В пять, а затем в семь и в девять вечера старик слушал выпуски новостей по маленькому радиоприемнику, стоявшему на письменном столе. Иногда он погружался в чтение газеты “Давар” и разъяснял Шмуэлю, что же на самом деле стоит за новостями. Бен-Гурион опять создает коалицию. Позовет он или не позовет в нее МАПАМ и Ахдут ха-авода?

– Нет равного Бен-Гуриону, – говорил Валд. – Никогда не было у еврейского народа столь дальновидного лидера. Очень немногие, подобно ему, понимают, что “народ живет отдельно и между народами не числится” – это проклятие, а не благословение.

В промежутках между новостями Гершом Валд беседовал с ним, например, о глупости Дарвина и его последователей:

– Как можно даже предполагать, что глаз или сам зрительный нерв постепенно возникли и сформировались как ответ на необходимость видеть – посредством того, что они называют “естественным отбором”? Да ведь пока во всей вселенной нет ни глаза, ни зрительного нерва, ни у кого не возникает ни малейшей необходимости видеть, и нет ничего, и нет никого, кто мог бы предположить саму необходимость зрения! Никоим образом немыслимо даже представить, что при полнейшем отсутствии зрения, среди бесконечной вечной тьмы, понятия не имеющей, что она тьма, вдруг неожиданно возникнет и тускло замерцает какая-то клетка или группа клеток, которые начнут из ничего развиваться, совершенствоваться, видеть, различать очертания, краски, размеры! Так сказать, узник, который сам себя освобождает из узилища? Нет уж, увольте. Более того, теория эволюции никоим образом не объясняет сам факт появления первой живой клетки или первого зернышка роста среди окаменевшего вечного молчания неодушевленного мира. И кто бы мог внезапно появиться из ниоткуда и начать обучать какую-то захолустную одинокую молекулу безжизненной материи, как именно ей следует вдруг пробудиться из ее вселенского безмолвного покоя и приступить к осуществлению фотосинтеза, иными словами – встрепенуться и начать трансформировать солнечный свет в углеводы, да еще использовать эти углеводы для нужд развития и роста?

И еще. Ведь нет и не может быть никакого дарвинистского объяснения такому удивительному факту: почти с самого дня своего рождения кошка знает, что для отправления своих естественных надобностей она должна выкопать маленькую ямку, а потом присыпать эту ямку землей. И можно ли вообще предположить, что здесь мы имеем дело с явлением естественного отбора? Все кошки, которые не были подготовлены к исполнению этой сложной гигиенической процедуры, поголовно вымерли, не оставив после себя потомства, и только отпрыски кошек, погребающих свои экскременты, удостоились возможности плодиться и размножаться? И почему это именно кошке удалось проскочить сквозь зубчатые колеса механизма естественного отбора, наделившего ее наследием образцовой опрятности и чистоты, а не собаке, не корове, не лошади? Почему же естественный отбор Дарвина не постарался выбрать и оставить на белом свете не только кошку, но также, к примеру, и свинью, способную вылизать самое себя до блеска? Ну-ка? И кто же, по сути, вдруг научил прапрапредка всех кошек, поборниц гигиены и санитарии, первого могильщика кошачьего дерьма, каким именно образом тот должен подготовить выгребную яму, которую потом же и засыплет землей? Разве нас не учили наши мудрецы древности: “Клещи клещами сотворены”?

Шмуэль всматривался в губы старика, двигающиеся под густыми седыми усами, снова и снова отмечая контраст между остроумной веселостью его речи и той глубокой печалью, что омрачала голубые, подернутые сизой пеленой глаза – трагические глаза на лице сатира.

Иногда старик, по своему обыкновению пространно, с удовольствием и страстно, говорил о мрачных страхах, которые издревле пробуждал в воображении христиан образ Вечного Жида, обреченного на вечные скитания по земле еврея:

– Ведь не каждый может просто так встать себе спокойно поутру, почистить зубы, выпить чашку кофе и убить Бога! Чтобы убить божество, убийца должен быть сильнее Бога. Да еще обладать беспредельной злонамеренностью и порочностью. Иисус Назорей – божество теплое, излучающее любовь, Его убийца, лукавый и омерзительный, неизбежно был сильнее Его. Эти проклятые богоубийцы способны убить Бога только при том условии, что они воистину наделены чудовищными ресурсами мощи и зла. Именно таковы евреи в темных подвалах воображения ненавистника евреев. Все мы – Иуды Искариоты. Вот только правду, мой юный друг, подлинную правду мы видим здесь, в Эрец-Исраэль, прямо пред нашими глазами. Точь-в-точь как еврей прошлых времен, так и якобы “новый” еврей взрастает здесь совершенно бессильным и незлонамеренным, но зато алчным, умничающим, неугомонным, напуганным, изъеденным подозрениями и страхами. Прошу любить и жаловать. Хаим Вейцман как-то в отчаянии заметил, что еврейское государство никогда не сможет существовать, поскольку есть в нем противоречие: если будет государством – не будет еврейским, а если будет еврейским – то уж точно не будет государством. Как у нас написано: “Вот народ, подобный ослу”.

Иногда он начинал говорить о перелетных птицах, о странствиях косяков морских рыб; и птицы, и рыбы пользуются таинственными приборами навигации, по сравнению с которыми научная мысль по-младенчески беспомощна и не способна подобраться к выяснению их глубинной сущности. Руки инвалида удобно покоились на письменном столе, покрытом стеклом, и почти не двигались, пока говорил Шмуэль; ореол света от настольной лампы наделял седую гриву старика еще большей выразительностью. Порой Валд подчеркивал свои сентенции, то возвышая голос, то утихая почти до шепота. Случалось, пальцы его сжимали ручку или линейку и сильная рука, рассекая воздух, рисовала затейливые фигуры. Через каждый час или полтора он тяжело поднимался с места и силой своих мускулов перемещал искривленное тело вдоль письменного стола, добирался до костылей и, ковыляя, пересекал комнату, направляясь в туалет или к одной из книжных полок. Иногда он отказывался от костылей и только с помощью рук перебирался от стола к своей плетеной колыбели, категорически отвергая помощь Шмуэля. В эти моменты своего извилистого ковыляния господин Валд походил на раненое насекомое или на гигантского ночного мотылька, опалившего себе крылья – и весь он бьется и извивается, тщетно пытаясь взлететь. Шмуэль заваривал чай на двоих. Время от времени он бросал взгляд на часы, опасаясь опоздать с подачей вечерней каши, дожидавшейся в тепле на электрической плитке. Несколько раз Шмуэль пытался заинтересовать хозяина дома дискуссией, развернувшейся вокруг спектакля “Визит старой дамы”, или “Размышлениями о поэзии Натана Альтермана” – нашумевшей недавней статьей поэта Натана Заха, где тот безжалостно клеймил позором вычурную искусственность, господствующую, по его мнению, в альтермановской образности. Но господин Валд нашел в словах Заха изрядную дозу не острой критики, а девять мер злобы, путаницы и незрелости и уклонился от темы, перефразировав древнее изречение “От Натана до Натана не было подобного Натану” Бен Маймона [Маймонида]).]. Но старик не сказал ни слова, когда Шмуэль прочитал несколько стихотворений Далии Равикович, опубликованных не так давно. Низко склонив белоснежную голову, слушал он с глубоким вниманием и молчал.

Из-за того что шея его изогнулась едва ли не под прямым углом, лицо господина Валда, слушавшего стихи, обращено было к полу. На какое-то мгновение Шмуэлю даже показалось, что перед ним труп повешенного с перебитыми шейными позвонками.

Иосиф Флавий, он же Иосеф бен Матитьяху, автор первого из всех имеющихся у нас на руках еврейских источников, где упоминается сам факт существования Иисуса, рассказывает нам историю Назарянина в двух разных версиях. В своей книге “Иудейские древности” Иосеф бен Матитьяху посвящает Иисусу всего несколько, явно христианских, строк: “Около этого времени жил Иисус, человек мудрый, если его вообще можно назвать человеком. Он совершил изумительные деяния… Он привлек к себе многих иудеев и эллинов. То был Христос. По настоянию влиятельных лиц Пилат приговорил его к кресту… На третий день он вновь явился им живой”. Эту краткую запись Флавий, по своей добросовестности, завершает тем, что считает нужным отметить следующее: “…и поныне еще не исчез род христиан, именующих себя, таким образом, по его имени”. Однако некоторые из современных исследователей, а среди них и профессор Густав Йом-Тов Айзеншлос, утверждают, что никоим образом невозможно даже представить, чтобы еврей, подобный Иосефу бен Матитьяху, написал так об Иисусе, и, скорее всего, по мнению Айзеншлоса, весь этот отрывок – дело рук фальсификаторов, он переписан заново христианскими авторами и является поздней вставкой в “Иудейские древности”.

