Можно ли все это принять за отказ от обличения и отрицания? Нет, цензура недаром неохотно пропускала "Сашу" в печать.

По вопросу о "злобе" и "примирении", о любви и ненависти в поэзии Некрасова высказал свое мнение и Л. Н. Толстой. В письме к Некрасову из Ясной Поляны от 2 июля 1856 года он прямо заявил, что не одобряет всеобщего увлечения "отрицательным" направлением Некрасова, но зато ценит его последние стихи, то есть, по всей вероятности, "Сашу", "...человек желчный, злой, - утверждал Толстой, - не в нормальном положении... Поэтому ваши стихи мне нравятся, в них грусть, то есть любовь, а не злоба, то есть ненависть. А злобы в путном человеке никогда нет, и в вас меньше, чем в ком другом. Напустить на себя можно, можно притвориться картавым, и взять даже эту привычку. Когда это нравится так. А злоба ужасно у нас нравится".

Некрасов решительно не принял предположение, будто желчь и злость в его стихах напускные, нечто вроде угождения модному поветрию. Он подробно разъяснил это в ответном письме Толстому, пытаясь развеять благодушное "яснополянское" настроение писателя, к тому же находившегося в это время под прямым влиянием Дружинина и его представлений о том, что в литературе должны выражаться только "добрые" и радостные чувства.

"Вам теперь хорошо в деревне, - писал Некрасов, - и Вы не понимаете, зачем злиться; Вы говорите, что отношения к действительности должны быть здоровые, но забываете, что здоровые отношения могут быть только к здоровой действительности. Гнусно притворяться злым, но я стал бы на колени перед человеком, который лопнул бы от искренней злости - у нас ли мало к ней поводов? И когда мы начнем больше злиться, тогда будем лучше, - то есть больше будем любить - любить не себя, а свою родину" (22 июля 1856 года).

Эти слова полны высокого патриотизма. И не так уж существенно, за что именно похвалил Толстой Некрасова - за "Сашу" или за другие стихи, прочитанные им в первых книжках "Современника" 1856 года. Важно, что Некрасов, ни слова не говоря о стихах, отклонил похвалы за "незлобивость", не согласился с рассуждениями о вреде "ненависти" и постарался убедить Толстого в своей правоте.

Он слишком высоко ценил автора "Севастопольских рассказов" и потому через месяц снова писал ему о своем понимании задач литературы и роли писателя в России. Эта роль не может сводиться к проповеди одной только "всеобщей любви", как казалось тогда Толстому. Некрасов горячо внушал ему свои взгляды, потому что прозорливо угадывал в нем "великую надежду русской литературы". Для литературы, писал он Толстому, "Вы уже много сделали и... еще более сделаете, когда поймете, что в нашем отечестве роль писателя - есть прежде всего роль учителя и, по возможности, заступника за безгласных и приниженных" (22 августа 1856 года).

В письме к Толстому Некрасов высказал свои выношенные и выстраданные убеждения. Он сам ощущал себя заступником "за безгласных и приниженных", в этом видел призвание литератора. Он помнил уроки Белинского, образ которого всегда стоял перед его глазами. Еще за год до письма Толстому Некрасов напечатал в "Современнике" стихотворение "Русскому писателю", где выразил те же мысли.

В разных произведениях этих лет Некрасов настойчиво возвращался к теме, которую считал особенно важной - о роли литературы в воспитании общества, в пробуждении народного сознания, в решении насущных общественных вопросов. Потому-то, осуществляя на практике свое представление о гражданской миссии писателя, он сумел коснуться едва ли не всех сторон тогдашней жизни, бестрепетной рукой вскрывая ее язвы. Вряд ли можно назвать другого русского писателя середины века, который делал бы это с такой широтой взгляда и художественной смелостью.

Множество стихов написано им в 1853-1855 годах, в последние годы николаевской реакции (разумеется, далеко не все эти стихи можно было тогда же напечатать). Деревенские впечатления этих лет, может быть, те самые, что легли в основу "Тонкого человека", породили безотрадные картины крестьянской жизни в таких стихах, как "Отрывки из путевых записок графа Гаранского", "В деревне" (плач одинокой старухи, потерявшей сына-кормильца), "Забытая деревня", "Несжатая полоса" с ее щемящим настроением - "грустную думу наводит она".

Впрочем, "Несжатая полоса" не просто сельская картина и рассказ о больном пахаре. Стихотворение это, несомненно, имеет аллегорический характер.

Написано оно в те дни, когда поэта посещали сомнения в своих силах, в своих стихах ("Но не льщусь, чтоб в памяти народной уцелело что-нибудь из них..."), когда его преследовали мысли о тяжелой болезни (это нашло отражение в трех "Последних элегиях", относящихся к 1853-1855 годам, и во многих других стихах). В "Несжатой полосе" на вопросы "колосьев" -

Ветер несет им печальный ответ: -
Вашему пахарю моченьки нет.

Знал, для чего и пахал он и сеял,
Да не по силам работу затеял.

Плохо бедняге - не ест и не пьет,
Червь ему сердце больное сосет...


"Да не по силам работу затеял"! Ведь эта мысль повторяется и в тех некрасовских стихах, где речь идет заведомо о себе. Например, в "Последних элегиях": "Я, как путник безрассудный, ...Не соразмерив сил с дорогой трудной..."

Другие же некрасовские стихи о деревне лишены субъективной окраски, характерной для "Несжатой полосы". Острым сарказмом проникнута сатира, облаченная в форму "путевых записок" некоего графа Гаранского. Примечательна сама фигура этого аристократа-космополита, путешествующего по русской земле, вовсе ему незнакомой. Эта социальная черта - оторванность от родины, характерная для части либерального барства, постоянно привлекала внимание Некрасова. Вспомним, как еще в "Тонком человеке" Тростников горячо упрекал Грачова:

"- Что ты знаешь о своем имении? ...Ты больше знаешь о Париже, чем о своем Грачове".

Примерно тогда же из чужих краев явился в родные места Лев Алексеич Агарин, герой "Саши". "Звал он себя перелетною птицей; "Был, - говорит, - я теперь за границей..." Поэт не забывает отметить, что во время прогулок с Сашей он "над природой подтрунивал нашей".

И вот граф Гаранский. Примерно тогда же он посетил забытое отечество и начал знакомиться с ним из окна своей кареты. В отличие от других "русских иностранцев" он остался доволен "громадностью" здешней природы, ее просторами; что же касается человеческих отношений, то тут он оказался очень далек от всякой реальности. Этим и воспользовался Некрасов: глазами графа он решил показать рабский труд угнетенных крестьян, поскольку знатному путешественнику он казался всего лишь излишним трудолюбием:

Я видеть их привык

В работах полевых чуть не по суткам целым.
Не только мужики здесь преданы труду,
Но даже дети их, беременные бабы -
Все терпят общую, по их словам, "страду",
И грустно видеть, как иные бледны, слабы!
...Но должно б вразумлять корыстных мужиков,
Что изнурительно излишество в работе.


И дальше граф Гаранский делает совершенно невероятное предположение, ему кажется, будто те фигуры в немецкой одежде, что бродят с нагайками в руках между работающими в поле, поставлены для того, чтобы удерживать мужиков от вредного для их здоровья усердия к труду...

Правда, у самого графа тоже имеется немец-управитель; но, проезжая через собственные владения и почти не задержавшись в своей явно "забытой деревне", граф из окна той же кареты успел заметить, что управитель выглядел между мужиков как "отец и покровитель". "Чего же им еще?!" - восклицает граф.

