На вопрос М. Горький заданный автором шеврон лучший ответ это 1) В чём видит Горький причину разрушения личности после революции?

Горького после выхода в свет "Песни о Буревестнике" называли "певцом революции". Однако, увидев революцию 6 процессе ее эволюции, столкнувшись с братоубийственной войной, Горький пришел в ужас и больше не упоминал слов, произнесенных накануне 1905 года: "Пусть сильнее грянет буря".
Он осознал, как опасно призывать народ к разрушающей буре, возбуждать ненависть к "гагарам", "глупым пингвинам" и проч. Стало совершенно очевидно, что усиливающаяся борьба между партиями разжигает низменные инстинкты толпы, рождает реальную угрозу жизни человека.
Горький обвиняет народ не в том, что тот созидает промышленность, а в том, что пассивно участвует в государственном развитии страны. Виноваты все: на войне люди убивают друг друга; воюя, они разрушают то, что построено; в битвах люди ожесточаются, звереют, снижая уровень культуры: учащаются воровство, самосуды, разврат.
Горький призывает образумиться, понять, что "нужно бороться не друг с другом за хлеб и власть, а с природой, отвоевывая на пользу себе ее богатства". По мнению писателя, России угрожает не классовая опасность, а возможность, одичания, бескультурья. Все обвиняют друг друга, с горечью констатирует Горький, вместо того, чтобы "противостоять буре эмоций силу разума".
2) Что противопоставляет Горький террору политики? Что защищает?
Горький наполняет содержание революции господством над природой, провозглашает программу индустриализации страны, вытесняя крестьянство. Большевики принимали программу Горького и разногласия между ними улеглись (М. Агурский считает, что идея ускоренной коллективизации была подсказана Сталину Горьким. Он вернулся в СССР в 1928 г. с идеей селективного уничтожения социальных групп, а в 1929 г. началась коллективизация.) .
В очерках "По Союзу Советов" (1928), бывших результатом первой поездки Горького по стране после революции, он высказал два типа отношений к действительности: "Есть поэзия "слияния с природой.. . она приятна, умиротворяет.. . она для покорных зрителей жизни.. .
Но есть поэзия борьбы против окаменевшей действительности, для новых людей... " И далее Горький выводит определение культуры: "Культура есть организованное разумом насилие над зоологическими инстинктами людей" .
То есть объектом воздействия воли становится не мертвая действительность, а живая, человеческая матери>. В термин "борьбы с природой" он вложил и переворот в жизни деревни - коллективизацию: "Процесс коллективизации идет с невероятной быстротой. Что это значит? Пролетариат начал освобождать 25 млн. крестьян от "власти земли"...рабочий класс обязан внушить ему это сознание даже путем принуждения.
3) В чём своевременность (несвоевременных мыслей Горького) в начале 20 века и в наши дни 9 (актуальность)
Название книги А. М. Горького звучит парадоксально, потому что мысль всегда что-либо раскрывает, объясняет, вытекает из деятельности самой личности, что уже является своевременным. Но наше общество было приучено к четкому разделению мыслей на "своевременные" и "несвоевременные", относя последние к "генеральной линии" идеологии. Политика подавления мысли известна еще по старой российской монархии, это отметил A. M. Горький в статье "Революция и культура" (1917 г.): власть "была бездарна, но инстинкт самосохранения подсказывал ей, что самым опасным врагом ее является человеческий мозг.. . и вот, всеми доступными ей средствами, она старается затруднить или исказить рост интеллектуальных сил страны" . Результат такой деятельности, по мнению Горького, трагичен: 1) В чём видит Горький причину разрушения личности после революции?
Логичнее искать истоки заблуждений Горького не в 1917 году, а гораздо раньше.
Горького после выхода в свет "Песни о Буревестнике" называли "певцом революции". Однако, увидев революцию 6 процессе ее эволюции, столкнувшись с братоубийственной войной, Горький пришел в ужас и больше не упоминал слов

В Баку я был дважды: в 1892 и в 1897 годах. Нефтяные промысла остались в памяти моей гениально сделанной картиной мрачного ада. Эта картина подавляла все знакомые мне фантастические выдумки устрашённого разума, все попытки проповедников терпения и кротости ужаснуть человека жизнью с чертями, в котлах кипящей смолы, в неугасимом пламени адовом. Я – не шучу. Впечатление было ошеломляющее.