Действительно, версия, совершенно отличная от приведенных слов Иосефа бен Матитьяху об Иисусе, излагается в писаниях Агапия, арабско-христианского писателя десятого века. По Агапию, Иосеф бен Матитьяху не видит в Иисусе Мессию, а о Его воскресении спустя три дня после распятия Иосеф бен Матитьяху не повествует как о событии, реально происходившем, а только объективно описывает то, во что верят приверженцы Иисуса.

Бен Матитьяху родился спустя несколько лет после распятия, и, может быть, самое захватывающее в его писаниях об Иисусе – и по версии “Иудейских древностей”, и по версии, которую приводит Агапий, – это удивительный факт: насколько же в глазах историка, едва ли не современника Иисуса, появление Его выглядит событием незначительным, почти третьестепенным; в обеих версиях – и в версии “Иудейских древностей”, и в версии Агапия – менее чем дюжиной строк удостаивает Иосеф бен Матитьяху всю историю жизни Иисуса, Его проповеди, чудеса и знамения, распятие Его, воскресение и новую религию верующих в Него.

И в глазах евреев из поколений, следовавших за Иосефом бен Матитьяху, образ Иисуса занимает весьма скромное место, является чуть ли не курьезом. Среди поколений мудрецов Талмуда только лишь отдельные из них потрудились рассеять кое-где, в “дальних углах”, как говорится, несколько туманных намеков, высказанных, возможно, в осуждение Иисуса Христа, и, быть может, эти намеки как раз и не имеют к Нему никакого отношения, а призваны высмеять совершенно другого человека или даже нескольких людей, очень разных, ведь обычно мудрецы Талмуда избегают упоминания самого имени Иисуса. В более поздних поколениях к Нему приклеили пренебрежительное прозвище “Тот человек”.

В двух или трех отрывках среди писаний мудрецов Талмуда пробивается некое легкое презрение, которое можно толковать по-разному; к примеру, танна Шимон бен Аззай цитирует найденный в Иерусалиме “Родословный свиток”, в котором сказано: “Некто незаконнорожденный, сын женщины, чей муж не был отцом ребенка”. Может быть, слова эти – некая замаскированная трусливая колкость в адрес соперничающей религии, а возможно, эти слова – не более чем обрывки иерусалимских сплетен и слухов, герой которых вполне мог быть просто неизвестным или безымянным, – из тех анонимных сплетен, которые и в наше время витают в воздухе Иерусалима, и запах их ощущается даже в коридорах университета.

В Тосефте, в трактате Сандхедрин, рассказывается в одном месте об осуждении некоего человека по имени бен Стада, который был наказан в городе Лод за то, что подстрекал к служению чужим богам, и есть толкователи, упорно настаивающие на том, что и здесь есть некий намек на Иисуса Христа. В другом месте Тосефты, в трактате Хулин, упоминается один лекарь, взывавший к имени “Иисус бен Пантра” и с помощью этого имени врачевавший укушенных змеями. Но кем был этот Иисус, а кем – Пантра? Вопрос этот открыт для предположений, которые не более чем просто догадки. Только в позднейшие времена, в книге “Ялкут Шимони”, включающей и комментарии к библейской Книге Чисел, появляется конкретное предупреждение по поводу человека смертного, “представляющего себя богом, вводя в заблуждение все человечество”.

Вместе с тем в трех различных местах Вавилонского Талмуда время от времени появляются четкие слова в осуждение Иисуса, обрисованного сбившимся с пути знатоком Торы, либо колдуном, подстрекавшим к служению идолам, либо человеком беспутным, решившим раскаяться, вернуться к религии, но ему этого не позволили. Однако время шло, поколения сменяли друг друга, и эти три отрывка, не оставив по себе памяти, исчезли почти из всех печатных изданий Вавилонского Талмуда, потому что пуще смерти евреи боялись того, что учинят им соседи-христиане, прочитав в Талмуде слова об Иисусе.

Пайтан Янай, живший в Эрец-Исраэль в пятом-шестом веках, сочинил в форме акростиха пиют, и весь он – насмешка и издевка над теми, которые “называют бедняка богачом / избирают мерзость гнусную /… обращаются повешенному под вечер”… И тому подобное.

Когда Шмуэль принес в библиотеку страницы своей работы, которую он пока отложил, и начал читать Гершому Валду этот витиеватый пиют, старик усмехнулся, прикрыл оба глаза своей широкой уродливой кистью, подобно человеку, не желающему видеть нечто совершенно непристойное, и произнес с негодованием:

– Довольно, довольно! Кто вообще в состоянии слушать эти пустые, пресные умничанья, ведь я просил тебя рассказать мне об Иисусе глазами евреев, а не о том, каким Он предстал перед глазами всевозможных глупцов и балбесов. Чай этот слишком слабый, да и сладкий чересчур, а вдобавок ко всему он еще и едва теплый. Ну, все недостатки, существующие в мире, ты способен втиснуть в один маленький стакан, да еще перемешать все вместе. Нет, нет, в этом нет никакой нужды, не мчись готовить мне новый чай. Только принеси мне, по доброте твоей, стакан воды из-под крана, а затем мы посидим и немного помолчим. Бен Стада или бен Патра, что им до нас? Да покоятся они с миром на ложах своих. А что же до нас, то у нас есть только то, что глаза наши видят. Да и это – только в весьма редких случаях. А теперь послушаем новости.

Мансарда была низкой и ему приятной. Этакая зимняя берлога. Вытянутое помещение под потолочными скатами, подобными сводам шатра. Единственное окно глядело на каменную садовую ограду и кипарисовый занавес по ту ее сторону, на двор, мощенный каменными плитами, в тени виноградных лоз и старой смоковницы. Один угольно-черный кот, несомненный самец, иногда прохаживался там взад-вперед, царственно-медленно, поднимая хвост, бархатно-мягкими шагами, словно каждая из его нежных лап не попирала, а нежно ласкала поблескивающие на солнце плиты, отполированные дождем.

Подоконник был широченным из-за толщины стен. Шмуэль застелил его своим зимним одеялом, устроив себе тем самым некое гнездо, в котором временами устраивался и полчаса-час взирал на пустынный двор. Со своего наблюдательного пункта он углядел в углу двора колодец с проржавевшей металлической крышкой. Во дворах Старого Иерусалима подобные колодцы, высеченные в скальном грунте, служили для сбора дождевой воды до того, как пришли англичане, протянули трубы от Соломоновых прудов и источников Рошха-Аина и создали в Иерусалиме водопроводную сеть.

Эти старые колодцы, собиравшие дождевую воду, спасли евреев Иерусалима от изнуряющей жажды в 1948 году, когда Арабский легион королевства Трансиордания взял в осаду Иерусалим, взорвал в Латруне и Рошха-Аине все насосные установки, подававшие воду в город, намереваясь вынудить горожан капитулировать, уморив их жаждой. Был ли Шалтиэль Абрабанель, отец Аталии, в числе лидеров еврейского населения во время вторжения в Эрец-Исраэль армии арабских стран или к тому времени Бен-Гурион уже изгнал его со всех руководящих постов? И за что он был изгнан? Чем занимался после изгнания? В каком году умер Шалтиэль Абрабанель?

“Однажды, – решил про себя Шмуэль, – я засяду на несколько часов в Национальной библиотеке, углублюсь в поиски, постараюсь выяснить, что стоит за всей этой историей с Шалтиэлем Абрабанелем. Впрочем, что с того, если узнаешь? Разве это знание приблизит тебя к Аталии? Или как раз наоборот – заставит ее замкнуться и отгородиться от тебя в еще большей степени, чем сейчас, когда она замкнута в раковине секретности?”