Но даже эта едва прикрытая ирония не так испугала цензуру, как те рассказы крестьян, что со всех сторон слышит Гаранский, - про помещиков-лиходеев и управителей-грабителей, про дикие нравы крепостников-феодалов. Не случайно, конечно, стихотворение при жизни Некрасова ни разу не было напечатано полностью, а рассказ ямщика о расправе крестьян с помещиком ("Да сделали из барина-то тесто") увидел свет только в советское время.

В журнале Некрасов и не пытался напечатать своего "Гаранского". А разрешив эти стихи уже во время ослабления цензурного террора (для сборника 1856 года), чиновники сильно их искалечили, но все-таки не запретили вовсе. Видимо, сыграла свою роль хитроумная концовка стихотворения: в заключительных словах Гаранский как бы от лица "хороших" помещиков открыто обличает помещиков грубых и жестоких (с оговоркой: если они есть), считая, что они бросают тень на все сословие, и даже призывает на помощь сатиру:

А если точно есть

Любители кнута, поборники тиранства,
Которые, забыв гуманность, долг и честь,
Пятнают родину и русское дворянство -
Чего же медлишь ты, сатиры грозной бич?..


Конечно, Гаранский говорит это от лица либеральных бар, над которыми смеется Некрасов. И призывы его к сатире - это одна видимость, пустые слова, ибо сатира, которой требует Гаранский, не идет дальше обличения "дурных" помещиков.

Язвительная ирония некрасовских строк, видимо, не дошла до цензоров, принявших стихи всерьез; кто-то из них даже отметил, что автор стихотворения "имел благую цель при сочинении этих отрывков", хотя и не достиг этой цели.

Крестьянскую тему этого времени в лирике Некрасова увенчивает "Забытая деревня". Самая ситуация, изображенная в ней, характерна для предреформенной поры, когда помещики, живущие в столицах или гулявшие за границей, забывали начисто о своих наследственных владениях, перекладывали все хозяйственные и прочие заботы на плечи управляющих (часто немецкого происхождения) и с этого времени интересовались только регулярностью получения доходов.

И деревня порой годами ждала неведомого барина (его смутно помнили разве только глубокие старики), надеясь, что он-то уж, наверное, решит все больные вопросы, уладит все споры и конфликты: "Вот приедет барин..."

Еще в "Тонком человеке" мы встретили "забытую деревню" Грачово, куда почти случайно, впервые в жизни заехал ее владелец. Затем видели графа Гаранского, прочно забывшего свою деревню и буквально промелькнувшего перед мужиками. Все эти зарисовки приняли характер глубокого обобщения в стихотворении "Забытая деревня", написанном 2 октября 1855 года. В нем всего тридцать строк, но они отличаются удивительной емкостью. Перед нами три эпизода, три сцены, и в каждой свои действующие лица, своя жизненная ситуация. В них запечатлены те случаи деревенской жизни, когда, по убеждению крестьян, никто, кроме барина, помочь не может. "Вот приедет барин!" - повторяют хором...

Но идут годы, а "барина все нету...". Уже все переменилось в деревне, кто постарел, кто умер, кто угодил в солдаты, - "барин все не едет!".

Наконец однажды середи дороги
Шестернею цугом показались дроги:
На дрогах высоких гроб стоит дубовый,
А в гробу-то барин, а за гробом - новый.
Старого отпели, новый слезы вытер,
Сел в свою карету - и уехал в Питер.


Рассказ поэта об этой простой, казалось бы, истории имел большой общественный резонанс. Цензор, разрешивший к печати "Забытую деревню", был отстранен от должности. Стихотворение, считавшееся запретным, ходило по рукам в списках, хранение и распространение их преследовалось. Оказывается, многие современники восприняли эти стихи как памфлет на тогдашнюю Россию, как аллегорическое изображение смены двух царей: место недавно умершего Николая I занял Александр II, но ничего не изменилось в забытой богом стране; и старый и новый правители одинаково равнодушны к нуждам народа.

Возможность такого толкования некрасовских стихов, хотя и с опозданием, заметили и власти. После появления их в печати (1856) один из цензурных чиновников сообщал об этом, впрочем, довольно осторожно, в рапорте министру просвещения: "Видимая цель этого стихотворения - показать публике, что помещики наши не вникают вовсе в нужды крестьян своих, даже не знают оных, и вообще не пекутся о благосостоянии крестьян. Некоторые же из читателей под словами "забытая деревня" понимают совсем другое. ...Они видят здесь то, чего вовсе, кажется, нет, - какой-то тайный намек на Россию..."

Неизвестно, действительно ли поэт имел в виду такой "намек на Россию". Но вполне возможно, что имел, ибо не раз прибегая к созданию аллегорических стихотворений. Если же рассматривать "Забытую деревню" более узко, в тех пределах, какие намечены ее сюжетом, то и тогда политическая острота стихотворения остается несомненной. Мысль о том, что крестьянам нечего надеяться на доброго барина, что барин не заступник и для веры в него нет почвы, конечно, была весьма острой и актуальной.

Любопытно, что враждебные Некрасову "Отечественные записки" Краевского, где критический отдел вел либеральный литератор С. С. Дудышкин, попытались нейтрализовать общественный пафос и актуальность "Забытой деревни". В большой статье о Некрасове (1861) Дудышкин пытался доказать, что его стихи, казалось бы, навеянные русской жизнью, на самом деле созданы под влиянием иностранной поэзии. Что имелось в виду?

Среди произведений английского поэта Крабба, о котором тогда писал в "Современнике" Дружинин, была поэма "Приходские списки"; в одной из ее глав описывались похороны знатной дамы в ее запущенном замке, где при жизни она не бывала. Подстрочный перевод этого отрывка Дружинин включил в свою статью, и Некрасов его, конечно, знал. Однако ни по конкретному содержанию, ни тем более по социальной остроте его "Забытая деревня" не имела ничего общего с английской поэмой. И, несмотря на это, версия Дудышкина, подкреплявшая его утверждение, будто Некрасов не знает русской жизни и потому обращается к иностранным источникам, оказалась долговечной и дожила до наших дней. Но недавно была доказана ее полная несостоятельность и установлено, что статья "Отечественных записок" - один из документов той борьбы, которая развертывалась вокруг творчества Некрасова {См.: Ю. Д. Левин, Некрасов и английский поэт Крабб, "Некрасовский сборник", II. М.-Л., 1956.}.