За несколько дней перед тем, как я впервые очутился в Баку, на промыслах был пожар, и над вышками, под синим небом, ещё стояла туча дыма, такая странно плотная, тяжёлая, как будто в воздух поднялось несколько десятин чернозёма. Когда я и товарищ мой Фёдор Афанасьев, шагали по песчаной дороге, жирно пропитанной нефтью, подходили к Чёрному городу и я увидел вершины вышек, воткнувшиеся в дым, мне именно так и показалось: над землёй образована другая земля, как бы второй этаж той, на которой живут люди, и эта вторая земля, расширяясь, скоро покроет небо вечной тьмой. Нелепое представление усилилось, окрепло при виде того, как из одной вышки бьёт в тучу дыма фонтан чёрной грязи, точно землю стошнило и она, извергая внутреннее своё, расширяет дымно-масляную крышу над землёй.
В стороне от дороги увязла в глубоком песке санитарная повозка, измазанная чёрным и красным; у неё сломалась ось; в повозке лежал человек, одна нога – босая, неестественно синяя, на другой – раздавленный и мокрый сапог, из него на песок падали тяжёлые, тёмные капли; рыжеволосый возница в кожаном переднике лежал на песке, связывая ось ремнём с грязной доской; на измятой железной бочке сидел санитар, присыпая песком влажные пятна на халате. Афанасьев спросил его:
– Убитый?
– Шагай мимо, дело не твоё.
Нас обгоняли и шли встречу нам облитые нефтью рабочие, блестя на солнце, точно муравьи. Обогнала коляска, запряжённая парой серых, очень тощих лошадей, в коляске полулежал, закрыв глаза, человек в белом костюме, рядом с ним покачивался другой, остробородый, в тёмных очках, с кокардой на фуражке, с жёлтой палкой на коленях. Коляску остановила группа рабочих, десятка два; сняв шапки, размахивая руками, они заговорили все сразу:
– Помилуйте! Как же это? Мы – не можем! Помилуйте!
Человек с кокардой привстал и крикнул:
– Назад! Кто вам позволил? Марш назад!
Кучер тронул лошадей, коляска покатилась, врезая колёса в песок, точно в тесто, рабочие отскочили и пошли вслед за нею, молча покрывая головы, не глядя друг на друга. Все они как будто выкупались в нефти, даже лица их были измазаны тёмным жиром её. На промысел они нас не пустили, угрожая побить.
Часа два, три мы ходили, посматривая издали на хаос грязных вышек, там что-то бухало влажным звуком, точно камни падали в воду, в тяжёлом, горячем воздухе плавал глуховатый, шипящий звук. Человек десять полуголых рабочих, дёргая верёвку, тащили по земле толстую броневую плиту, связанную железной цепью, и угрюмо кричали:
– Аа-а́! Аа-аа́!
На них падали крупные капли чёрного дождя. Вышка извергала толстый чёрный столб, вершина его, упираясь в густой, масляный воздух, принимала форму шляпки гриба, и хотя с этой шляпки текли ручьи, она как будто таяла, не уменьшаясь. Странно и обидно маленькими казались рабочие, суетившиеся среди вышек. Во всём этом было нечто жуткое, нереальное или уже слишком реальное, обезмысливающее. Федя Афанасьев, плюнув, сказал:
– Трижды с голода подохну, а работать сюда – не пойду!
…На промысла я попал через пять лет с одним из сотрудников газеты «Каспий»; он обещал рассказать мне подробно обо всём, но, когда мы приехали в Сураханы, познакомил меня с каким-то очень длинным человеком, а сам исчез.
– Смотрите, – угрюмо сказал мне длинный человек и прибавил ещё более угрюмо: – Ничего интересного здесь нет.