Между столиком с кофейником и нишей с унитазом и душем, отделенными занавеской, стояла кровать Шмуэля. Рядом с кроватью – стол, стул и лампа, а напротив – обогреватель и этажерка, на которой покоились словари “Иврит – английский” и “Арамейский – иврит”, ТАНАХ в черном матерчатом переплете с позолоченным тиснением, переплетенный вместе с Новым Заветом, какой-то иностранный атлас, книга “История Хаганы” и несколько томов “Огненных свитков”. Рядом располагалось около десятка книг по высшей математике или математической логике на английском. Шмуэль выдернул одну из книг, заглянул в нее, но не понял даже первых строк предисловия. На полке под книгами, принадлежавшими этому дому, Шмуэль разместил немногие свои, а также проигрыватель и пластинки. На внутренней стороне двери росло несколько железных крючков, на них Шмуэль пристроил одежду. А на стене с помощью полосок клейкой бумаги укрепил портреты героев кубинской революции – братьев Фиделя и Рауля Кастро вместе с их другом, аргентинским врачом Эрнесто Че Геварой, окруженных плотным кольцом мужчин, таких же густобородых, почти как сам Шмуэль, в своей небрежной военной форме походивших на компанию поэтов-мечтателей, вырядившихся в боевое обмундирование и опоясавших чресла ремнем с кобурой и пистолетом. Лохматый и неуклюжий Шмуэль с легкостью мог вписаться в эту компанию. У некоторых запыленный автомат свисал с плеча так, словно был привязан грубой веревкой, а не кожаным ремнем.

В углу мансарды Шмуэль нашел металлическую тележку, очень похожую на ту, которую он видел у господина Валда в библиотеке на нижнем этаже. Только на его тележке аккуратно, ровными рядами, словно солдаты на плацу, располагались ручки, карандаши, тетради, скоросшиватели, пустые картонные папки, кучка скрепок и горстка резинок, два ластика и даже сверкающая точилка для карандашей. Неужели от него ожидают, что он погрузится здесь в переписывание священных текстов, подобно средневековому монаху в его келье? Или что окунется с головой в исследовательскую работу? Об Иисусе? Об Иуде Искариоте? О них обоих? И, возможно, о покрытой туманом подоплеке разрыва Бен-Гуриона с Шалтиэлем Абрабанелем?

Он нередко лежал в постели на спине, напряженно пытаясь выделить и соединить замысловатые фигуры, образованные трещинами и щелями на штукатурке потолка, пока глаза его сами не закрывались. Но и закрывшись, сквозь сомкнутые веки глаза его продолжали видеть скошенный потолок отведенной ему мансарды – то ли камеры заключенного, то ли особой палаты, в какие помещают больного, пораженного заразной болезнью.

Имелся и еще один неожиданный предмет, которому Шмуэль Аш не нашел никакого применения. Предмет этот открылся ему не сразу, а лишь спустя четыре-пять дней и ночей, когда Шмуэль сунулся под кровать в погоне за носком, попытавшимся ускользнуть от своей службы и укрыться в подкроватной темноте. Но вместо носка-беглеца из потемок на Шмуэля ощерилась злобная лиса, вырезанная на набалдашнике роскошной черной трости.

Каждый день Гершом Валд, устроившись поудобнее в кресле у письменного стола или на плетеной лежанке, пускал в своих телефонных собеседников язвительные стрелы проповедей и комментариев. Приправлял свои сентенции библейскими стихами и цитатами, остротами и отточенной игрой слов, острия которой были направлены в него самого не в меньшей степени, чем в оппонента. Временами Шмуэлю казалось, что господин Валд пронзает собеседников тончайшей иглой, оскорблениями, что способны задеть лишь хорошо образованных и начитанных людей. Например, говоря: “Но чего ради тебе пророчествовать, дорогой мой? Ведь со дня разрушения Иерусалимского Храма пророческий дар передан был подобным мне и подобным тебе”. Или: “Даже если станешь толочь меня в ступе, я не отступлю от своего мнения”. А как-то сказал: “Вот и мы с тобой, дорогой мой, вне всякого сомнения, не похожи ни на одного из четырех сыновей, о которых повествует Тора в Пасхальной Агаде, но иногда мне кажется, что особенно не похожи мы на первого сына”. В такие минуты на некрасивом лице Гершома Валда появлялось выражение некоей склочности и злонамеренности, а голос переливался ребяческой радостью победителя. Но серо-голубые глаза под дремучими седыми бровями отрицали иронию, полные печали и одинокости, словно не участвовали в беседе, а фокусировались на чем-то до невыносимости ужасном. Шмуэль ничего не знал о его телефонных собеседниках, кроме того непреложного факта, что, по всей видимости, все они были готовы терпеливо сносить колкости господина Валда и прощать ему то, что Шмуэль считал балансирующим на грани шутки и злобного сарказма.

По трезвому размышлению, не исключено, впрочем, что все эти собеседники, к которым Валд всегда обращался по кличке “дорогой мой” или “мой дорогой друг”, были не “всеми”, а одним-единственным человеком, вероятно, не без схожести с Гершомом Валдом, возможно даже – пожилым инвалидом, заточенным в своем рабочем кабинете, и возможно даже, что с ним пребывает какой-нибудь бедный студент, заботящийся о нем и пытающийся – совсем как Шмуэль – догадаться, кто же тот предполагаемый двойник на другом конце провода.

Случалось иногда, что господин Валд возлежал в молчании и печали на своем лежаке, укутанный шерстяным одеялом в шотландскую клетку, размышлял, дремал, просыпался, просил Шмуэля приготовить по милости своей стакан чая и опять отключался, издавая продолжительный неясный звук – то ли сдавленное пение, то ли сдерживаемое покашливание.

Каждый вечер, в четверть восьмого, после выпуска новостей, Шмуэль разогревал старику его вечернюю кашу, которую готовила соседка Сара де Толедо, добавлял в кашу немного коричневого сахара и корицы. Этой каши хватало им двоим. В четверть десятого, после второго выпуска новостей, Шмуэль ставил перед стариком поднос с лекарствами, с шестью или семью различными таблетками и капсулами, и с полным стаканом воды из-под крана.

Как-то раз старик поднял глаза и окинул пристальным взглядом фигуру Шмуэля, сверху вниз и снизу вверх, без всякого стеснения, как рассматривают сомнительный предмет или как слепой ощупывает своими шершавыми пальцами собеседника; разглядывал долго и с жадностью, пока, по-видимому, не нашел то, что искал. И спросил не церемонясь:

– Однако здравый смысл подсказывает, что у тебя где-то есть какая-то девушка? Или что-нибудь похожее на девушку? Или, по крайней мере, была? Нет? Да? Не было никакой женщины? Ни разу? – И при этом хихикнул, как будто услышал непристойный анекдот.

Шмуэль промямлил:

– Да. Нет. Была у меня. Было уже несколько. Но…

– Итак, почему же дама бросила тебя? Неважно. Я не спрашивал. Бросила. И пусть ей будет хорошо. Ведь наша Аталия уже увлекла тебя. И пальцем не пошевелив, она способна привлекать к себе незнакомцев. Но только уж очень любит свою уединенность. Приближает очарованных ею мужчин и отталкивает несколько недель спустя, а то и через неделю. Три вещи непостижимы для меня, и четырех я не понимаю, но более всего – пути мужчины к девице. Однажды она сказала мне, что незнакомцы увлекают ее до тех пор, пока они более-менее незнакомцы. Незнакомец, переставший быть незнакомцем, сразу же начинает ее тяготить. И какой смысл у слова “увлекать”, ты случайно не знаешь? Нет? Как так? Неужто в университете совсем уже перестали обучать вас этимологии и лексическим трансформациям?

– Я уже не в университете.

– Да. Это так. Ты уже изгнан во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубов. Итак, источник слова “увлекать” – “лератек” – Иерусалиский Талмуд; в Эрец-Исраэль на арамейском языке это звучало “ратка”, что означает “участок, обнесенный забором”, отсюда и глагол “лератек”, и это значит еще “привязать”, “заковать в кандалы”, привязать цепью, веревкой. А потом появились еще два значения этого слова – “увлекать” и “захватывать”. А что родители? Родители у тебя есть? Или были когда-то?

– Да. В Хайфе. В Хадар ха-Кармель.

– Братья?

– Сестра. В Италии.

– А дедушка, про которого ты мне рассказывал, тот, что служил в мандатной полиции, и за то, что носил форму британского полицейского, убили его душу наши фанатики, – этот твой дед тоже прибыл из Латвии?