В начале 1856 г. Толстой вернулся из Севастополя в Петербург, сблизился с петербургскими литераторами, прежде всего вошел в круг сотрудников журнала «Современник». У Некрасова и Тургенева он знакомится с А. В. Дружининым, Ф. И. Тютчевым, А. А. Гончаровым, А. Н. Майковым, А. Ф. Писемским, Е. Ф. Коршем, А. В. Сухово-Кобылиным. На литературном обеде в Шахматном клубе Толстой общается с И. И. Панаевым, Я. П. Полонским, В. Ф. Одоевским. Обедает у редактора-издателя «Отечественных записок» А. А. Краевского с критиком журнала
С. С. Дудышкиным. Позже Толстой знакомится с Н. П. Огаревым, П. В. Анненковым, В. П. Боткиным, А. А. Фетом.
Значительно позже, незадолго до отъезда из Петербурга, Толстой познакомился со славянофилами И. В. Киреевским, И. С. Аксаковым, А. С. Хомяковым и другими; статья близкого к славянофилам М. П. Погодина «Московские празднества в честь севастопольских моряков», не понравилась ему своей напыщенностью.
Знакомство Толстого с Аполлоном Григорьевым было «весьма приятно»; а по мнению критика, это была «препоэтическая ночь», прошедшая в «жаркой беседе» с друзьями «о драме вообще, о русской драме и сцене в особенности»6.
По инициативе Толстого у С. Л. Левицкого был сделан фотографический снимок группой: Тургенев, Гончаров, Григорович, Островский, Дружинин и Толстой. Некрасов отсутствовал «по нездоровью». На этой известной фотографии Толстой в военном мундире стоит рядом с Григоровичем позади сидящих участников группы. Фотография до сих пор висит на стене яснополянского кабинета Толстого; на обратной стороне ее - автографы Островского, Дружинина, Гончарова, Тургенева.
Вместе с Тургеневым и другими крупнейшими писателями и поэтами Толстой подписал в феврале 1856 г. «обязательное соглашение», контракт на 4 года, согласно которому все его новые произведения должны были публиковаться только в «Современнике». В «Прибавлениях к “Московским ведомостям”» (№ 114) опубликовано объявление И. И. Панаева и Н. А. Некрасова об издании «Современника» в 1857 г. с сообщением об обязательном сотрудничестве в журнале в течение нескольких лет Григоровича, Островского, Тургенева и Толстого.
Сотрудничество Толстого с журналом «Современник», издававшимся Некрасовым и Панаевым, длилось шесть лет: Толстой отослал рукопись своей первой повести «Детство» в «Современник», в 1852 г. она была напечатана; в 1856 г. подписал «обязательное соглашение» печатать все свои новые произведения в «Современнике».
В 1858 г. соглашение было расторгнуто. Из журнала ушли также Тургенев, Григорович и некоторые другие прежние его сотрудники. Закончился первый этап творчества Толстого, связанный с «Современником».
В это время «Московские ведомости» опубликовали объявление М. Н. Каткова об издании нового «учено-литературного и политического» журнала «Русский вестник», в числе сотрудников которого значится «Л. Н. Т.» – «литеры, под которыми скрывается имя одного из замечательнейших наших писателей».
В объявлении об издании в 1856 г. «Библиотеки для чтения» в числе постоянных сотрудников также значится Л. Толстой. А. В. Дружинин просит Толстого дать для редактируемого им журнала «Библиотека для чтения» «хоть самую крошечную статейку, отрывок, эпизод из севастопольских воспоминаний».
В 1856 г. Толстой уже утверждает, что «никакая художническая струя не увольняет от участия в общественной жизни» (Т. 47, с. 95).

Ник. Смирнов-Сокольский

Ник. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах. Издание пятое

М., "Книга", 1983

Н. В. Гоголь. "Ганц Кюхельгартен"

Н. А. Некрасов. "Мечты и звуки"

И. И. Лажечников. "Первые опыты в прозе и стихах"

И. С. Тургенев "Параша" и "Разговор"

А. А. Фет. "Лирический Пантеон"

А. К. Толстой. "Упырь"

Этот рассказ приходится начинать с книги, которой у меня нет и которой мне, пожалуй, уже не достать. Один раз (в начале тридцатых годов) она поманила возможностью прийти ко мне на полки, ни обстоятельства сложились так, что я должен был ее уступить. Книга ушла в государственное хранилище. Это была редчайшая их редких русских книг - первая прижизненная книга молодого Николая Васильевича Гоголя - "Ганц Кюхельгартен" 1 .

Написанная стихами, эта "Идиллия в картинах" была выпущена Гоголем под псевдонимам "В. Алов" в 1829 году. Гоголю было в это время всего 20 лет.

Книга поступила в магазины в конце июня 1829 года и оставалась в продаже около месяца, не вызвав решительно никакого спроса.

Зато появилась резко отрицательная рецензия Н. Полевого в "Московском телеграфе" и такая же в "Северной пчеле", гласившая, что "свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом". На молодого Гоголя рецензии эти подействовали угнетающе, и он, по свидетельству П. А. Кулиша, "тотчас же, в сопровождении верного своего слуги Якима, отправился по книжным магазинам, собрал экземпляры, нашел в гостинице нумер и сжег все до одного" 2 .

Уцелело, по подсчетам библиографов, три или четыре экземпляра книги, представляющие собой величайшую библиографическую редкость. Я не слышал, чтобы "Ганц Кюхельгартен" имелся сейчас в каком-либо частном собрании.

Гоголь до конца жизни сумел сохранить в тайне, что "В. Алов" - это его псевдоним. При жизни автора книжка не переиздавалась, и первое указание на принадлежность ее перу Гоголя последовало лишь в 1852 году. Документальное подтверждение этому было найдено и того позже. Только в 1909 году нашли и опубликовали в "Русском архиве" письмо Гоголя к цензору К. Сербиновичу с просьбой ускорить прохождение его "Ганца Кюхельгартена" через цензуру. Вопрос об авторстве Гоголя стал уже бесспорным.

До этого тайна была известна только самому Гоголю и его верному Якиму. Догадывался об этой гоголевской тайне друг и соученик его по Нежинской гимназии Н. Я. Прокопович, но он молчал до 18,52 года. В этом году гениальный русский сатирик, начавший свою деятельность сожжением "Ганца Кюхельгартена" и кончивший ее сожжением рукописи второго тома "Мертвых душ", ушел в вечность.

Один из весьма немногих уцелевших экземпляров сожженной автором книги "Ганц Кюхельгартен" мне лишь единожды удалось подержать в руках. Только подержать...

Аналогичной оказалась судьба и первой книги Н. А. Некрасова. Отправленный отцом в Петербург устраиваться на военную службу в 1838 году, молодой Некрасов вопреки воле родителя устроился в университет. Разъяренный отец круто разорвал с сыном, и юноша оказался в Петербурге предоставленным самому себе. Нужда была беспросветная.

О начале жизни в Петербурге и о появлении в 1840 году своей первой книги "Мечты и звуки" уже много позже сам поэт рассказывал так:

"Я готовился в университет, голодал, подготовлял в военно-учебные заведения девять мальчиков по всем русским предметам. Это место доставил мне Григорий Францевич Бенецкий, он тогда был наставник и наблюдатель в Пажеском корпусе и чем-то в Дворянском полку. Это был отличный человек. Однажды он мне сказал: "Напечатайте ваши стихи, я вам продам по билетам рублей на 500". Я стал печатать книгу "Мечты и звуки". Тут меня взяло раздумье, я хотел ее изорвать, но Бенецкий уже продал до сотни билетов кадетам и деньги я прожил. Как тут быть!... В раздумье я пошел со своей книгой к В. А. Жуковскому. Принял меня седенький, согнутый старичок, взял книгу и велел прийти через несколько дней. Я пришел, он какую-то мою пьесу похвалил, но сказал:

Вы потом пожалеете, если выдадите эту книгу.

Но я не могу не выдать (и объяснил почему). Жуковский дал мне совет: снимите с книги ваше имя. "Мечты и звуки" вышли под двумя буквами "Н. Н."". Меня обругали в какой-то газете, я написал ответ, это был единственный случай в моей жизни, что я заступился за себя и свое произведение. Ответ был глупый, глупее самой книги.

Все это происходило в 40-м году. Белинский тоже обругал мою книгу" 3 .

Именно отзыв Белинского, чрезвычайно резко отозвавшегося о "Мечтах и звуках", особенно подействовал на Некрасова. Мог ли думать тогда Белинский, что неведомый ему "Н. Н." через несколько лет станет его другом, соратником и редактором "Современника"?

Впрочем, отзыв Белинского о "Мечтах и звуках" не был несправедливым. Первые опыты молодого Некрасова даже и отдаленно не напоминали того, что потом вышло из-под его пера. В "Мечтах и звуках" были напечатаны стихи явно подражательного характера с разными "страшными" названиями вроде "Злой дух", "Ангел смерти" и прочее 4 .

В другом своем автобиографическом наброске, сделанном для редактора "Русской старины" М. И. Семевского, Некрасов рассказывает дальнейшую судьбу первой своей книги:

"Роздал книгу на комиссию; прихожу в магазин через неделю - ни одного экземпляра не продано, через другую - тоже, через два месяца - тоже. В огорчении отобрал все экземпляры и большую часть уничтожил. Отказался писать лирические и вообще нежные произведения в стихах" 5 .