Весь день, с утра до ночи, я ходил по промыслу в состоянии умопомрачения. Было неестественно душно, одолевал кашель, я чувствовал себя отравленным. Плутая в лесу вышек, облитых нефтью, видел между ними масляные пруды зеленовато-чёрной жидкости, пруды казались бездонными. И земля, и всё на ней, и люди – обрызганы, пропитаны тёмным жиром, всюду зеленоватые лужи напоминали о гниении, песок под ногами не скрипел, а чмокал. И такой же чмокающий, сосущий звук «тартанья», истекая из нутра вышек, наполняет пьяный воздух чавкающим шумом. Скрипит буровая машина, гремит железо под ударами молота. Всюду суетятся рабочие: тюрки, русские, персы роют лопатами карьеры, канавы во влажном песке, перетаскивают с места на место длинные трубы, штанги, тяжёлые плиты стали. Всюду валялась масса изломанного, изогнутого железа, извивались по земле размотанные, раздёрганные проволочные тросы, торчали из песка куски разбитых труб и – железо, железо, точно ураган наломал его.
Рабочие вызывали впечатление полупьяных; раздражённо, бесцельно кричали друг на друга, и мне казалось, что движения их неверны. Какой-то, очень толстый, чумазый, бросился на меня и хрипло заорал:
– Что же ты, дьявол, желонку…
Но увидав, что я – не тот человек, побежал дальше, ругаясь и оставив в памяти моей незнакомое слово – «желонка».
Среди хаоса вышек прижимались к земле наскоро сложенные из рыжеватых и серых неотёсанных камней длинные, низенькие казармы рабочих, очень похожие на жилища доисторических людей. Я никогда не видел так много всякой грязи и отбросов вокруг человеческого жилья, так много выбитых стёкол в окнах и такой убогой бедности в комнатках, подобных пещерам. Ни одного цветка на подоконниках, а вокруг ни кусочка земли, покрытой травой, ни дерева, ни кустарника. Жутко было смотреть на полуголых детей, они месили ногами зеленоватую, жирную слизь в лужах, группами по трое, по пяти уныло сидели в дверях жилищ, прижавшись друг к другу, играли на плоских крышах обломками железа, щепками. Как всё вокруг, дети тоже были испачканы нефтью, их чумазые рожицы, мелькая повсюду, напоминали мрачную сказку о детях в плену братьев-людоедов и рассказ древнего географа Страбона о том, как Александр Македонский пробовал горючесть нефти: он приказал облить ею мальчика и зажечь его.
Плотники тесали бревно, поблескивая щекастыми топорами, строилась ещё одна буровая вышка, по скелету её влезал чернобородый мужик, босой, без рубахи. Он держал в зубах конец верёвки, а руками хватался за рёбра вышки и тяжело, неловко лез всё выше; на земле, в луже грязи оливкового цвета, стоял старичок со связкой верёвки в руках, разматывая её, – похоже было, что он запускает бумажного змея.
– На небо не залезь, – крикнул он чернобородому, а тот, сверху, густо, громко и серьёзно ответил:
– Не бойсь.
Эти слова тоже остались в памяти, должно быть, потому, что всё вокруг кипело мрачным раздражением, все люди казались неестественно возбуждёнными, хотя, может быть, это впечатление внушила мне книга, – я где-то прочитал, что нефть обладает наркотическими свойствами.
На одном участке, в стороне от наиболее тесной группы вышек, сотни две людей работали особенно бешено, командовал ими широкоплечий детина в белом халате, в тюбетейке, обрызганный нефтью, точно маляр краской. Размахивая длинными руками и ни на минуту не закрывая волосатый рот, он истерически орал матерщину, сопровождая ею каждое слово, руками толкал рабочих в спину, в шею, раздавал пинки ногами, одного схватил за плечо и бросил на землю, точно кошку.
– Нагибай! – взвизгивал он и ругался трёхэтажно. – Клади! – и снова ругался. – Двигай!
Не видно было, что делает воющий клубок людей, мне казалось, что большинство их ничего не делает, подпрыгивая, толкая друг друга, заглядывая через плечи стоявших впереди в центре толпы, где «нагибали», «двигали» что-то и тоже ругались. Казалось, что все эти люди испуганы возможностью катастрофы и бьются над тем, чтоб предупредить её. А издали картина промысла и работы на нём создавала странное впечатление: на деревянный город напали враги, племя чёрных людей, и разрушают, грабят его. Я ушёл в поле очумевшим, испытывая анархическое желание поджечь эти деревянные пирамиды, пропитанные чёрным жиром земли, поджечь, чтоб сгорели не только пруды тёмно-оливковой масляной грязи в карьерах, но воспламенился весь жир в недрах земли и взорвал, уничтожил Сураханы, Балаханы, Романы, всю эту грязную сковороду, на которой кипели, поджаривались тысячи измученных рабочих людей.
