жизни. Понимаю, что жизнь его являет образец поступков осмысленных и правильных. Рассказывая, он поучает и одновременно выказывает недоверие к вашей сообразительности и восприимчивости.

Фамилия наша Вурюгин. Не Ворюгин, как многие позволяют себе шутить, а именно Вурюгин, от совершенно неизвестного корня. Жили мы в Таганроге. Так жили, что ни один француз даже в воображении не может иметь такой жизни. Шесть лошадей, две коровы. Огород, угодья. Лавку отец держал. Чего? Да все было. Хочешь кирпичу - получай кирпичу. Хочешь постного масла - изволь масла. Хочешь бараний тулуп - получай тулуп. Даже готовое платье было. Да какое! Не то что здесь - год поносил, все залоснится. У нас такие материалы были, какие здесь и во сне не снились. Крепкие, с ворсом. И фасоны ловкие, широкие, любой артист наденет - не прогадает. Модные. Здесь у них насчет моды, надо сказать, слабовато. Выставили летом сапоги коричневой кожи. Ах-ах! во всех магазинах, ах-ах, последняя мода. Ну, я хожу, смотрю, да только головой качаю. Я такие точно сапоги двадцать лет тому назад в Таганроге носил. Вон когда. Двадцать лет тому назад, а к ним сюда мода только сейчас докатилась. Модники, нечего сказать.

А дамы как одеваются! Разве у нас носили такие лепешки на голове? Да у нас бы с такой лепешкой прямо постыдились бы на люди выйти. У нас модно одевались, шикарно. А здесь о моде понятия не имеют.

Скучно у них. Ужасно скучно. Метро да синема. Стали бы у нас в Таганроге так по метро мотаться? Несколько сот тысяч ежедневно по парижским метро проезжает. И вы станете меня уверять, что все они по делу ездят? Ну, это, знаете, как говорится, ври, да не завирайся. Триста тысяч человек в день, и все по делу! Где же эти их дела-то? В чем они себя показывают? В торговле? В торговле, извините меня, застой. В работах тоже, извините меня, застой. Так где же, спрашивается, дела, по которым триста тысяч человек день и ночь, вылупя глаза, по метро носятся? Удивляюсь, благоговею, но не верю.

На чужбине, конечно, тяжело и многого не понимаешь. Особливо человеку одинокому. Днем, конечно, работаешь, а по вечерам прямо дичаешь. Иногда подойдешь вечером к умывальнику, посмотришь на себя в зеркальце и сам себе скажешь:

"Вурюгин, Вурюгин! Ты ли это богатырь и красавец? Ты ли это торговый дом? И ты ли это шесть лошадей, и ты ли это две коровы? Одинокая твоя жизнь, и усох ты, как цветок без корня".

И вот должен я вам сказать, что решил я как-то влюбиться. Как говорится - решено и подписано. И жила у нас на лестнице в нашем отеле "Трезор" молоденькая барынька, очень милая и даже, между нами говоря, хорошенькая. Вдова. И мальчик у нее был пятилетний, славненький. Очень славненький был мальчик.

Дамочка ничего себе, немножко зарабатывала шитьем, так что не очень жаловалась. А то знаете - наши беженки - пригласишь ее чайку попить, а она тебе, как худой бухгалтер, все только считает да пересчитывает: "Ах, там не заплатили пятьдесят, а тут недоплатили шестьдесят, а комната двести в месяц, а на метро три франка в день". Считают да вычитают - тоска берет. С дамой интересно, чтобы она про тебя что-нибудь красивое говорила, а не про свои счеты. Ну, а эта дамочка была особенная. Все что-то напевает, хотя при этом не легкомысленная, а, как говорится, с запросами, с подходом к жизни. Увидела, что у меня на пальто пуговица на нитке висит, и тотчас, ни слова не говоря, приносит иголку и пришивает.