Из этого мы видим, что первая книга Некрасова играла немалую роль в формировании будущего творчества поэта-демократа. Как он сам писал, "это был лучший урок".

В дальнейшем Некрасов не включал из книги "Мечты и звуки" ни одного стихотворения в собрания своих сочинений. Тем не менее историко-литературное значение его первой юношеской книги - большое. Она - важный этап в биографии "певца народного горя".

Нет ничего удивительного, что книжка эта давно уже считается редкостью. От уничтожения уцелело, конечно, несколько более экземпляров, чем "Ганца Кюхельгартена" Гоголя, но все равно день, когда мне в Ярославле удалось найти чудесный, в обложках, томик этих стихов, я считал праздничным днем.

Есть у меня еще одна книга, судьба которой одинакова с судьбой гоголевского "Ганца Кюхельгартена" и книги Некрасова "Мечты и звуки". Появилась она в свет в 1817 году в Москве и носит название "Первые опыты в прозе и стихах". Автор этого сочинения не скрывал своего имени, и на выходном листе значится: "И. Лажечников" 6 .

Имя Ивана Ивановича Лажечникова в русской литературе всегда ставится рядом с именем М. Н. Загоскина, которому принадлежит слава первого русского исторического романиста.

Разумеется, романы Загоскина "Юрий Милославский", "Рославлев", "Аскольдова могила" значительнее лажечниковских "Последнего Новика" или "Ледяного дома", но тем не менее произведениям И. И. Лажечникова принадлежит видное место в зарождении и развитии русского исторического романа.

Белинский в "Литературных мечтаниях" написал о "Последнем Новике", что это произведение необыкновенное, ознаменованное печатью высокого таланта".

Писать и печататься Лажечников начал чрезвычайно рано, чуть ли не в пятнадцатилетнем возрасте. Еще будучи офицером, он собрал разбросанные по разным журналам свои незрелые произведения и выпустил их отдельной книжкой, о которой здесь идет речь.

В эти годы он подражал Карамзину или, как он сам пишет в своей автобиографии, был, "к сожалению, увлечен сентиментальным направлением тогдашней литературы, которой заманчивые образцы видны в "Бедной Лизе" и "Наталье, боярской дочери"".

Напечатанные в разных журналах подобные его работы, очевидно, не производили отрицательного впечатления, но, будучи собраны в одну книжку, потрясли своим несовершенством самого автора, который, по собственным же его словам, "увидев их в печати и устыдясь их, вскоре поспешил истребить все экземпляры этого издания" 7 .

Так погибли от руки самого Лажечникова его "Первые опыты в прозе и стихах".

Оставшиеся, очевидно в самом незначительном количестве, экземпляры этой книги стали чрезвычайно большой редкостью. Редкость их усугубляется тем обстоятельством, что книги эти в продажу вообще не поступали. Автор их уничтожил дома, едва получив из типографии.

Мы с вами рассмотрели три книги писателей, которые, не удовлетворившись своими первыми опытами, сами безжалостно предали их уничтожению.

Я не занимался специально этим вопросом, но думаю, что список таких книг можно было бы продолжить.

Однако в моей библиотеке таких книг более нет и, следовательно, говорить мне о них трудно.

Но существуют книги, являющиеся преимущественно тоже первыми отдельными публикациями сочинений писателей, которые, если не уничтожали их, то не любили, не способствовали их сохранению, а порой и просто отказывались от них, скрывая свое авторство.

Таких именно книг в моем собрании несколько.

Вот, например, две скромные брошюрки, на обложках которых напечатано всего по одному слову: "Параша" - на первой и "Разговор" - на второй.

На заглавном листе сведений несколько больше. Мы узнаем, что "Параша" - это "рассказ в стихах", сочинения "Т. Л.", напечатанный в Петербурге в типографии Э. Праца в 1843 году.

На заглавном листе второй брошюры сведений еще больше. Мы узнаем, что "Разговор" - это стихотворение, написанное Ив. Тургеневым" ("Т. Л."). Напечатана брошюра также в Санкт-Петербурге уже в 1845 году 8 .

Разумеется, не новость, что обе эти брошюры принадлежат перу Ивана Сергеевича Тургенева. Инициалы "Т. Л." обозначали: "Тургенев-Лутовинов". Свою литературную деятельность Иван Сергеевич начал как стихотворец. Помимо нескольких стихотворений и поэм, напечатанных в журналах и сборниках, "Параша" и "Разговор" были выпущены им отдельными брошюрами, которые сейчас и служат предметом нашего внимания.

Написаны оба эти произведения чудесно. Белинский приветствовал "Парашу" большой статьей, в которой говорил, что он видит поэму - "не только написанную прекрасными поэтическими стихами, но и проникнутую глубокою идеею, полнотою внутреннего содержания, отличающуюся юмором и ирониею" 9 . Не менее благожелательно отозвался Белинский и о "Разговоре".

И однако, Тургенев не только не включал эти свои стихотворные дебюты в последующие собрания сочинений, но в письмах к друзьям говорил: "Я чувствую положительную, чуть ли не физическую антипатию к моим стихотворениям и не только не имею ни одного экземпляра моих поэм, но дорого бы дал, чтобы их вообще не существовало на свете" 10 .

Так отнесся к первым своим книжкам сам автор. Не поддержанные последующими переизданиями и напоминаниями о них, обе эти брошюры Тургенева быстро исчезли с книжного рынка. Имя писателя в те годы еще не гремело, поэтому и собирателей, стремившихся сохранить эти невзрачные на вид брошюрки у себя на полках, было немного. "Параша" и "Разговор" сделались весьма редкими книгами. Едва-едва мне удалось найти их.

Такой же редчайшей книгой сделался первый юношеский сборник стихов Афанасия Афанасьевича Фета (Шеншина), занимающего немалое место в истории русской поэзии. В известном письме к Н. А. Некрасову Н. Г. Чернышевский писал о нем, что Фет "однако же, хороший поэт" 11 .

Писать стихи Фет начал очень рано, и первая его книжка под названием "Лирический Пантеон" вышла в 1840 году в Москве к двадцатилетию со дня рождения автора. Имя Фета на ней было скрыто под инициалами "А. Ф." 12 .

Сам Фет так рассказывает об этой книге: "Мало ли о чем мечтают 19-летние мальчики! Между прочим, я был уверен, что имей я возможность напечатать первый свой стихотворный сборник, который обозвал "Лирическим Пантеоном", то немедля приобрету громкую славу, и деньги, затраченные на издание, тотчас же вернутся сторицей. Разделяя такое убеждение, Б. (девушка, которую юноша Фет считал своей невестой. - Н. С.-С.) при отъезде моем в Москву вручила мне из скудных сбережений своих 300 рублей ассигнациями на издание, долженствующее по нашему мнению, упрочить нашу независимую будущность".

Далее Фет рассказывает, что он "...тщательно приберег деньги, занятые на издание, и к концу года выхлопотал из довольно неисправной типографии Селивановского свой "Лирический Пантеон", который, продолжает Фет, "...появись в свет, отчасти достиг цели. Доставив мне удовольствие увидать себя в печати, а Барону Брамбеусу поскалить зубы над новичком, сборник этот заслужил одобрительный отзыв "Отечественных записок". Конечно, небольшие деньги, потраченные на это издание, пропали бесследно" 13 .

Разумеется, пропали не только деньги, но исчезло совершенно и само издание, носящее столь громкое название: "Лирический Пантеон". Стихи, напечатанные в этом сборнике были незрелыми, подражательными и никак на предвещавшими того поэтического дара, который пришел к автору позже.