Утром, стоя на корме шкуны, я с таким же чувством ненависти смотрел на город, гораздо более похожий на развалины города, на снимки разрушенной, мёртвой Помпеи, – на город, где среди серых груд камня возвышалась чёрная, необыкновенной формы, башня древней крепости, но где не видно было ни одного пятна зелени, ни одного дерева, а песок немощёных улиц, политый нефтью, приобрёл цвет железной ржавчины. В этом городе не было воды, – для богатых её привозили за сто вёрст в цистернах, бедняки пили опреснённую воду моря. Дул сильнейший ветер, яркое солнце освещало этот необыкновенно унылый город, пыль кружилась над ним. Казалось, что нагромождение домов с плоскими крышами высушено солнцем и рассыпается в прах. Маленькие фигурки людей на берегу, становясь всё меньше, сохнут, сгорают и тоже скоро обратятся в пыль.

На промысла Азнефти я поехал рано утром, прямо с вокзала, вместе с товарищем Румянцевым, помощником заведующего промыслами. Он – один из тех рабочих, которые воспитывались подпольем, затем – на фронтах, в битвах с белыми, работали в тылу врагов и побывали в «гуманных» руках защитников «культуры и свободы». Эти гуманные руки, обвязав череп товарища Румянцева пеньковой верёвкой, закручивали её клячом так, что лопнул черепной шов. Сколько слышал я таких рассказов о пытках! Сотни…
Едем не быстро. Товарищ Румянцев эпически спокойным тоном повествует о прошлом.
– В Ельце Мамонтов приказал собрать наиболее красивых девиц города; сначала их изнасиловали офицера, потом отдали казакам, а казаки, использовав девиц, привязали их за косы к хвостам коней и, стащив в реку Сосну, утопили.
– В Кизляре белые, выкинув из окон второго этажа тяжело раненных красноармейцев, заставили легко раненных, раздев их догола, отвозить убитых товарищей за город, в овраг. А – была зима. Оставшихся в живых перебили.
Рассказы звучат так просто и спокойно, точно всё это было не десять лет тому назад, а – сто. Слушая, я вспоминаю рассказ другого товарища, – очень мудрый рассказ:
– К белым я попадал трижды. Май-Маевский распорядился повесить меня, – не вышло, убежал я, хотя был здорово избит. У генерала Покровского тоже побывал, – вот это зверь! Тут меня так избили, что сочли мёртвым, так и спасся. Под Самарой провалился, тоже здорово попало, тогда я ушёл к своим с конвоем, – славные ребята! Четверо.
Вздохнув, он сказал:
– Зверьё – люди! Конечно, если и наши ребята развернутся, так уж… держись за свою шкуру крепче! Но мы всё-таки люди классовой ненависти, а личная у нас…
Он подумал и нашёл слово:
– Не живуча. Потому – нам не за что мстить, ну, а мы у них «горшки перебили», как сказал Ильич, так они за это мстят, за горшки. Нам вот случается работать под началом бывших врагов, а – ничего!
Он снова помолчал и, улыбаясь, толкнул меня локтем.
– Вы, товарищ, хотя и не рабочий, а правильно понимаете, что такое труд, – это к чести вашей. Замечательно объединяет людей работа, – честных, конечно, верующих в наше дело и в победу. Я говорю про работу на будущее, на наше государство. Она захватывает и большую силу придаёт. Главное – объединяет изнутри, вот что…
Он вдруг оживился и очень связно, с хорошей усмешкой, рассказал:
– Я работаю с личным врагом, он меня в девятнадцатом году ручкой револьвера по голове колотил, на его глазах с меня шомполами кожу драли. А теперь он – моё начальство, работаем мы с ним, как два коня в одной упряжи, и – друзья! Даже не верится, что врагами были, да и вспоминать об этом неловко. Мне – за него тяжело, а ему – передо мной. Ну, всё же, иной раз, вспоминаем, – для молодёжи поучительно. Крепко он приснастился к нам. Умник, образованный, а – главное, энергии у него, чёрта, – на хороший десяток людей. А тоже – и рублен, и строган, и пулей сверлен. Замечательный парень.