– Да. И правда в том, что он пошел служить в британскую полицию, чтобы добывать сведения для подпольщиков. Он был, по сути, чем-то вроде двойного агента, тайным бойцом того самого подполья, члены которого убили его. Решили, что он был предателем.

Гершом Валд поразмышлял немного над этим. Попросил стакан воды. Попросил чуть-чуть приоткрыть окно. А потом печально заметил:

– Была совершена большая ошибка. Большая и горькая ошибка.

«Иуда» — глубоко личная и лиричная книга, передающая философские, политические и религиозные взгляды Амоса Оза в высокохудожественной форме. Роман идей, рассуждения о предательстве и его сути, споры о темной стороне еврейско-христианских отношений и размышления о современной истории Израиля Амос Оз органично вплетает в камерную историю взаимоотношений трех совершенно не похожих друг на друга людей иерусалимской зимой 1959 года. Добродушный и импульсивный студент Шмуэль Аш разочарован в своей жизни — невеста ушла к другому, научные изыскания не даются, отец разорился и больше не может оплачивать его занятия в университете. На доске объявлений Шмуэль видит странное объявление о несложной работе для студента-гуманитария. Пожилой интеллектуал Гершом Валд ищет человека, с которым можно вести беседы и спорить в обмен на стол, кров и скромное пособие. Так Шмуэль становится обитателем старого дома в одном из древних кварталов Иерусалима. Кроме Гершома Валда в доме живет загадочная красавица Аталия, дочь сиониста Шалтиэля Абрабанеля, которая притягивает и пугает Шмуэля своей холодной отрешенностью. И пока Шмуэль Аш часами беседует со стариком, все больше увлекаясь темой предательства, которой так или иначе заканчиваются их философские споры, Амос Оз пишет для читателя мелодичный иерусалимский ноктюрн, и в холодном воздухе прозрачной зимней ночи пронзительно звучит одинокая скрипка любви. Амос Оз согласился дать интервью литературному обозревателю «РБК Стиль» Наталье Ломыкиной, заранее оговорив, что отвечать будет только на вопросы о романе и литературе. А его взглядов на политику в «Иуде» , переведенном уже на 30 мировых языков, и без того хватает с лихвой.

Господин Оз, Генри Миллер однажды сказал, что все ваши романы — это разговор с Богом. Согласны ли вы с этим?

Мне не нравится эта его фраза, как и любое предложение, которое начинается словами «каждый роман». Такие обобщения не для меня. Конкретно этот роман, роман «Иуда» — да, несомненно. Это разговор с Богом.

Чем определяется выбор персонажей? Почему именно эти трое — Гершом Валд, Аталия и Шмуэль Аш — разделили замкнутое пространство романа?

— Знаете, меня больше всего завораживает семья, та магия, которая объединяет людей. Если меня попросят описать одним словом, о чем я пишу, я отвечу — «о семьях». Если попросят описать в двух словах, скажу — «о несчастных семьях». Ну а если в трех — попрошу прочесть мои книги. «Иуда» — это тоже история семьи, пусть и не в общепринятом значении этого слова. Она начинается с взаимоотношений трех незнакомцев, абсолютно непохожих друг на друга, совершенных антагонистов. Каждый из них словно прибыл со своей планеты. Но в конце романа эти трое становятся практически семьей.

AP Photo/Dan Balilty

С кем из героев «Иуды» вы сами хотели бы подискутировать о природе вещей? Кто был бы для вас более желанным собеседником: Гершом Валд или Шалтиэль Абрабанель?

​— На самом деле, каждый из них. Если спросить композитора, который пишет музыку для струнных инструментов, какая партия ему ближе — скрипки, виолончели или контрабаса, он ответит — все три. Я вложил часть себя в каждого персонажа — и все равно ни с кем из них не согласен. Когда они спорят между собой, я чувствую, что это мои собственные противоречия, мои внутренние разногласия.

Люди порой называют человека предателем просто потому, что он опередил свое время

На самом деле, с читателями происходит то же самое. Читаешь и понимаешь, что каждый из них по-своему прав. Невозможно согласиться до конца ни с Валдом, ни с Абрабанелем. И даже когда история закончена, продолжаешь с ними спорить и думать, кто же все-таки прав.

— Я счастлив это слышать. В противном случае роман превратился бы в манифест. А для романа нет ничего опаснее. Знаете, писатель гораздо более великий и мудрый, чем я, Достоевский, написал гениальных «Братьев Карамазовых» , читая которых, сопереживаешь каждому из братьев.

Это правда. Роман «Иуда» необыкновенно мелодичный, хотя в нем нет музыки как таковой — только звуки города, шум дождя, голоса героев. Как для вас звучит Иерусалим?

— Я очень рад, что вы задали такой вопрос. Он означает, что мой роман очень хорошо переведен на русский и что вы очень внимательный читатель. Это делает честь и вам, и переводчику Виктору Радуцкому, и редактору русского издания. «Иуда» действительно очень музыкальный роман. Я осознанно использовал голоса героев как музыкальные инструменты и писал для них отдельные партии. И ведущую — для Иерусалима. Город ночью. Город зимой. Израненный, измученный город… Шум улиц, звуки фабричных кварталов, голоса одиноких прохожих — все это ночная музыка Иерусалима. Иерусалимский ноктюрн. Когда я писал этот роман, меня преследовал образ разделенного на части, разграбленного пустынного Иерусалима 60-х годов. И я слышал одинокий голос виолончели холодной зимней ночью. И каждый раз, когда я работал над образом Аталии, я практически наяву слышал печальные звуки скрипки в ночном воздухе, словно в самом сердце ночи поет одинокая струна. Музыкальная партия женщины в городе.

Аталия — персонаж сложный и загадочный, она притягивает и отталкивает одновременно. Как вы к ней относитесь: сочувствуете, восхищаетесь, осуждаете?

​— Она вызывает целую бурю эмоций. И у меня к ней очень сложные чувства, вы правы. Аталия — необыкновенно привлекательная женщина, но в ней есть что-то пугающее и даже отталкивающее. Она ранима, потому что судьба обошлась с ней жестоко. Она сильно страдала по вине мужчин. И вместе с тем, Аталия сильная и властная женщина, она отнюдь не жертва. Аталия — неоднозначный персонаж, даже я не сумею описать ее и свое к ней отношение одним словом или одной фразой. И это справедливо для всех героев романа. Я не смогу в двух словах описать Иисуса, Абрабанеля или Иуду, главного призрака этого романа. В моей книге формально всего три героя. Но кроме Гершома Валда, Шмуэля Аша и Аталии есть персонажи-призраки, без которых роман невозможен. Это Иисус, Абрабанель, Иуда и Миха — прекрасный молодой человек, погибший на войне. Все они призраки. И все очень важны для меня. Ни об одном из них нельзя сказать, хороший он или плохой, в романе нет черно-белых тонов. Я бы сказал, что в моей палитре вообще нет этих красок. Я пишу о сложных людях и неоднозначных идеях. В романе нет ни одного человека «в белых одеждах», кроме Иисуса, но он такой и вне романа. Остальных нельзя назвать ни хорошими, ни приятными, и все же я старался, чтоб каждого из них было за что полюбить.

У вас это получилось. Все они по-настоящему живые люди, а не просто персонажи.

— Я рад, что это чувствуется, особенно в переводе. Для меня это очень важно.


пресс-служба издательства «Фантом пресс»

«Иуда» — это роман о предательстве. Как давно вы подбирались к этой теме?

— Знаете, меня слишком часто называли предателем в жизни, особенно в моей собственной стране. Я почитаю это за честь. Люди порой называют человека предателем просто потому, что он опередил свое время. Так, конечно, бывает не всегда, но тем не менее случается. Я сейчас говорю не о бытовом предательстве, когда человек работает на производстве и продает секреты конкурирующей компании. И не об измене, как о предательстве в отношениях влюбленных. Я говорю о человеке, который изменился и нашел в себе мужество принять изменения и отстаивать их, в то время как все окружающие его (или ее) люди расценивают это как предательство: если ты изменился — значит предал свои убеждения. Но это один вариант того, что понимают под предательством.