Ну я, знаете ли, дальше - больше. Решил влюбляться. И мальчик славненький. Я люблю ко всему относиться серьезно. А особенно в таком деле. Надо умеючи рассуждать. У меня не пустяки в голове были, а законный брак. Спросил, между прочим, свои ли у нее зубы. Хотя и молоденькая, да ведь всякое бывает. Была в Таганроге одна учительница. Тоже молоденькая, а потом оказалось - глаз вставной.

Ну, значит, приглядываюсь я к своей дамочке и совсем уж, значит, все взвесил.

Жениться можно. И вот одно неожиданное обстоятельство открыло мне глаза, что мне, как порядочному и добросовестному, больше скажу - благородному человеку, жениться на ней нельзя. Ведь подумать только? - такой ничтожный, казалось бы, случай, а перевернул всю жизнь на старую зарубку.

И было дело вот как. Сидим мы как-то у нее вечерком, очень уютно, вспоминаем, какие в России супы были. Четырнадцать насчитали, а горох и забыли. Ну и смешно стало. То есть смеялась-то, конечно, она, я смеяться не люблю. Я скорее подосадовал на дефект памяти. Вот, значит, сидим, вспоминаем былое могущество, а мальчонка тут же.

Дай, - говорит, - маман, карамельку.

А она отвечает:

Нельзя больше, ты уже три съел.

А он ну канючить - дай да дай.

А я говорю, благородно шутя:

Ну-ка пойди сюда, я тебя отшлепаю.

А она и скажи мне фатальный пункт:

Ну, где вам! Вы человек мягкий, вы его отшлепать не сможете.

И тут разверзлась пропасть у моих ног.

Брать на себя воспитание младенца как раз такого возраста, когда ихнего брата полагается драть, при моем характере абсолютно невозможно. Не могу этого на себя взять. Разве я его когда-нибудь выдеру? Нет, не выдеру. Я драть не умею. И что же? Губить ребенка, сына любимой женщины.

Простите, - говорю, - Анна Павловна. Простите, но наш брак утопия, в которой все мы утонем. Потому, что я вашему сыну настоящим отцом и воспитателем быть не смогу. Я не только что, а прямо ни одного разу выдрать его не смогу.

Говорил я очень сдержанно, и ни одна фибра на моем лице не дрыгала. Может быть, голос и был слегка подавлен, но за фибру я ручаюсь.

Она, конечно, - ах! ах! Любовь и все такое, и драть мальчика не надо, он, мол, и так хорош.

Хорош, - говорю, - хорош, а будет плох. И прошу вас, не настаивайте. Будьте тверды. Помните, что я драть не могу. Будущностью сына играть не следует.

Ну, она, конечно, женщина, конечно, закричала, что я дурак. Но дело все-таки разошлось, и я не жалею. Я поступил благородно и ради собственного ослепления страсти не пожертвовал юным организмом ребенка.

Взял себя вполне в руки. Дал ей поуспокоиться денек-другой и пришел толково объяснить.

Ну, конечно, женщина воспринять не может. Зарядила "дурак да дурак". Совершенно неосновательно.

Так эта история и покончилась. И могу сказать - горжусь. Забыл довольно скоро, потому что считаю ненужным вообще всякие воспоминания. На что? В ломбард их закладывать, что ли?

Ну-с и вот, обдумавши положение, решил я жениться. Только не на русской, дудки-с. Надо уметь рассуждать. Мы где живем? Прямо спрашиваю вас - где? Во Франции. А раз живем во Франции, так, значит, нужно жениться на француженке. Стал подыскивать.

Есть у меня здесь один француз знакомый. Мусью Емельян. Не совсем француз, но давно тут живет и все порядки знает.

Ну вот, этот мусью и познакомил меня с одной барышней. На почте служит. Миленькая. Только, знаете, смотрю, а фигурка у нее прехорошенькая. Тоненькая, длинненькая. И платьице сидит как влитое.

"Эге, думаю, дело дрянь!"