Выслушав этот необыкновенный рассказ, я подумал: «Вот прекрасная тема для молодых писателей: труд «на будущее», уничтожающий личную ненависть коренных врагов, – труд, который объединяет их в процессе создания новой культуры».
Едем уже по территории промыслов. Я оглядываюсь и, разумеется, ничего не узнаю, – сильно разрослись промысла, изумительно широко! Но ещё более изумляет тишина вокруг. Там, где я ожидал снова увидеть сотни выпачканных нефтью, ненормально возбуждённых людей, – люди встречаются редко, и это, чаще всего, строительные рабочие – каменщики, плотники, слесаря. Там и тут они возводят здания, похожие на бастионы крепостей, ставят железные колонны, строят леса, месят цемент. По необозримой площади промыслов ползают, позвякивая сцеплениями, железные тяжи; вышек стало значительно меньше, но повсюду качаются неуклюжие «богомолки», почти бесшумно высасывая нефть из глубин земли. В деревянном сарайчике кружится на плоскости групповой привод, протягивая во все стороны, точно паук, длинные, железные лапы. У двери сарая лежит на скамье и дремлет смазчик, старенький тюрк в синей куртке и таких же шароварах. Рабочих, облитых чёрным жиром, не видно нигде. И нет нигде жилищ доисторического вида – этих приземистых, грязных казарм, с выбитыми стёклами в окнах, нет полуголых детей, сердитых женщин, не слышно истерических криков и воя начальства, только лязгает, поскрипывает железо тяжей и кланяются земле «богомолки». Эта работа без людей сразу создает настроение уверенности, что в близком будущем люди научатся рационализировать свой труд во всех областях.
И совершенно ясно, что Румянцев, да и все тут, стараются скрыть свою законную гордость достигнутыми успехами, что все искренно заинтересованы независимостью впечатлений гостя и ничего не хотят подсказывать ему. Они не забывают сказать:
– Это было до нас. Это тоже было, здесь мы только увеличили количество котлов. Это – старый завод, тут нами поставлены новые холодильники.
Возможно, что не холодильники, а что-то другое. Я никогда не записываю того, что слышу и вижу, надеясь на мою зрительную память и вообще на уменье помнить.
Чем больше ходил я по промыслам, тем более удивляло меня незначительное, в сравнении с прошлым, количество рабочих на этой огромной площади, где железо, камень и бетон вытеснили деревянные вышки. Куда ни взглянешь – всюду цистерны, железные колонны, связанные дугообразными трубами, всюду растут каменные стены. И нигде нет этой нервной, бешеной суеты, которую я ожидал увидеть, нет пропитанных нефтью людей, замученных и крикливых, нет скоплений железного лома. Создаётся впечатление строительства монументального, спокойной и уверенной работы надолго; сказать: «на века» – уже нельзя в наше время фантастически быстрого роста промышленной техники.
Под открытым небом свирепо гудит ряд котлов, нагревая железную коробку объёма двух или трёх вагонов, коробка опоясана трубами и над нею – гребень изогнутых труб.
– В коробке греется нефть, – объясняют мне. – С другой стороны вы увидите, что мы получаем из этого.
С другой стороны я вижу масляные цветные ручьи от золотисто-рыжего до почти бесцветного.
За истечением этих ручьев наблюдает один человек, такой спокойный, домашний, в халате, точно доктор. За котлами следили трое рабочих. Странный завод.
На языке моём вертелся вопрос, давно и глубоко волновавший меня:
«Чувствует ли себя рабочий – и в какой мере чувствует – хозяином?»