По-видимому, это понимал и сам поэт, так как в следующем своем сборнике стихов, вышедшем через десять лет, в 1850 году, из "Лирического Пантеона" он поместил только четыре стихотворения, а еще позднее - в книге стихов (под редакцией И. С. Тургенева) 1856 года - всего одно.

Сочувственный отзыв "Отечественных записок" не вскружил голову поэту. "Лирический Пантеон" спроса, конечно, не имел никакого и только усердно раздавался автором среди знакомых. А знакомые, очевидно, отнюдь не усердно хранили этот дар у себя на полках. Вот книжка и сделалась редкостью.

Когда-то в Лавке писателей Давид Самойлович Айзенштадт, старый и умный книжник, устроил мне полное собрание первых изданий Фета. Это (с переводами) - более двадцати томов. Собрание было уникальным: все в одинаковых роскошных переплетах, оно принадлежало ранее родственникам Фета - Боткиным, известным дореволюционным чаеторговцам, на дочери одного из которых Фет был женат. На многих томах этого собрания красовались дарственные надписи Фета. Собрание было исчерпывающим по полноте, но "Лирический Пантеон" отсутствовал.

На мой вопрос: неужели же у Боткиных не было "Лирического Пантеона", Давид Самойлович посмотрел ча меня сквозь чудовищной толщины стекла очков и осуждающе ответил:

И не могло быть, дорогой товарищ. Афанасий Афанасьевич Фет в зрелые свои годы немедленно уничтожал эту книгу, как только она попадалась ему на пути...

К сожалению, я не нашел документального подтверждения словам Айзенштадта, но готов верить: он знал великое множество подробностей о книгах.

Позже я все-таки достал себе "Лирический Пантеон". Его уступил мне один яростный поклонник поэзии, презирающий все, что написано не стихами.

Я к таковым поклонникам не принадлежу, но первая книга поэта - всегда есть первая книга, и для собирателей особенно интересна.

Сам Фет так писал о своем "Лирическом Пантеоне", связанном с его первою юношеской любовью: "Ведь этот невероятный и, по умственной безмощности, жалкий эпизод можно понять только при убеждении в главенстве воли над разумом. Сад, доведенный необычно ранней весной до полного расцвета, не станет рассуждать о том, что румянец, проступающий на его белых благоуханных цветах, совершенно несвоевременен, так как через два-три дня все будет убито неумолимым морозом" 14 .

Последней книгой, имеющейся у меня в этом любопытном разделе библиотеки, я считаю "Упырь", сочинение Краснорогского. Напечатана книга в Петербурге в типографии Фишера в 1841 году. Фронтиспис и обложка украшены очаровательной картинкой, резанной на дереве в Париже.

Краснорогский - это Алексей Константинович Толстой, известный русский поэт, назвавшийся так в первой напечатанной им книге по месту своего рождения в Красном Роге.

Было тогда А. К. Толстому двадцать три года, и всякая фантастика на него производила неотразимое впечатление. "Упырь" - это прозаический длинный рассказ, наполненный всякой чертовщиной, довольно забавный по содержанию.

Б. Маркевич, напечатавший в восьмидесятых годах в "Русском вестнике" неизданный юношеский рассказ Толстого "Семья вурдалака", писал, что "в те же молодые годы напечатан был им (А. К. Толстым) по-русски, в малом количестве экземпляров и без имени автора, подобный же из области вампиризма рассказ, под заглавием "Упырь", составляющий ныне величайшую библиографическую редкость" 16 .

Вот, собственно, вся история этой книги. Остается добавить, что сам А. К. Толстой не придавал этой ранней своей книжке ровно никакого значения и не перепечатывал ее до конца жизни. Произведение это лишь в 1900 году вторично увидело свет, перепечатанное Вл. Соловьевым, также отмечавшим редкость первого издания "Упыря".

Однако книжку эту в свое время; не пропустил В. Г. Белинский. Не зная ничего об авторе, он с гениальной прозорливостью не только приветливо ее встретил, но и предсказал, что автор займет видное место в русской литературе. Сквозь юношескую незрелость увидел он "во всем отпечаток руки твердой, литературной" и нашел в авторе "решительное дарование" 17 .

В этой же рецензии Белинский высказывает мысли, которыми смело можно закончить обзор судьбы некоторых ранних книг русских писателей. Белинский пишет, что молодость - "это самое соблазнительное и самое неудобное время для авторства: тут нет конца деятельности, но зато все произведения этой плодовитой эпохи в более зрелый период жизни предаются огню, как очистительная жертва грехов юности".

"Исключение остается только за гениями", - пишет далее Белинский, напоминая, однако, что "...и ранние произведение гениев резкою чертою отделяются от созданий более зрелого возраста..."

Как все это верно! И как хочется еще раз подивиться мужеству и решимости русских писателей, не задумывавшихся предавать огню или забвению свои же собственные книги, если они, по их мнению, оказывались не достойными остаться в памяти.

Здесь даже нельзя сослаться на то, что это делалось только под влиянием неблагожелательной критики. О гоголевском "Ганце Кюхельгартене" помимо разносных статей был и очень сочувственный отзыв О. М. Сомова в "Северных цветах" на 1830 год. Сомов писал, что в "сочинителе виден талант, обеспечивающий в нем будущего поэта". Гоголь, если бы захотел, мог поверить ему, а он не поверил! Дорога стихотворца не стала его дорогой.

Не все не понравилось Жуковскому в "Мечтах и звуках" Некрасова, о книге Лажечникова не было печатных отзывов вовсе, "Парашу" и "Разговор" Тургенева, равно как и "Упырь" Алексея Константиновича Толстого, Белинский, наоборот, похвалил. Появилась, кроме отрицательной, и сочувственная статья о "Лирическом Пантеоне" Фета.

Ясно, что не только в отзывах дело! Вопрос заключается в личном понимании писателями качества своего труда. Высокая требовательность к себе, к своим произведениям - всегда была замечательной чертой русских литераторов.

Книги, о которых я попытался рассказать здесь, служат чудесным этому подтверждением.

Книгу "Упырь" Алексея Константиновича Толстого подарил мне другой Толстой - Алексей Николаевич. Думается, что об этом уместно здесь рассказать.

Познакомил меня с Толстым мой друг - режиссер Давид Гутман. Это было в 1925 году в "Аквариуме", где шли спектакли Театра сатиры, представлявшего злейшую пародию на пьесу А. Н. Толстого и П. Е. Щеголева "Заговор императрицы". Достаточно сказать, что пародия называлась "Ой, не ходы, Грицю, на заговор императрицы". Жена моя, артистка этого театра С. П. Близниковская, изображала Вырубову, кстати, тоже очень смешно.

Несмотря на то, что и сам Толстой и его соавтор Щеголев весь спектакль хохотали громче всех, пришли они за кулисы знакомиться с актерами чуточку злые. Давид Гутман представил меня Толстому как книжника, и я, искренне любуясь импозантной фигурой Алексея Николаевича, не нашел ничего умнее, как сказать ему:

"Мечтаю, Алексей Николаевич, о вашей книге с автографом..."

Толстой посмотрел на меня и, выдержав паузу, громко, так что слышали все, рявкнул:

Непременно! К следующей встрече, молодой человек, купите на развале моего "Князя Серебряного" - я надпишу!

И затрясшись от приступа на этот раз уже искреннего хохота (а как он хохотал!), хлопнул меня по плечу и сказал:

Обидно? А мне, думаешь, не обидно? Целый вечер вы, господа сатирики, мерзавили и кого? Автора "Царя Федора Иоанновича"!