Нет, - говорю, - эта мне не подходит. Нравится, слов нет, но надо уметь рассуждать. Такая тоненькая, складненькая всегда сможет купить себе дешевенькое платьице - так за семьдесят пять франков. А купила платьице - так тут ее дома зубами не удержишь. Пойдет плясать. А разве это хорошо? Разве я для того женюсь, чтобы жена плясала? Нет, - говорю, - найдите мне модель другого выпуска. Поплотнее. - И можете себе представить - живо нашлась. Небольшая модель, но эдакая, знаете, трамбовочка кургузенькая, да и на спине жиру, как говорится, не купить. Но, в общем, ничего себе и тоже служащая. Вы не подумайте, что какая-нибудь кувалда. Нет, у ней и завитушечки, и плоечки, и все, как и у худеньких. Только, конечно, готового платья для нее не достать.

Все это обсудивши да обдумавши, я, значит, открылся ей, в чем полагается, да и марш в мэри1.

И вот примерно через месяц запросила она нового платья. Запросила нового платья, и я очень охотно говорю:

Конечно, готовенькое купишь?

Тут она слегка покраснела и отвечает небрежно:

Я готовые не люблю. Плохо сидят. Лучше купи мне материю синенького цвета, да отдадим сшить.

Я очень охотно ее целую и иду покупать. Да будто бы по ошибке покупаю самого неподходящего цвета. Вроде буланого, как лошади бывают.

Она немножко растерялась, однако благодарит. Нельзя же - первый подарок, эдак и отвадить легко. Тоже свою линию понимает.

А я очень всему радуюсь и рекомендую ей русскую портниху. Давно ее знал. Драла дороже француженки, а шила так, что прямо плюнь да свистни. Одной клиентке воротничок к рукаву пришила, да еще спорила. Ну вот, сшила эта самая кутюрша моей барыньке платье. Ну, прямо в театр ходить не надо, до того смешно! Буланая телка, да и только. Уж она, бедная, и плакать пробовала, и переделывала, и перекрашивала - ничего не помогло. Так и висит платье на гвозде, а жена сидит дома. Она француженка, она понимает, что каждый месяц платья не сошьешь. Ну вот, и живем тихой семейной жизнью. И очень доволен. А почему? А потому, что надо уметь рассуждать.

Научил ее голубцы готовить.

Счастье тоже само в руки не дается. Нужно знать, как за него взяться.

А всякий бы, конечно, хотел, да не всякий может.

Виртуоз чувства

Всего интереснее в этом человеке - его осанка.

Он высок, худ, на вытянутой шее голая орлиная голова. Он ходит в толпе, раздвинув локти, чуть покачиваясь в талии и гордо озираясь. А так как при этом он бывает обыкновенно выше всех, то и кажется, будто он сидит верхом на лошади.

Живет он в эмиграции на какие-то "крохи", но, в общем, недурно и аккуратно. Нанимает комнату с правом пользования салончиком и кухней и любит сам приготовлять особые тушеные макароны, сильно поражающие воображение любимых им женщин.

Фамилия его Гутбрехт.

Лизочка познакомилась с ним на банкете в пользу "культурных начинаний и продолжений".

Он ее, видимо, наметил еще до рассаживания по местам. Она ясно видела, как он, прогарцевав мимо нее раза три на невидимой лошади, дал шпоры и поскакал к распорядителю и что-то толковал ему, указывая на нее, Лизочку. Потом оба они, и всадник и распорядитель, долго рассматривали разложенные по тарелкам билетики с фамилиями, что-то там помудрили, и в конце концов Лизочка оказалась соседкой Гутбрехта.

Гутбрехт сразу, что называется, взял быка за рога, то есть сжал Лизочкину руку около локтя и сказал ей с тихим упреком:

Дорогая! Ну, почему же? Ну, почему же нет?

При этом глаза у него заволоклись снизу петушиной пленкой, так что Лизочка даже испугалась. Но пугаться было нечего. Этот прием, известный у Гутбрехта под названием "номер пятый" ("работаю номером пятым"), назывался среди его друзей просто "тухлые глаза".

Смотрите! Гут уже пустил в ход тухлые глаза!

Он, впрочем, мгновенно выпустил Лизочкину руку и сказал уже спокойным тоном светского человека:

Начнем мы, конечно, с селедочки.