Не веря моим впечатлениям, вопрос этот я ставил и пред рабочими и пред людьми, которые идут во главе рабочей массы, идут в ногу с нею, в хвосте её. Соответственно физической позиции каждого, ответы получались утвердительные, неопределённые, отрицательные, и в каждом из них, разумеется, была своя субъективная правда. Но я знаю, что среди нас мало мастеров, которые не верили бы, что они работают хорошо; не очень много людей, которые, делая своё небольшое дело, ясно сознают значение своей работы в общем потоке труда, обновляющего жизнь, и, наконец, немало людей, утомлённых работой, сделанной ими, немало разочарованных. Последние как будто ожидали, что тотчас, вслед за понедельником, снова наступит воскресенье, а пять трудовых дней уже навсегда вычеркнуты из жизни. Так что разнообразные ответы на мой вопрос ничего не прибавили к моим личным впечатлениям до Баку и ничего не отняли у них. Естественно, что я хотел поставить этот вопрос, но не успел, не нашёл времени сделать это и дождался, что мне ответил случай, ответил, на мой взгляд, очень объективно.
Когда мы осматривали новый масляный завод, – тяжёлый, горячий воздух над нами вдруг негромко, но глубоко вздохнул, в нём как бы лопнуло что-то, и чрез дорогу от завода, над группой труб, железных колонн, цистерн взлетело курчавое, чёрно-серое облако.
– Эх, бензин, – вскричал кто-то сзади меня.
Через минуту, мы, человек пять, стояли в двух десятках шагов от картины, которую я никогда не забуду: в тупике, между каменной стеной, железной колонной, отбензинивающей трубчатки, и белой цистерной, принимавшей бензин, бушевал поток странно белого, почти бесцветного огня, а в огонь совались, наклоняясь над ним, накрывая его чем-то, рабочие, человек пятнадцать, тюрки и русские; седобородый тюрк командовал:
– Давай кошма, давай! Скор-ро!
Я никогда не видел, чтоб огонь гасили так яростно, с такой бесстрашной дерзостью, с таким пренебрежением к боли ожогов, – в этой дружной, ловкой работе было что-то непонятное мне. Поток огня стремился к цистерне, а в ней, – как мне потом сказали, – было несколько тысяч пудов бензина.
Рабочие гасили огонь так, как будто это была хорошо знакомая, привычная работа. Не заметно было испуга на озабоченных лицах, не было и бестолковой суеты, обычной на пожарах. Синеволосый тюрк смачивал кошмы в рыжей воде канавы, их выхватывали у него ловкие, сильные руки, кошма быстро подвигалась в сторону огня и покрывала его.
– Довольно кошем, хватит, – крикнул кто-то, хотя огонь не иссякал, тогда тюрк сам подбежал к огню и накрыл его кошмой, точно птицу сетью.
– Знаим, знаим, – покрикивал он, прижимая кошму ногами, а из-под неё его хватали за ноги языки белого пламени. Кто-то из рабочих говорил:
– Переломилась, упала… перебила отводящую трубку, дала искру…
Ворвался автомобиль, огромная красная бочка, и тотчас из брандспойта, развёрнутого с поразительной быстротой, в огонь потекла рыжая пена. Щеголевато одетые, медноголовые люди пожарной команды деловито закричали:
– Отходи прочь, не мешай, ребята!
Я наблюдал внимательно. На своём веку много видел я пожаров, и всегда они вызывали бестолковую, бессмысленную суету. Повторяю, что быстрота, с которой рабочие бросились на огонь, ловкость, с которой они тушили его, и то, что они делали это без лишнего шума и крика, не мешая друг другу, с какой-то немецкой выдержкой, – всё это было ново для меня и очень удивительно. Огонь тоже был бесшумен, он шипел лишь тогда, когда встречался с рыжей пеной лакричного корня, когда она душила его густотой ее кружева. С огнём покончили в 12 минут.
…Мы – на Биби-Эйбате, где люди отнимают у моря часть его площади для того, чтоб освободить из-под воды нефтеносную землю. Каменная плотина отрезала у Каспия большой кусок, образовался тихий пруд, среди него дерзко возвышаются клетки буровых вышек, в клетках возится, поскрипывает железо, просверливая морское дно, мощные насосы выкачивают мутно-зеленоватую воду пруда в море, взволнованное дерзостью людей. В него непрерывно льются две сердито кипящие струи, каждая толщиною в десятивершковое бревно. Под шум этих не очень «поэтических» струй мне рассказывают нечто легендарное об инженере, кажется, Потоцком, который совершенно ослеп, но так хорошо знает Биби-Эйбат, что безошибочно указывает по карте места работ и точки, откуда следует начать новые работы.