Другая же сторона этого явления заключается в том, что иногда именно тот, кого считают предателем, на деле оказывается самым верным, самым преданным, самым надежным. Иуда в моем романе верил в Иисуса гораздо сильнее, чем Иисус верил в себя. Иисус совсем не был уверен в своем предназначении. И, по свидетельству апостолов, он боялся и не хотел идти в Иерусалим. Он боялся смерти, как вы и я, как любой человек. По версии моего героя Шмуэля Аша, именно Иуда убеждает Иисуса не бояться: «Ты взойдешь на крест, Ты сойдешь с креста, Ты воскреснешь — и на земле наступит Царствие небесное». То есть Иуда верил в Иисуса истово, верил сильнее, чем сам Иисус. И когда Иисус умирает в муках на кресте, Иуда не в силах это пережить. Он убивает себя. Мой герой Шмуэль говорит, что в этот момент умер первый и последний христианин, единственный христианин.

Но я должен сказать еще одну важную вещь о предательстве и предателях в этом романе. Возможно, настоящим предателем стал сам протагонист Шмуэль Аш. У него в Хайфе есть семья — старшая сестра и родители, которых он не очень-то любит. И на одну зиму он совершенно забывает о них, у него появляются другие отец и мать. Это самое настоящее предательство. В доме Валда он находит себе новых родителей на эти три долгих зимних месяца.

Как же тогда человеку разобраться с самим собой? Как понять, взросление это или предательство, компромисс с совестью или эволюция взглядов?

— В этом-то и загадка. Главная загадка. Человеческое взросление, внутреннее изменение личности — что может быть таинственнее. Вот вы сидите в ресторане, изучаете меню и заказываете рыбу. А минуту спустя подзываете официанта, чтобы отменить заказ и все-таки попросить курицу. Что с вами происходит в этот момент? Вы совершенно не знаете себя и собственных желаний. Сколько воспоминаний, ассоциаций, картинок и фантазий пронеслись в вашем мозгу, пока вы делали заказ и просили рыбу и несколько секунд спустя, когда вы торопливо говорили «нет-нет, все-таки пусть будет курица». Что стало решающим аргументом? Человеческий выбор — это самая главная загадка. У меня нет готовой формулы, нет ответа. Я только знаю, что люди иногда меняются. Есть и те, кто никогда не меняется, сохраняет свои убеждения и принципы. Я не люблю таких людей, я их опасаюсь.

У каждого из моих читателей есть право придумать продолжение и написать второй том, а потом и третий. Я даю вам ноты, у вас есть скрипка

Тогда позвольте мне побыть адвокатом Шмуэля Аша. Он совершенно не предавал своей семьи. Он взрослел и менялся. Эта зима была нужна ему, чтобы найти свой путь и ответы на собственные вопросы.

— Что ж, вы хороший адвокат — Шмуэль действительно сильно изменился и повзрослел за эту зиму. Но посмотрите, он даже не написал обстоятельного письма своим родителям. Ни разу. Хотя мог бы. Они платили за его образование столько, сколько могли, давали ему все, что было в их силах. И за все эти три месяца он их даже не навестил! Даже письма не написал. И когда он покидает дом Валда и Аталии, то едет не в Хайфу к родителям, а в пустыню.

Ну это все же эгоизм взрослеющего ребенка, а не предательство.

— Нет, человек — это тайна, величайшая тайна. Посмотрите на Аталию. С одной стороны, она фанатично предана памяти своего мужа. Он был ее большой любовью, главным мужчиной ее жизни. С другой стороны, она спит с разными мужчинами каждую ночь. Она меняет мужчин, как некоторые люди меняют носки. Так Аталия хранит верность или предает? Предает ли она свою великую любовь, когда ложится в постель со Шмуэлем Ашем? Да или нет?

По-моему, это разновидность наказания.

​— Вы правы, она наказывает весь мужской пол. Это месть мужчинам. Она использует их и выбрасывает. И все-таки, эта сильная женщина, эта властная и своенравная женщина к концу романа меняется. Она неожиданно говорит Шмуэлю: есть одна вещь, которую ты умеешь делать лучше, чем кто-либо в мире, — складывать бумажные кораблики. Признаюсь, когда я писал это, у меня в глазах стояли слезы. Аталия не была прежней. Она изменилась. Ее сердце смягчилось. Она позволила себе немного нежности по отношению к этому молодому мужчине. А ведь в начале романа она говорит, что настолько зла на мужчин, что никогда больше не позволит себе никаких чувств. И вот смотрите — она изменилась. Так же, как и старик Валд. Этот старый скептик и циник с зачерствевшим сердцем, с подозрением относящийся ко всем мировым религиям и идеологиям, не доверяет никому. И что же? В конце романа он практически усыновляет Шмуэля, позволяя ему в какой-то степени занять место погибшего сына.

Они все изменились.

— И для меня это самое важное в романе. Я рад, что вы это сказали. «Иуда» — роман о том, как люди понемногу меняют друг друга. В начале зимы мои герои — антагонисты. Но время идет, и они становятся все ближе друг другу. По мере того как противники знакомят друг друга со своими идеями, концепциями, жизненным опытом, они становятся ближе. В финале это почти семья. И это маленькое чудо. Удивительный процесс взаимовлияния интригует и зачаровывает меня. Поэтому мне так интересна семья. Я всегда пишу об этом. Родители и ребенок, мужчина и женщина... Каждая семья — завораживающий феномен.

Когда я дочитала роман, я подумала, что на объявление Гершома Валда после Шмуэля могла бы откликнуться студентка. Возможно, тогда всем героям было бы легче пережить расставание.

— Мысленно я мог бы дописать тысячу продолжений этой истории — о Шмуэле в пустыне, о новом студенте или, как вы говорите, студентке в доме Валда, которые меняют обитателей этого дома и меняются сами. Но теперь, когда вы дочитали роман — это уже ваша история, не моя. У каждого из моих читателей есть право придумать продолжение и написать второй том, а потом и третий. Я даю вам ноты, у вас есть скрипка. Вы можете играть мою мелодию сколько угодно раз, в любой тональности и в той манере, в какой захотите. Вам решать — теперь вы музыкант. В литературе писатель и есть композитор, а исполнители — вы, читатели.


AP Photo/Dan Balilty

Мне очень нравится эта идея. Все мы играем свой ноктюрн. И раз уж мы заговорили о чтении, спрошу вот о чем. У Гершома Валда в библиотеке и в спальне совершенно разные книги. Отчасти это связано с тем, что библиотека осталась от Абрабанеля, отчасти с тем, что в постель он берет книги для души. Какая книга лежит сейчас на вашей прикроватной тумбочке?

— Я живу в доме, полном книг. Здесь их больше девяти тысяч, и они повсюду. Мне иногда кажется, что они скоро вышвырнут меня из дома. В нем уже почти не осталось для меня места. Но книги на прикроватной тумбочке действительно особые. У меня они постоянно меняются. Я не моногамен, когда речь заходит о книгах (смеется). Я меняю пристрастия в зависимости от того, зима сейчас или лето, сложный у меня период в жизни или счастливый, настроен ли я на познание или на воспоминания. Словом, каждую ночь я беру с собой в постель новую партнершу. Но, имейте в виду, речь идет только о книгах.

И с кем же вы проснулись сегодня утром?

Сегодня это сборник рассказов американской писательницы индийского происхождения. Ее имя Джумпа Лахири. Она пишет об индийских иммигрантах, которые живут в США, и пишет довольно неплохо (Джумпа Лахири лауреат Пулитцеровской премии за дебютный сборник «Толкователь болезней» (1999), автор экранизированного романа «Тезка» (2003) и сборника «Непривычная земля» (2008) — прим. ред. )

Спасибо. И коль скоро в личной жизни вы исключительно моногамны, передавайте слова благодарности вашей прекрасной жене. Быть женой писателя — особый труд.

— Я очень счастливый мужчина, мне повезло в жизни. И вы правы, за мои книги стоит благодарить мою жену. Я считаю, что литературные премии и награды в 90 случаях из ста должны получать жены писателей, а не сами авторы.

JUDAS © 2014, Amos Oz. All rights reserved

Published with the support of The Institute for the Translation of Hebrew Literature, Israel and the Embassy of Israel, Moscow Издано при поддержке Института Перевода израильской литературы (Израиль) и Посольства Израиля (Москва)

© Виктор Радуцкий, перевод, 2017

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2017

© “Фантом Пресс”, издание, 2017

* * *

И каждому народу – на языке его.