И вдруг снова сделал тухлые глаза и прошептал сладострастным шепотом:

Боже, как она хороша!

И Лизочка не поняла, к кому это относится - к ней или к селедке, и от смущения не могла есть.

Потом начался разговор.

Когда мы с вами поедем на Капри, я покажу вам поразительную собачью пещеру.

Лизочка трепетала. Почему она должна с ним ехать на Капри? Какой удивительный этот господин!

Наискосок от нее сидела высокая полная дама кариатидного типа. Красивая, величественная.

Чтобы отвести разговор от собачьей пещеры, Лизочка похвалила даму:

Правда, какая интересная?

Гутбрехт презрительно повернул свою голую голову, так же презрительно отвернул и сказал:

Ничего себе мордашка.

Это "мордашка" так удивительно не подходило к величественному профилю дамы, что Лизочка даже засмеялась.

Он поджал губы бантиком и вдруг заморгал, как обиженный ребенок. Это называлось у него "сделать мусеньку".

Детка! Вы смеетесь над Вовочкой!

Какой Вовочкой? - удивилась Лизочка.

Надо мной! Я Вовочка! - надув губки, капризничала орлиная голова.

Какой вы странный! - удивлялась Лизочка. - Вы же старый, а жантильничаете, как маленький.

Мне пятьдесят лет! - строго сказал Гутбрехт и покраснел. Он обиделся.

Ну да, я же и говорю, что вы старый! - искренне недоумевала Лизочка.

Недоумевал и Гутбрехт. Он сбавил себе шесть лет и думал, что "пятьдесят" звучит очень молодо.

Голубчик, - сказал он и вдруг перешел на "ты". - Голубчик, ты глубоко провинциальна. Если бы у меня было больше времени, я бы занялся твоим развитием.

Почему вы вдруг говор... - попробовала возмутиться Лизочка.

Но он ее прервал:

Молчи. Нас никто не слышит.

И прибавил шепотом:

Я сам защищу тебя от злословия.

"Уж скорее бы кончился этот обед!" - думала Лизочка.

Но тут заговорил какой-то оратор, и Гутбрехт притих.

Я живу странной, но глубокой жизнью! - сказал он, когда оратор смолк. - Я посвятил себя психоанализу женской любви. Это сложно и кропотливо. Я произвожу эксперименты, классифицирую, делаю выводы. Много неожиданного и интересного. Вы, конечно, знаете Анну Петровну? Жену нашего извест-ного деятеля?

Конечно, знаю, - отвечала Лизочка. - Очень почтенная дама.

Гутбрехт усмехнулся и, раздвинув локти, погарцевал на месте.

Так вот эта самая почтенная дама - это такой бесенок! Дьявольский темперамент. На днях пришла она ко мне по делу. Я передал ей деловые бумаги и вдруг, не давая ей опомниться, схватил ее за плечи и впился губами в ее губы. И если бы вы только знали, что с ней сделалось! Она почти потеряла сознание! Совершенно не помня себя, она закатила мне плюху и выскочила из комнаты. На другой день я должен был зайти к ней по делу. Она меня не приняла. Вы понимаете? Она не ручается за себя. Вы не можете себе представить, как интересны такие психологические эксперименты. Я не Дон-Жуан. Нет. Я тоньше! Одухотвореннее. Я виртуоз чувства! Вы знаете Веру Экс? Эту гордую, холодную красавицу?

Конечно, знаю. Видала.

Ну, так вот. Недавно я решил разбудить эту мраморную Галатею! Случай скоро представился, и я добился своего.

Да что вы! - удивилась Лизочка. - Неужели? Так зачем же вы об этом рассказываете? Разве можно рассказывать!