Стучит мотор, покрикивают рабочие, шипит вода. Вдали, за бухтой, на серой горе, тоже стоят новенькие буровые, от одной из них к морю, вниз, тянется чёрная бархатная полоса ценнейшего жира земли.
Фантастики я видел уже немало на Днепрострое, в Москве, здесь, – как всюду, – её воплощают в железо, она превращается в мощную реальность, говорит о величии разума и о том, что недалеко время, когда рабочий класс Европы тоже почувствует себя единственным законным владельцем всех сокровищ земли и начнёт вот так же работать на себя, как начали эту работу в Союзе Советов…
В огромном складе различных материалов увидал человека, который шёл прихрамывая, опираясь на палку.
– Кто это? – спросил я.
– Наш инженер. Хороший парень. У него нога болит, ему лежать надо, а он…
Эта заботливость о здоровье ценного работника напомнила мне Владимира Ильича. Его образ часто встаёт в памяти на богатой этой земле, где рабочий класс трудится, утверждая своё могущество. О нём говорят и спрашивают так, как будто он был здесь и ещё придёт. Из Тыринской сопки на Джульфа-Бакинской железной дороге хотят сделать голову В. Ленина, «основателя государства». Особенно часто думалось о нём в рабочих поселках Азнефти. Если б он видел это, какую радость испытал бы он… Вспомнилось, как я пришёл к нему через несколько дней после разгрома Юденича, а он, крепко стиснув руку мою, весело блестя глазами, смеялся:
– Вздули рабочие генерала? А я, признаться, думал: не сладим!
Здесь он увидал бы, что рабочие «сладили» с делом гораздо более трудным и сложным, чем генеральский набег на столицу рабочих-металлистов.
…Из всех опытов строительства жилищ для рабочих в Союзе Советов наиболее удачным мне кажется опыт Азнефти. Бакинские посёлки рабочих построены прекрасно. Их, вероятно, уже не одна сотня: только в посёлке имени Разина я насчитал свыше пятидесяти, не менее того – в Сураханах, Балаханах, Романах. «Эти маленькие города построены умными людьми», – вот что прежде всего думаешь о них. Издали посёлок Разина похож на военный лагерь: одноэтажные домики на серой земле, точно палатки солдат, но, когда побываешь в посёлке, убеждаешься, что каждый дом – «молодец на свой образец», а все вместе они – начало оригинального и красивого города. Почти каждый дом имеет свою архитектурную физиономию, и это разнообразие типов делает посёлки удивительно весёлыми. Каждый дом имеет террасу, выходящую в палисадник, где уже посажены деревья, цветут цветы. Широкие бетонированные улицы, водопровод, канализация, площадки для игр детей, – сделано всё для того, чтобы поставить рабочих в культурные условия. В светлых, уютных комнатах газовые печи, экономно отапливающие и плиту кухни. Всё очень умело и очень умно. На промыслах сохранены две-три старых казармы для того, чтоб дети видели, в каких грязных пещерах держали их отцов хозяева-капиталисты. Дома посёлков построены одноэтажными, очевидно, для того, чтоб люди наименьше страдали от свирепых ветров, которыми издревле славится район Баку. В каждом посёлке семьи тюрков живут обок с русскими семьями, дети воспитываются вместе, и это возбуждает надежду, что через два десятка лет не будет ни тюрков, ни русских, а только люди, крепко объединённые идеей всемирного братства рабочих.
Да, что бы ни говорили враги Союза Советов, а его рабочий класс смело начал и хорошо продолжает «необходимейшее дело нашего века», как назвал Ромэн Роллан идею В. И. Ленина, воплощаемую в жизнь его учениками. Баку – неоспоримое и великолепное доказательство успешности процесса строения государства рабочих, создания новой культуры, – таково моё впечатление. Недели через две в Сормове это отлично формулировал один из старых рабочих, – очевидно, хороший ученик Ильича:
– На производстве наш брат обязан показать себя во всей своей силе хозяином разумнее буржуя, талантливее. Покажем это – значит: дело сделано.