Книга Эсфирь, 1:22

Посвящается Деборе Оуэн


Вот мчит краем поля предатель-беглец.
Бросит камень в него не живой, а мертвец.

Натан Альтерман. “Предатель”.

Из поэмы “Радость бедных”

1

Вот рассказ из дней зимы конца тысяча девятьсот пятьдесят девятого года – начала года шестидесятого. Есть в этом рассказе заблуждение и желание, есть безответная любовь и есть некий религиозный вопрос, оставшийся здесь без ответа. На некоторых домах до сих пор заметны следы войны, разделившей город десять лет тому назад. Откуда-то из-за опущенных жалюзи доносится приглушенная мелодия аккордеона или рвущий душу сумеречный напев губной гармошки.

Во многих иерусалимских квартирах можно найти на стене гостиной водовороты звезд Ван Гога или кипение его кипарисов, а в спальнях пол все еще укрывают соломенные циновки; “Дни Циклага” или “Доктор Живаго” лежат распахнутые, вверх обложкой, на тахте с поролоновым матрасом, прикрытой тканью в восточном вкусе, рядом с горкой вышитых подушек. Весь вечер горит голубое пламя керосинового обогревателя. Из снарядной гильзы в углу комнаты торчит стилизованный букетик из колючек.

В начале декабря Шмуэль Аш забросил занятия в университете и засобирался покинуть Иерусалим – из-за любви, которая не удалась, из-за исследования, которое застопорилось, а главным образом из-за того, что материальное положение его отца катастрофически ухудшилось и Шмуэлю предстояло найти себе какую-нибудь работу.

Он был парнем крупного телосложения, бородатым, лет двадцати пяти, застенчивым, сентиментальным, социалистом, астматиком, легко увлекающимся и столь же быстро разочаровывающимся. Плечи у него были тяжелыми, шея – короткой и толстой, такими же были и пальцы – толстыми и короткими, как будто на каждом из них недоставало одной фаланги. Изо всех пор лица и шеи Шмуэля Аша неудержимо рвалась курчавая борода, напоминавшая металлическую мочалку. Борода эта переходила в волосы, буйно курчавившиеся на голове, и в густые заросли на груди. И летом и зимой издалека казалось, что весь он распален и обливается потом. Но вблизи, вот приятный сюрприз, выяснялось, что кожа Шмуэля источает не кислый запах пота, а, напротив, нежный аромат талька для младенцев. Он пьянел в одну секунду от новых идей – при условии, что эти идеи являются в остроумном одеянии и таят некую интригу. Уставал он тоже быстро – отчасти, возможно, из-за увеличенного сердца, отчасти из-за донимавшей его астмы.

С необычайной легкостью глаза его наполнялись слезами, и это погружало его в замешательство, а то и в стыд. Зимней ночью под забором истошно пищит котенок, потерявший, наверное, маму, он так доверчиво трется о ногу и взгляд его столь выразителен, что глаза Шмуэля тотчас туманятся. Или в финале какого-нибудь посредственного фильма об одиночестве и отчаянии в кинотеатре “Эдисон” вдруг выясняется, что именно самый суровый из всех героев оказался способен на величие духа, и мгновенно у Шмуэля от подступивших слез сжимается горло. Если он видит, как из больницы Шаарей Цедек выходят изможденная женщина с ребенком, совершенно ему не знакомые, как стоят они, обнявшись и горько плача, в ту же секунду плач сотрясает и его.

В те дни слезы считались уделом женщин. Мужчина в слезах вызывал изумление и даже легкое отвращение – примерно в той же мере, что и бородатая женщина. Шмуэль очень стыдился этой своей слабости и прилагал огромные усилия, чтобы сдерживаться, но безуспешно. В глубине души он и сам присоединялся к насмешкам над своей сентиментальностью и даже примирился с мыслью, что мужественность его несколько ущербна и поэтому, вероятнее всего, жизнь его, не достигнув цели, пронесется впустую.

“Но что ты делаешь? – вопрошал он иногда в приступе отвращения к себе. – Что же ты, в сущности, делаешь, кроме того, что жалеешь? К примеру, тот же котенок, ты мог укутать его своим пальто и отнести к себе в комнату. Кто тебе мешал? А к той плачущей женщине с ребенком ты ведь мог просто подойти и спросить, чем можно им помочь. Устроить мальчика с книжкой и бисквитами на балконе, пока вы с женщиной, усевшись рядышком на кровати в твоей комнате, шепотом беседуете о том, что с ней случилось и что ты можешь для нее сделать”.

За несколько дней до того, как оставить его, Ярдена сказала: “Ты либо восторженный щенок – шумишь, суетишься, ластишься, вертишься, даже сидя на стуле, вечно пытаешься поймать собственный хвост, – либо бирюк, который целыми днями валяется на кровати, как душное зимнее одеяло”.

Ярдена имела в виду, с одной стороны, постоянную усталость Шмуэля, а с другой – намек на его одержимость, проявлявшийся в походке: он всегда словно вот-вот был готов сорваться на бег; лестницы одолевал штурмом, через две ступеньки; оживленные улицы пересекал по диагонали, торопливо, не глядя ни вправо ни влево, самоотверженно, словно бросаясь в гущу потасовки. Его курчавая, заросшая бородой голова упрямо выдвинута вперед, словно он рвется в бой, тело – в стремительном наклоне. Казалось, будто ноги его изо всех сил пытаются догнать туловище, преследующее голову, боятся отстать, тревожатся, как бы Шмуэль не бросил их, исчезнув за поворотом. Он бегал целый день, тяжело дыша, вечно торопясь, не потому что боялся опоздать на лекцию или на политическую дискуссию, а потому что каждую секунду, утром и вечером, постоянно стремился завершить все, что на него возложено, вычеркнуть все, что у него записано на листке с перечнем сегодняшних дел. И вернуться наконец в тишину своей комнаты. Каждый из дней его жизни виделся ему изнуряющей полосой препятствий на кольцевой дороге – от сна, из которого он был вырван поутру, и обратно под теплое одеяло.

Он очень любил произносить речи перед всеми, кто готов был его слушать, и особенно – перед своими товарищами из кружка социалистического обновления; любил разъяснять, обосновывать, противоречить, опровергать, предлагать что-то новое. Говорил пространно, с удовольствием, остроумно, со свойственным ему полетом фантазии. Но когда ему отвечали, когда наступал его черед выслушивать идеи других, Шмуэля тотчас охватывали нетерпение, рассеянность, усталость, доходившая до того, что глаза его сами собой слипались, голова падала на грудь.

И перед Ярденой любил он витийствовать, произносить бурные речи, рушить предвзятые мнения и расшатывать устои, делать выводы из предположений, а предположения – из выводов. Но стоило заговорить Ярдене, и веки его смыкались через две-три секунды. Она обвиняла его в том, что он никогда ее не слушает. Он с жаром отрицал, она просила его повторить ее слова, и Шмуэль тут же принимался разглагольствовать об ошибке Бен-Гуриона .

Был он добрым, щедрым, преисполненным благих намерений и мягким, как шерстяная перчатка, вечно старавшимся всегда и всем быть полезным, но также был и несобранным, и нетерпеливым: забывал, куда подевал второй носок; чего хочет от него хозяин квартиры; кому он одолжил свой конспект лекций. Вместе с тем он никогда ничего не путал, цитируя с невероятной точностью, что сказал Кропоткин о Нечаеве после их первой встречи и что говорил о нем спустя два года. Или кто из апостолов Иисуса был молчаливее прочих апостолов.

Несмотря на то что Ярдене нравились и его нетерпеливость, и его беспомощность, и его характер большой дружелюбной и экспансивной собаки, норовящей подлезть к тебе, потереться, обслюнявить в ласке твои колени, она решила расстаться с ним и принять предложение руки и сердца своего прежнего приятеля, усердного и молчаливого гидролога Нешера Шершевского, специалиста по дождевой воде, умевшего угадывать ее желания. Нешер Шершевский подарил ей красивый шейный платок на день ее рождения по европейскому календарю, а на день рождения по еврейскому календарю, через два дня, – бледно-зеленую восточную циновку. Он помнил даже дни рождения ее родителей.

Оз А. Иуда/ Пер. с иврита В. Радуцкого. - М.: Фантом Пресс, 2017. - 448 с.