Его самого всегда веселило то, что он Толстой и тоже Алексей. В шутках своих он, впрочем, не забывал и Толстого Льва Николаевича. Как-то, уже позже, в последнюю военную зиму, мы засиделись в гостях у поэта Николая Асеева. Домой мы шли вместе, после 12 часов ночи. Патрули уже несколько ослабили свою деятельность, но все-таки были, а ночных пропусков у нас, наоборот, не было. Каждому патрулю, останавливавшему нас на улицах, мы вынуждены были предъявлять паспорта, а я еще - долго доказывать, что вот, мол, я артист такой-то, а это писатель - Толстой. Толстой непременно добавлял одни и те же слова: "Автор "Войны и мира".

Патрулирующие, хорошо зная Алексея Николаевича, неизменно вскидывали руку к козырьку и, улыбаясь, немедленно нас пропускали. Толстого это веселило до крайности. Впрочем его веселило все на свете. Такого обилия жизнерадостности я не встречал больше ни в ком. Смеяться он просто любил.

Как-то я ему сказал:

Был вчера на выставке советских графиков и почему-то не видел, Алексей Николаевич, ваших работ...

А какое я имею отношение к графикам?

Ну как же, Алексей Николаевич, вы же бывший граф, то есть, график, а теперь наш, советский график...

Над этой немудрящей остротой Толстой хохотал до слез.

До чего глупо! - восклицал он.- До чего божественно глупо! Придумать это нельзя - это осенение свыше!

И каким неузнаваемым становился этот веселый человек, когда добирался до полок с книгами.

Жил я тогда в "Мюзик-холле", в общежитии для артистов. Мне была предоставлена громадная полутемная комната, которую я заставил стеллажами с книгами. Книг было много - до потолка.

Мебели, наоборот, не было. За большим столом вместо стульев стояли вышедшие из строя куски рядов театральных кресел, с откидными нумерованными сиденьями.

Толстому это нравилось. Приходя, он доставал из кармана какой-нибудь старый театральный билет и, как будто сверяя номер, говорил кому-нибудь из сидящих:

Простите, это, кажется, мое место...

Интересовали его, конечно, в первую очередь книги времен Петра I, которых у меня было немало. Относился он к ним с какой-то нужной жадностью и готов был рассматривать или рассказывать о каждой книге часами. Чувствовалось, что знал он о них чрезвычайно много. И не просто знал - он как был жил в этом времени. Казалось, что вот при нем откройся дверь и войди сам Александр Данилович Меньшиков,- не удивится никто.

Рассказывал он с тысячей подробностей, именуя каждого по имени и отчеству, с прибавлением всех титулов, должностей, упоминая о всех внутренних пружинах событий.

Я наблюдал, как однажды он рассматривал у меня "Марсову книгу" (редчайшее петровское издание 1713 года, известное всего в полутора десятках экземпляров - все разные), и мне показалось, что он рассматривает не гравюры, иллюстрирующие военные победы Петра, а как бы смотрит в окно... Каждая гравюра для него была не плоское застывшее изображение, каким оно было для нас,- у него это изображение оживало, двигалось: пушки стреляли, войска маршировали, корабли плыли. Мне казалось, что портрету Петра I Алексей Николаевич иногда просто подмигивал, как старому доброму знакомому...

И было еще ощущение каких-то двух Толстых. Один - весельчак, хохотун, всегда готовый пойти на любую забавную авантюру, любитель поболтать о пустяках с первым встречным. Другой Толстой - писатель. Огромный, вдумчивый, ревниво не пускающий в свой внутренний мир никого.

Счастливы люди, которым удалось поближе познакомиться с Толстым-писателем. Забыть такого Алексея Николаевича - невозможно. Это глыба таланта, знаний, любви к родной стране, к людям и книгам.

У него у самого было прекрасное собрание старинных книг. Но он не казался жадным коллекционером и мог подарить из них любую. Любил посмотреть чью-либо библиотеку, коллекцию картин, гравюр. Ради этого его можно было уговорить поехать куда угодно.

Однажды ему понравилась у меня акварель художника В. Садовникова, изобразившего вид старого Петербурга. Ничего особенного акварель из себя не представляла, но Толстой так долго и шумно ею восхищался, что я ему эту акварель отдал.

Месяца через два (бывал он у меня редко) он принес мне книгу "Упырь" Толстого Алексея Константиновича. Редкостность книги я знал, но это был особый, любительский экземпляр. В одном переплете с "Упырем" помещались все, не вошедшие в собрание сочинений произведения этого автора. Тут был "Сон Попова" (вырезка из журнала "Русская старина", 1882), "Русская история от Гостомысла" (тоже из "Русской старины" 1883 года и в отдельном берлинском издании 1884 года) и, наконец, "Семья вурдалака" - вырезка из "Русского вестника".

Разумеется, я очень обрадовался подарку. Алексей Николаевич схватился было за карандаш - надписать книгу, но я, зная что надпись будет непременно шутливая и непременно по поводу одинаковости фамилий, воспротивился.

Нет, нет, Алексей Николаевич! Надпись должна быть на книге другого Толстого, ныне здравствующего

Я подал ему первый том полного собрания его собственных сочинений в издании "Недра".

Что писать? - спросил Алексей Николаевич.

Все, что угодно - только без моей фамилии. Мне нужен ваш автограф, а не удостоверение о знакомстве с Толстым...

Вкусом щеголять хотите? - прорычал Алексей Николаевич и надписал на портрете:

"Смотрел изумительные коллекции и восхищался. Алексей Толстой".

Вот все. Если из этой фразы устранить слово "изумительные", остальное в ней - сущая правда. Оба подарка замечательного художника слова доставляют мне и сейчас искреннее удовольствие.

Примечания

1 Ганц Кюхельгартен, идиллия в картинах. Соч. В. Алова (Писано в 1827). Спб., печатано в типографии вдовы Плюшара, 1829. 4 ненум., 71 с. 12®.

Остроглазов насчитывает четыре экземпляра: 1) погодинский, присланный автором с анонимной надписью "М. П. Погодину от издателя"; этот экземпляр попал в библиотеку Остроглазова; 2) подаренный также инкогнито, автором П. А. Плетневу; 3) экземпляр Н. С. Тихонравова; 4) экземпляр П. В. Щапова (библиотека Щапова поступила в Исторический музей).

2 Цитируется по комментариям к 1-му тому, Полн. собр. соч. Н. В. Гоголя. М., 1940, с. 493. Там же и ряд других подробностей.

3 См.: "Лит. наследство", т. 49-50, с. 148. См. также: Скабичевский А. М. Сочинения. Т: 2. Спб., 1890, с. 343.

4 Мечты и звуки. Стихотворения Н. Н. Спб., в тип. Егора Алипанова, 1840, Загл. л.,. 2 ненум., 103 с. 8®.

5 "Лит. наследство", т. 49-50, с. 162.

6 Первые опыты в прозе и стихах И. Лажечникова. М., в Университетской тип., 1817. 160 с. 8®.

7 Скабичевский А. М. Соч., т. 2. Спб., 1890, с. 721; "Русский худож. листок" В. Тимма, 1858, N 7.

8 Параша. Рассказ в стихах Т. Л. Писано в начале 1843 года. Спб., в тип. Э. Праца, 1843. 46 с. 8®. Разговор. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.). СпбЧ, в тип. Э. Праца, 1845. 39 с. 8®.

9 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 7. М., 1955, с. 66.

10 Цитируется по статье С. Венгерова в Энциклопедическом словаре Брокгауза, полутом 67.

11 См.: История русской литературы, т. 8, ч. 2, М., 1956, с. 251 - сноска.

12 Лирический пантеон. А. Ф. М., в тип. С. Селивановского, 1840, 120, 2 ненум. с. 8®.

13 Фет А. Ранние годы моей жизни. М., 1893, с. 169, 174 и 180.