От вас у меня нет тайн. Я ведь и не увлекался ею ни одной минуты. Это был холодный и жестокий эксперимент. Но это настолько любопытно, что я хочу рассказать вам все. Между нами не должно быть тайн. Так вот. Это было вечером, у нее в доме. Я был приглашен обедать в первый раз. Там был, в числе прочих, этот верзила Сток или Строк, что-то в этом роде. О нем еще говорили, будто у него роман с Верой Экс. Ну, да это ни на чем не основанные сплетни. Она холодна как лед и пробудилась для жизни только на один момент. Об этом моменте я и хочу вам рассказать. Итак, после обеда (нас было человек шесть, все, по-видимому, ее близкие друзья) перешли мы в полутемную гостиную. Я, конечно, около Веры на диване. Разговор общий, малоинтересный. Вера холодна и недоступна. На ней вечернее платье с огромным вырезом на спине. И вот я, не прекращая светского разговора, тихо, но властно протягиваю руку и быстро хлопаю ее несколько раз по голой спине. Если бы вы знали, что тут сделалось с моей Галатеей! Как вдруг оживился этот холодный мрамор! Действительно, вы только подумайте: человек в первый раз в доме, в салоне приличной и холодной дамы, в обществе ее друзей, и вдруг, не говоря худого слова, то есть я хочу сказать, совершенно неожиданно, такой интимнейший жест. Она вскочила, как тигрица. Она не помнила себя. В ней, вероятно, в первый раз в жизни проснулась женщина. Она взвизгнула и быстрым движением закатила мне плюху. Не знаю, что было бы, если бы мы были одни! На что был бы способен оживший мрамор ее тела. Ее выручил этот гнусный тип Сток. Строк. Он заорал:

"Молодой человек, вы старик, а ведете себя, как мальчишка", - и вытурил меня из дому.

С тех пор мы не встречались. Но я знаю, что этого момента она никогда не забудет. И знаю, что она будет избегать встречи со мной. Бедняжка! Но ты притихла, моя дорогая девочка? Ты боишься меня. Не надо бояться Вовочку!

Он сделал "мусеньку", поджав губы бантиком и поморгав глазами.

Вовочка добленький.

Перестаньте, - раздраженно сказала Лизочка. - На нас смотрят.

Не все ли равно, раз мы любим друг друга. Ах, женщины, женщины. Все вы на один лад. Знаете, что Тургенев сказал, то есть Достоевский - знаменитый писатель-драматург и знаток. "Женщину надо удивить". О, как это верно. Мой последний роман... Я ее удивил. Я швырял деньгами, как Крез, и был кроток, как Мадонна. Я послал ей приличный букет гвоздики. Потом огромную коробку конфет. Полтора фунта, с бантом. И вот, когда она, упоенная своей властью, уже приготовилась смотреть на меня как на раба, я вдруг перестал ее преследовать. Понимаете? Как это сразу ударило ее по нервам. Все эти безумства, цветы, конфеты, в проекте вечер в кинематографе Парамоунт и вдруг - стоп. Жду день, два. И вдруг звонок. Я так и знал. Она. Входит бледная, трепетная... "Я на одну минутку". Я беру ее обеими ладонями за лицо и говорю властно, но все же - из деликатности - вопросительно: "Моя?"

Она отстранила меня...

И закатила плюху? - деловито спросила Лизочка.

Н-не совсем. Она быстро овладела собой. Как женщина опытная, она поняла, что ее ждут страдания. Она отпрянула и побледневшими губами пролепетала: "Дайте мне, пожалуйста, двести сорок восемь франков до вторника".

Ну и что же? - спросила Лизочка.

Ну и ничего.

А потом?

Она взяла деньги и ушла. Я ее больше и не видел.

И не отдала?

Какой вы еще ребенок! Ведь она взяла деньги, чтобы как-нибудь оправдать свой визит ко мне. Но она справилась с собой, порвала сразу эту огненную нить, которая протянулась между нами. И я вполне понимаю, почему она избегает встречи. Ведь и ее силам есть предел. Вот, дорогое дитя мое, какие темные бездны сладострастия открыл я перед твоими испуганными глазками. Какая удивительная женщина! Какой исключительный порыв!

Лизочка задумалась.

Да, конечно, - сказала она. - А по-моему, вам бы уж лучше плюху. Практичнее. А?

..................................................
Copyright: Надежда Тэффи