Содержание некоторых книг понятно с первой строчки. Не из-за простоты замысла, а потому что трейлер, намеренно помещенный в самое начало, отгоняет случайного читателя, такого, который подходит к книге как к легкоатлетическому состязанию: быстрее, выше, сильнее. Роман идей - не стометровка. Здесь важно не нестись во весь опор, а неторопливо разбираться в хитросплетениях мысли дискутирующих оппонентов.

Амос Оз в «Иуде» сразу выкладывает все карты на стол: «Вот рассказ из дней зимы тысяча девятьсот пятьдесят девятого года - начала года шестидесятого. Есть в этом рассказе заблуждение и желание, есть безответная любовь и есть некий религиозный вопрос, оставшийся здесь без ответа».

Начало более чем обескураживающее, потому что из сказанного становится ясно, что книга скорее ставит вопросы, чем дает ответы на них. Зачем читать? Затем, что правильная постановка вопросов - путь к их адекватному решению. Правильно задать вопрос, значит, уже что-то понять, и двинуться от этого абстрактного осознания дальше к более конкретному представлению.

Идеи, смысл - вот что главное в «Иуде», вот что сообщает новизну всей книге. В остальном же, постоянный читатель Оза вряд ли найдет в книге что-то новое. Та же камерность, что и во многих предыдущих книгах. Тихая, насыщенная поэзией жизнь улочек и предместий. Мир полутонов, чувствований, переживаний. Снова женщина, загадочная, непостижимая и мужчина, который выглядит на ее фоне несмышленым увальнем, несовершенным рациональным зверем, неспособным проникнуть в таинство ее бытия. Женщина как несбывшаяся альтернатива жестокому мужскому миру, остающаяся с мужчиной из жалости и милосердия. Единственный светоч реального, практического гуманизма, а не пустой болтологии.

Три главных героя Шмуэль - Валд - Аталия кажутся новой вариацией персонажей новеллы «Подкоп» из «Картинок деревенской жизни». Там тоже были студент, старик с причудами и женщина средних лет.

Сюжет в обычном толковании этого слова в «Иуде» не имеет значения. Бывший студент Шмуэль Аш, поступивший на службу к Валду, покинет его, также как покидали до него другие. Ничего примечательного в том круговороте дней (сон-еда-беседа-сон), который запечатлен в романе, нет. Важны идеи. Важна проблематика. Она находит свое отражение в заглавии книги.

«Иуда» - богословский роман, в котором вновь вспыхивает старая дискуссия о сути христианства

Оз, конечно же, пишет о евреях. Иуда - имя, ставшее для многих нарицательным. Иудей - это всегда иуда, предатель. Так глядят на евреев многие «христиане», так воспринимают их, особенно после событий 1947-1948 года, живущие рядом арабы. Роман Оза -размышление о еврейском пути, наверное, неожиданное для тех, кто привык к тому, что это чисто русский эксклюзив - задумываться о судьбах собственной страны и народа. Отдельный и довольно болезненный аспект этой темы - взаимоотношения с арабами, с исламским миром.

В то же время «Иуда» - богословский роман, в котором вновь вспыхивает старая дискуссия о сути христианства, христологический вопрос, принципиальный для понимания отношений между евреями и христианским миром.

Ну и, само собой, это книга о феномене предательства. Размышления о нем - наиболее абстрактный уровень проблематики романа.

Мы привыкли разбрасываться словом «предательство», не слишком задумываясь, что за ним скрывается. Оценочный компонент для нас всякий раз оказывается значительнее бытийного и антропологического. Суть становится не важна, феномен превращается в междометие, в бессмысленное ругательство. В «Иуде» Оз возвращает слову «предательство» смысл.

Предательство - чистая форма, безотносительная к содержанию. То, что это слово применялось к людям самых разных политических взглядов, религиозных убеждений, философских концепций, говорит о том, что речь идет о некоем абстрактном статусе. Тот или иной человек обретает его тогда, когда избирает отличный от общепринятого, ожидаемого образ жизни и способ деятельности.

Жить - значит, быть предателем.

Предательство - отражение трагического разлада, разобщенности, царящей в окружающем мире. Цепляясь за прошлое - предаешь будущее. Выбирая будущее - отрекаешься от прошлого. Муж и жена, прилепляясь друг к другу, предают родителей. Националист изменяет всему человечеству. Космополит - нации. Вождь - народу. Народ своему лидеру.

Человек и предатель - слова-синонимы. Вся история - цепь непрекращающихся актов предательства. Не будь их, «заглохла б нива жизни». Без предательства нет движения вперед, одно топтание на месте. Но отсутствие изменений - тоже измена. Таково свойство бытия.

Нет, это не оправдание отступничества. Скорее указание на кровоточащую, незаживающую рану бытия, которая сообщает даже самым лучшим человеческим порывам момент несовершенства.

Предательство всегда ведет к гибели. Неважно, сколь благородны мотивы предательства, оно всегда ужасно по своим результатам.

А вся беда в том, что Иуда - революционер, нет, не в плоском политическом смысле (за бедняков, против богачей, как в романе Нормана Мейлера «Евангелие от Сына Божия»), а в глобальном, философском

«Иуда предал Христа. Нашего Бога распяли. Он страдал» - так учат в школе. Ушлая профессура плюс любители извращенных парадоксов выводят из этого: нет страдания, нет спасения. Предательство открывает путь к страданию и святости. Не было бы Иуды, не было бы Христа. У христианства, таким образом, две подпорки. Одна светлая: Христос-любовь. Другая - темная: Иуда и предательство. Одно питает другое: не согрешишь - не покаешься, не предашь - не спасешься.

Озвучивая в своем романе этот перл мысли, Оз, однако, не останавливается на нем, идет дальше, объясняя, чем же, на самом деле, плох Иуда.

А вся беда в том, что Иуда - революционер, нет, не в плоском политическом смысле (за бедняков, против богачей, как в романе Нормана Мейлера «Евангелие от Сына Божия»), а в глобальном, философском. Он - пионер, первооткрыватель, максималист, искатель новых путей, человек, который хочет идти к светлому будущему семимильными шагами, а не плестись верхом на ослице.

Связь максимализма и предательства не позволяет пускаться далее в скандальные и шокирующие рассуждения об Иуде, как самом главном персонаже христианской истории.

Иуда предал Христа - факт неоспоримый. Но тем самым не основал христианство, а погубил его. Каин, торжествующий над Авелем - вот, кто такой Иуда. Благодаря ему человечество не знает истинного христианства: гуманного, тихого, лишенного чудес и мистики, полного человечности. Мирного философа, доброго человека Иуда превратил в суперзвезду. Тихое доброе дело стало ярким шоу с пышной атрибутикой, обросло литературными сценариями, получило достойное музыкальное сопровождение («теперь, в каждой церкви страны!»), стало тысячелетней мыльной оперой, то есть чем-то совершенно не тем, чему учил сам Иисус.

«Чья церковь, Иисуса или Иуды?» - вечный вопрос истории. Тема «человек или слава» - не имеет разрешения до сих пор.

Иисус и Иуда - отступники в равной степени, мечтатели, меняющие мир, предающие традицию

Иуда предает не из страха, не из слабости, как большинство мелких бытовых предателей, изменяющих жене, друзьям, своему делу. Напротив, Иуды - самые отчаянные, бесстрашные. Они всегда сверх. Им всего мало. Поэтому основной спор в романе разворачивается между революционной динамикой и гуманистической статикой, между идеологией преображения действительности и убеждением в том, что мир неисправим.

Впрочем, не все так просто. Иисус и Иуда - отступники в равной степени, мечтатели, меняющие мир, предающие традицию. Максимализм просвечивает в Христе, проклинающем смоковницу, а гуманизм - в Иуде, исполненном к ней жалости и сочувствия. Поэтому с первого взгляда уже и не различишь, на чьей стороне правда. Где больше напора и революционности? В тихом наставлении или в проповеди мечом и огнем? Кто в большей степени революционер? Шмуэль, никогда не доводящий ничего до конца, или Валд, возвращающий подобно Ивану Карамазову билет Богу, не принимающий его мира. Ни за что и никогда, «не такой ценой». Разве это не максимализм, только консервативный, контрреволюционный, вскормленный гуманистической риторикой?