14 Там же, с. 170.

15 Упырь. Сочинение Красногорского. (Спб.), в привилегированной типографии Фишера, 1841. Загл. л., грав. на дереве фронтиспис, 177 с. 8®.

16 "Русский вестник", 1883: "Семья вурдалака". Неизд. рассказ А. К. Толстого. Публикация Б. Маркевича.

1 7 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 5. М., 1954, с. 474.

Сотрудники журнала "Современник" Фото 1856 г. Лев Толстой Первый во втором ряду.

В ноябре 1855 г. Л. Н. Толстой приехал из Севастопо­ля в Петербург и вошел в круг передовых русских писателей, сгруппировавшихся вокруг журнала «Совре­менник». В тесном общении с Н. А. Некрасовым, Н. Г. Чернышевским, И. С. Тургеневым, А. Н. Остров­ским, И. А. Гончаровым и другими писателями-реали­стами окреп его художественный талант. В ближайшие годы Толстой создал свои повести «Утро помещика» (1856) и «Два гусара» (1856), рассказы «Метель» (1856), «Люцерн» (1857), «Альберт» (1857-1858), «Три смер-. ти» (1858), роман «Семейное счастье» (1859) и другие произведения.

В зале развернуты экспозиции по темам: «Толстой и передовая русская литература 1850-х гг.», «Первое загра­ничное путешествие Толстого», «Толстой о крепостном праве и реформе 1861 г.».

Художественное творчество молодого Толстого разви­валось под воздействием передовых идей русской лите­ратуры и служило этим идеям. Повести и рассказы Тол­стого, правдиво рисовавшие русскую действительность, были проникнуты духом обличения и протеста.

Толстой глубоко воспринял реалистические традиции русской классической литературы, развивал и обогащал их. Необычайно высоко ценил он творчество основополож­ника русской литературы А. С. Пушкина. «Многому я учусь у Пушкина, он мой отец, и у него надо учиться», - говорил он впоследствии. Горячо любил он и творчество Н. В. Гоголя, которого считал «огромным талантом», а также произведения М. Ю. Лермонтова. Стихотворение «Бородино», повесть «Герой нашего времени» и другие произведения Лермонтова оказали на Толстого, по его признанию, очень большое влияние.

Велико было воздействие на молодого Толстого и со стороны идеологов революционной демократии. Высоко оценив первые произведения писателя, угадав в нем боль­шого художника-реалиста, Н. А. Некрасов и Н. Г. Чер­нышевский боролись за Толстого с представителями реак­ционной теории «чистого искусства», пытавшимися пере­тянуть его в свой лагерь. Революционно-демократическая критика видела в Толстом великую надежду русской ли­тературы.

Молодой Толстой с большим интересом читал произ­ведения А. И. Герцена, а также издававшийся им за грани­цей журнал «Полярная Звезда». В 1861 г., будучи в Лон­доне, Толстой посетил Герцена, познакомился с ним, а уехав, вступил с ним в переписку.

Ранние произведения Толстого получили высокую оцен­ку Герцена. «Читали ли вы Толстого повести и рассказы? - писал Герцен в Россию. - Достаньте непременно - удиви­тельно хорошо» (письмо к М. К- Рейхель. 8 мая 1857 г.).

Н. А. Некрасов уже по первой присланной ему повести «Детство» угадал в ее авторе большого художника и под­держал его. Письма Некрасова, адресованные молодому ав­тору на Кавказ и в Севастополь, помогали творческому росту Толстого, направляли его по пути реалистического искус­ства. Некрасов писал Толстому: «Я люблю… в Вас вели­кую надежду русской литературы, для которой Вы уже много сделали и для которой еще более сделаете, когда пой­мете, что в Вашем отечестве роль писателя - есть прежде всего роль учителя, и, по возможности, заступника за безгласных и приниженных» (письмо от 22 августа 1856 г.).

Приехав из Севастополя в Петербург, Толстой еще более сблизился с Некрасовым. Почти все ранние произве­дения Толстого опубликованы в «Современнике», редакто­ром которого был Некрасов.

Вождь русской революционной демократии Н. Г. Чер­нышевский проявил глубокий интерес к творчеству Л. Н. Толстого и посвятил ему ряд статей и рецензий («Детство и отрочество. Сочинение графа Л. Н. Толстого». СПБ. 1856; «Военные рассказы» графа Л. Н. Толстого». СПБ. 1856. «Современник», 1856 г., № 12; «Рассказы графа Л. Н. Толстого». «Современник», 1857 г., № 1; Ясная Поляна. Школа. Журнал педагогический, издаваемый гр. Л. Н. Тол­стым». 1862; «Ясная Поляна. Книжки для детей. Книжка 1-я и 2-я». «Современник», 1862 г. № 3). Важнейшими особенностями творчества Толстого Черны­шевский считал умение писателя проникать во внутренний мир человека, раскрывать «диалектику души», а также при­сущую писателю «чистоту нравственного чувства». Своими статьями о Толстом и личным общением с ним великий критик содействовал утверждению молодого писателя на путях передового реалистического искусства.

Друг и соратник Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролю­бов страстно боролся за реализм в литературе, за ее высо­кую идейность, правдивость, народность.

Не будучи лично знаком с Толстым, Добролюбов про­являл большой интерес к его творчеству. В раннем дневнике Добролюбова мы находим запись: «Л. Н. Т., обративший общее внимание своим «Детством и отрочеством», есть гр. Толстой, теперь он находится в Севастополе». В днев­нике Добролюбова сохранилась и запись севастопольской песни Толстого «Как четвертого числа» со следующей при­пиской: «Не знаю, как в Крыму, но в Петербурге эти песни имеют большой успех. Их читают и списывают. Мне случа­лось встречать офицеров, которые знают их наизусть…».

И. С. Тургенев был одним из тех, кто уже по первым, самым ранним произведениям молодого Толстого угадал в нем большого художника. «Ты прав, - писал он Некрасо­ву, - это талант надежный… Пиши к нему и понукай его писать. Скажи ему, если это может его интересовать, что я его приветствую, кланяюсь и рукоплещу ему» (письмо от 28 октября 1852 г.). Позднее, в 1854 Г., прочитав другие произведения Толстого, Тургенев писал: «Вот, наконец, пре­емник Гоголя, - нисколько на него непохожий, как оно и следовало». Антикрепостнические произведения Тургенева, особенно его «Записки охотника», сыграли значительную роль в формировании творческих позиций молодого Толсто­го. Тургеневу Толстой посвятил свой рассказ «Рубка леса». Личное знакомство писателей произошло в ноябре 1855 г., когда Толстой приехал из Севастополя в Петербург и оста­новился на квартире у Тургенева.

Молодой Толстой с глубоким интересом следил за твор­чеством А. Н. Островского, с которым лично познакомился в январе 1856 г. В ранних дневниках писателя сохранились его отзывы о пьесах Островского «Бедность не порок», «До­ходное место», «Свои люди - сочтемся» и других. «Остров­ский, - писал Л. Н. Толстой В. П. Боткину в 1857 г., - не шутя - гениальный драматический писатель».

Толстой познакомился с И. А. Гончаровым в ноябре 1855 г. в Петербурге. Он высоко ценил произведения Гон­чарова, особенно его романы «Обыкновенная история» и «Об­ломов». В свою очередь И. А. Гончаров по достоинству оценил новаторство раннего творчества Толстого. «Ваше воззрение на искусство, - писал он Толстому в 1859 г., - имеет в себе что-то новое, оригинальное, иногда даже пугаю­щее своей смелостью».

Знакомство Толстого с М. Е. Салтыковым-Щедриным относится к началу 1856 г. В ранних дневниках Толстого много порою противоречивых суждений о произведениях Салтыкова-Щедрина. Однако общая оценка творчества вели­кого сатирика Толстым оставалась неизменно высокой. «Сал­тыков талант серьезный», - записал Толстой в дневнике 2 августа 1857 г.

М. Е. Салтыков-Щедрин с интересом и сочувствием отно­сился к творчеству Толстого. В 70-х гг. он стремился прив­лечь Толстого к сотрудничеству в журнале «Отечественные записки».

С произведениями Д. В. Григоровича Толстой познакомился еще в отроческие годы. Повесть Григоровича «Антон Горе­мыка» произвела на юного Толстого огромное впечатление. Личное знакомство писателей относится к февралю 1854 г., когда Толстой жил в Москве перед отъездом в Дунайскую армию. По возвращении из Севастополя он сблизился с Григоровичем. Толстой высоко ценил его дар художника-реалиста, его картины деревенской жизни. Со своей сторо­ны, Григорович проявлял живой интерес к творчеству Толстого.

Если воспоминания каждого о людях замечательных должны принадлежать обществу, то мне жаль, что я ничего такого не записал... А я знал Ренана, Реклю и Мопассана, знал графа Л.Н. Толстого, Достоевского и Некрасова. Теперь едва какие-нибудь только общие представления о некоторых из них сохранились в моей памяти... Если то, что еще я помню, может быть интересно, то не запишете ли вы для печати?

Так мне сказал князь Константин Константинович Голицын. Вот что записал я затем с его слов:

Некрасова и Достоевского я встречал у Андрея Александровича Краевского, иногда в довольно большом обществе. О них помню только то, что Некрасов казался мне милым, любезным, внимательным человеком, очень интересным собеседником, остроумным, часто веселым рассказчиком. Достоевский казался очень суровым и мрачным и необщительным человеком: он вступал в разговор и споры только с кружком своих тесных знакомых, он часто бывал грустен, уныл и часто казался раздраженным. Тяжелый, угрюмый, болезненно-нервный человек -таким казался мне Достоевский.

Графа Л.Н. Толстого я встречал часто в начале семидесятых годов у моего дяди, князя Сергея Владимировича Голицына, в Москве.

Лев Николаевич много и подолгу говорил о событиях двенадцатого года, которых касался в своем романе "Война и мир" и которые он тщательно изучал. Потом как раз мне привелось на офицерском экзамене отвечать о кампании двенадцатого года, и я, именно благодаря тому, что многое узнал не столько из учебников, сколько слушая рассказы графа Льва Николаевича Толстого, получил на экзамене полный балл.

В то время граф Лев Николаевич Толстой никакими странностями своего костюма не отличался; одевался он изысканно, изящно, хотя и несколько небрежно, что называется, никогда не был прилизан. В манере графа держать корпус и в его твердой красивой походке сказывалась военная выправка.

Хотя Лев Николаевич в то время был весь поглощен событиями двенадцатого года, но иногда он меня расспрашивал о моих парижских впечатлениях. Я воспитывался в Париже, окончил там Licee Napoleon (Лицей Наполеона (фр.)), а потом на высших курсах Сорбонны слушал лекции Ренана и Реклю. Из Парижа приехал я, плохо зная русский язык, так что потом с трудом окончил гимназию в Москве. И даже окончив русскую гимназию, я в то время предпочитал рассказывать графу Льву Николаевичу Толстому мои впечатления по-французски - это мне было легче. Я был свидетелем Парижской коммуны в семьдесят первом году; я видел обе осады Парижа... Граф Лев Николаевич Толстой всем интересовался: и Реклю, и Ренаном, и Парижской коммуной.

Я рассказывал графу Льву Николаевичу Толстому между прочим о Реклю, что он не столько обращал внимания на то, чтобы слушатели его лекций знали, где какой город и приток реки, сколько на то, чтобы все хорошо знали, чем богата каждая страна и какое ее общественное состояние... О Ренане рассказывал я, между прочим, как он сравнивал все вероисповедания... Лев Николаевич много расспрашивал о Ренане.

Подробно расспрашивал меня граф Лев Николаевич Толстой об ужасах междоусобной войны, о Парижской коммуне. И поныне я без содрогания не могу вспомнить того, что видел в Париже в марте, апреле и мае 1871 года. Много видел я потом крови и людских смертей: офицером 13-го Нарвского гусарского полка я принимал участие в войне с Турцией... Но никакие ужасы войны не могут сравниться со сценами насилия и человеческого озверения, с теми сценами жестокости и кровожадности, какие бывают в междоусобной войне. Когда я рассказывал графу Льву Николаевичу Толстому о Парижской коммуне, мои воспоминания о ее ужасах были ярки. Особенно подробно Лев Николаевич расспрашивал меня о второй осаде Парижа.

Граф Лев Николаевич Толстой ровно на двадцать лет старше меня, поэтому он меня, в то время двадцатитрехлетнего молодого человека, называл на "ты"; он указывал иногда мне на мою привычку слишком откровенно высказываться и говорил мне: "Язык твой - враг твой". Иногда граф Лев Николаевич Толстой называл меня "бесшабашная голова". Он всегда относился ко мне, как и ко всем нашим знакомым, сердечно и внимательно, и я сохранил о нем воспоминания как о превосходном человеке. С тех пор мы не встречались.

Когда окончилась Турецкая война, я опять уехал в Париж и там познакомился с Ги де Мопассаном.

Я встречал Ги де Мопассана во многих знакомых домах нашего круга. Особенно часто мы встречались у одного из братьев де Гонкур и у виконта де Нусака, который приходится мне двоюродным дядей по моей матери, урожденной маркизе Бланшар де ля Бордери. Виконт де Нусак, мой дядя, еще жив: это теперь глубокий старик; жил он всегда холостяком - так и не женился. У него собиралось большое общество, все больше холостяки, бывали и дамы, но такие, которые не стесняются бывать у холостяков. У виконта де Нусака всегда завтракало, обедало и ужинало большое общество, особенно много подавалось трюфелей с собственных плантаций де Нусака и вина его же собственных виноградников. Ги де Мопассан любил посещать виконта де Нусака и подолгу иногда у него засиживался.

Когда появлялся Ги де Мопассан, общество как-то особенно оживлялось, разговоры становились содержательнее; каждый старался сказать что-нибудь очень остроумное - в этом состязались. Пикантные двусмысленности, которые, кажется, только на одном французском языке возможны в пределах приличия, - в этом тоже состязались. Звали Ги де Мопассана: beau Causeur - прекрасный рассказчик; и действительно: удивительно интересно, увлекательно, захватывающе как-то он говорил... И общество всегда особенно любило его слушать... Он мог говорить интересно и увлекательно решительно обо всем, о чем хотите... О чем он говорил - это зависело от компании, от обстоятельств, от злобы дня. Когда совсем не было дам, Ги де Мопассан рассказывал невозможные вещи, и столько бывало смеха, веселья... А когда бывали дамы, хотя и такие, которые не стесняются бывать в холостой компании, Мопассан оставался строго корректным и к этим дамам относился без малейших вольностей, вполне вежливо и как истинный джентльмен. Это не мешало Мопассану оставаться beau causeur и занимать все общество.

Мне казалось, что Мопассан мало имел личных друзей, он, казалось мне, ни с кем не сходился до интимности и дружбы, а в обществе зато он был, что называется, душа человек. Впрочем, всегда корректный в светском отношении, Ги де Мопассан не прочь был иногда с чисто французской манерой высмеять иного, уязвить остротой, но так, чтобы не обидеть... Ги де Мопассан казался мне веселым, жизнерадостным. А каким он бывал один, вне того общества, в котором я встречал его, - не знаю...

Мошин Алексей Николаевич (1870-1928) - писатель, мемуарист.