История Бен-Гуриона, строившего государство для евреев, и Шалтиэля Абрабанеля, убежденного в том, что любое национальное обособление - ошибка, - живой пример смешения линий Иуды и Христа. Кто из них в большей степени максималист? Оба они несовершенны. Но на чьей стороне правда? Кто сообщит человечеству меньшее страдание? Жесткий политический прагматик Бен Гурион или идеалист и гуманист Абрабанель?

Пламенные речи Валда, которые он произносит по ходу романа в защиту человечности перед лицом великих переломов и свершений, подкупают болью собственной пережитой потери (зверское убийство сына Михи арабами в ходе боевых действий 1948 года) и за счет этого кажутся убедительными. Но сама жизнь опровергает их. Вдумавшись в его слова, понимаешь, что это позиция отца, для которого страдание, боль потери стали смыслом существования, старика, застывшего в страхе перед новизной жизни, взгляд историка, который всегда смотрит в прошлое. А молодости, несмотря на то, «что почти все, к чему мы прикасаемся, становится ущербным», нужно идти вперед. Куда, с чем, как? Правильного ответа не существует.

Слабые писатели боятся противоречий, они ищут логичных финалов, окончательного разрешения конфликтов, умиротворения, стабильности. Сильные понимают, что жизнь должна быть отображена в своей сложности и незавершенности. «Иуда» написан сильным писателем. То, что «религиозный вопрос» о пути любви и пути предательства развернут, раскрыт, поставлен, но по существу остается нерешенным - достоинство книги Оза. Ответ за тобой, читатель!

JUDAS © 2014, Amos Oz. All rights reserved


Published with the support of The Institute for the Translation of Hebrew Literature, Israel and the Embassy of Israel, Moscow Издано при поддержке Института Перевода израильской литературы (Израиль) и Посольства Израиля (Москва)


© Виктор Радуцкий, перевод, 2017

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2017

© “Фантом Пресс”, издание, 2017

* * *

И каждому народу – на языке его.

Книга Эсфирь, 1:22

Посвящается Деборе Оуэн

Вот мчит краем поля предатель-беглец.
Бросит камень в него не живой, а мертвец.

Натан Альтерман. “Предатель”.Из поэмы “Радость бедных”


Вот рассказ из дней зимы конца тысяча девятьсот пятьдесят девятого года – начала года шестидесятого. Есть в этом рассказе заблуждение и желание, есть безответная любовь и есть некий религиозный вопрос, оставшийся здесь без ответа. На некоторых домах до сих пор заметны следы войны, разделившей город десять лет тому назад. Откуда-то из-за опущенных жалюзи доносится приглушенная мелодия аккордеона или рвущий душу сумеречный напев губной гармошки.

Во многих иерусалимских квартирах можно найти на стене гостиной водовороты звезд Ван Гога или кипение его кипарисов, а в спальнях пол все еще укрывают соломенные циновки; “Дни Циклага” или “Доктор Живаго” лежат распахнутые, вверх обложкой, на тахте с поролоновым матрасом, прикрытой тканью в восточном вкусе, рядом с горкой вышитых подушек. Весь вечер горит голубое пламя керосинового обогревателя. Из снарядной гильзы в углу комнаты торчит стилизованный букетик из колючек.

В начале декабря Шмуэль Аш забросил занятия в университете и засобирался покинуть Иерусалим – из-за любви, которая не удалась, из-за исследования, которое застопорилось, а главным образом из-за того, что материальное положение его отца катастрофически ухудшилось и Шмуэлю предстояло найти себе какую-нибудь работу.

Он был парнем крупного телосложения, бородатым, лет двадцати пяти, застенчивым, сентиментальным, социалистом, астматиком, легко увлекающимся и столь же быстро разочаровывающимся. Плечи у него были тяжелыми, шея – короткой и толстой, такими же были и пальцы – толстыми и короткими, как будто на каждом из них недоставало одной фаланги. Изо всех пор лица и шеи Шмуэля Аша неудержимо рвалась курчавая борода, напоминавшая металлическую мочалку. Борода эта переходила в волосы, буйно курчавившиеся на голове, и в густые заросли на груди. И летом и зимой издалека казалось, что весь он распален и обливается потом. Но вблизи, вот приятный сюрприз, выяснялось, что кожа Шмуэля источает не кислый запах пота, а, напротив, нежный аромат талька для младенцев. Он пьянел в одну секунду от новых идей – при условии, что эти идеи являются в остроумном одеянии и таят некую интригу. Уставал он тоже быстро – отчасти, возможно, из-за увеличенного сердца, отчасти из-за донимавшей его астмы.

С необычайной легкостью глаза его наполнялись слезами, и это погружало его в замешательство, а то и в стыд. Зимней ночью под забором истошно пищит котенок, потерявший, наверное, маму, он так доверчиво трется о ногу и взгляд его столь выразителен, что глаза Шмуэля тотчас туманятся. Или в финале какого-нибудь посредственного фильма об одиночестве и отчаянии в кинотеатре “Эдисон” вдруг выясняется, что именно самый суровый из всех героев оказался способен на величие духа, и мгновенно у Шмуэля от подступивших слез сжимается горло. Если он видит, как из больницы Шаарей Цедек выходят изможденная женщина с ребенком, совершенно ему не знакомые, как стоят они, обнявшись и горько плача, в ту же секунду плач сотрясает и его.

В те дни слезы считались уделом женщин. Мужчина в слезах вызывал изумление и даже легкое отвращение – примерно в той же мере, что и бородатая женщина. Шмуэль очень стыдился этой своей слабости и прилагал огромные усилия, чтобы сдерживаться, но безуспешно. В глубине души он и сам присоединялся к насмешкам над своей сентиментальностью и даже примирился с мыслью, что мужественность его несколько ущербна и поэтому, вероятнее всего, жизнь его, не достигнув цели, пронесется впустую.

“Но что ты делаешь? – вопрошал он иногда в приступе отвращения к себе. – Что же ты, в сущности, делаешь, кроме того, что жалеешь? К примеру, тот же котенок, ты мог укутать его своим пальто и отнести к себе в комнату. Кто тебе мешал? А к той плачущей женщине с ребенком ты ведь мог просто подойти и спросить, чем можно им помочь. Устроить мальчика с книжкой и бисквитами на балконе, пока вы с женщиной, усевшись рядышком на кровати в твоей комнате, шепотом беседуете о том, что с ней случилось и что ты можешь для нее сделать”.

За несколько дней до того, как оставить его, Ярдена сказала: “Ты либо восторженный щенок – шумишь, суетишься, ластишься, вертишься, даже сидя на стуле, вечно пытаешься поймать собственный хвост, – либо бирюк, который целыми днями валяется на кровати, как душное зимнее одеяло”.

Ярдена имела в виду, с одной стороны, постоянную усталость Шмуэля, а с другой – намек на его одержимость, проявлявшийся в походке: он всегда словно вот-вот был готов сорваться на бег; лестницы одолевал штурмом, через две ступеньки; оживленные улицы пересекал по диагонали, торопливо, не глядя ни вправо ни влево, самоотверженно, словно бросаясь в гущу потасовки. Его курчавая, заросшая бородой голова упрямо выдвинута вперед, словно он рвется в бой, тело – в стремительном наклоне. Казалось, будто ноги его изо всех сил пытаются догнать туловище, преследующее голову, боятся отстать, тревожатся, как бы Шмуэль не бросил их, исчезнув за поворотом. Он бегал целый день, тяжело дыша, вечно торопясь, не потому что боялся опоздать на лекцию или на политическую дискуссию, а потому что каждую секунду, утром и вечером, постоянно стремился завершить все, что на него возложено, вычеркнуть все, что у него записано на листке с перечнем сегодняшних дел. И вернуться наконец в тишину своей комнаты. Каждый из дней его жизни виделся ему изнуряющей полосой препятствий на кольцевой дороге – от сна, из которого он был вырван поутру, и обратно под теплое одеяло.

Он очень любил произносить речи перед всеми, кто готов был его слушать, и особенно – перед своими товарищами из кружка социалистического обновления; любил разъяснять, обосновывать, противоречить, опровергать, предлагать что-то новое. Говорил пространно, с удовольствием, остроумно, со свойственным ему полетом фантазии. Но когда ему отвечали, когда наступал его черед выслушивать идеи других, Шмуэля тотчас охватывали нетерпение, рассеянность, усталость, доходившая до того, что глаза его сами собой слипались, голова падала на грудь.