В 1892 году, в Тифлисе, у В. В. Флеровского-Берви, автора книги «Положение рабочего класса в России», первой у нас книги по рабочему вопросу, автора оригинального опыта истории общечеловеческой культуры, озаглавленного «Азбука социальных наук», автора ещё многих книг, а также рассказов «Философия Стеши», «Галахов», – у человека, который подавлял нас, молодёжь, обширностью своих знаний и резкой нетерпимостью к чужим мнениям, – так вот у этого замечательного человека я был свидетелем такой сцены: тюрк-публицист, фамилию которого я забыл, рассказывал нам, молодёжи, интересно и красиво историю города Баку. «Бакуиэ», называл он его и, помню, объяснял: «Бад» – по-персидски – город, «ку» – ветер, «Баку» – город ветров.
Флеровский не любил, когда при нём слушали не его, а кого-то другого. И он, автор своеобразной истории прошлого, ворчливо сказал тюрку:
– Всё это – басни! Надо учиться и учить забывать прошлое.
– Я не могу забыть того, что вы сейчас сказали, а это уже прошлое, – вежливо ответил ему тюрк и спросил: – Как я узнаю себя сегодня, забыв о том, чем был вчера и кто был мой отец?
Они заспорили. Флеровский, как всегда, нетерпимо, грубовато; противник отвечал ему отлично закруглёнными фразами и как будто читая стихи. Эта сцена, а особенно слова тюрка, очень хорошо памятна, я точно вчера видел и слышал её.
Может быть, молодым читателям не нравится, что я так часто возвращаюсь к прошлому? Но я делаю это сознательно. Мне кажется, что молодёжь недостаточно хорошо знает прошлое, неясно представляет себе мучительную и героическую жизнь своих отцов, не знает тех условий, в которых работали отцы до дней, когда их организованная воля опрокинула и разрушила старый строй.

Беглые взгляды [Новое прочтение русских травелогов первой трети ХХ века] Гальцова Елена Дмитриевна

Наставник в пути: путевые записки Максима Горького «По Союзу Советов»

Наставник в пути:

путевые записки Максима Горького «По Союзу Советов»

Летом 1928 года, через семь лет после того, как Максим Горький покинул Россию, он снова ступил на родную землю. «Буревестник революции» возвратился, чтобы познакомиться с Советским Союзом. Литературным плодом этого посещения стал появившийся годом позже цикл очерков «По Союзу Советов». Что подвигло Горького к такому путешествию - вопрос спорный. Наиболее убедительными и более важными, нежели постоянно упоминаемые в этой связи тоска по родине, финансовые и семейные проблемы, представляются политические мотивы: с одной стороны, обострение ситуации в фашистской Италии, где Горький находился с 1906 по 1914 год и затем в 1924 году снова осел после трехлетнего пребывания в Германии; с другой стороны - внутриполитическая ситуация в СССР: определившаяся победа Сталина в борьбе за власть после смерти Ленина и намерение Горького найти общий язык с политическим деятелем, которого он невысоко ценил как человека, но перед которым в известной мере преклонялся, - с генеральным секретарем партии.

И хотя взгляд Горького на Советский Союз из итальянского Сорренто был взглядом со стороны, он все-таки оставался взглядом патриота, человека, симпатизирующего революции: перспективой писателя, считающего прежние разногласия с большевиками уже закрытой главой своей политической биографии. Постоянные распри между группами русских писателей и художников, как и внутриполитическая смута в целом, были ему ненавистны. Сталинскую претензию на политическое руководство он принял прежде всего потому, что оно обещало воссоединение всех социальных и культурных сил. Горький и прежде, с 1918 по 1921 год, с большим или меньшим успехом играл роль «третейского судьи» (great interceders). Вот и теперь, как он считает, пришло время послужить общему благу в качестве посредника. Так как плохая репутация молодого Советского государства за границей вызывала досаду, он хочет, с одной стороны, способствовать появлению позитивного образа СССР у международной общественности; но в первую очередь - стать посредником между враждующими направлениями и группами в советской культуре и культурной политике. Обе цели должны были быть достигнуты одним средством, а именно единым, мощным публицистическим выступлением, в котором должна принять участие вся литературная и интеллектуальная общественность Советского Союза и тем самым развить новое ощущение - «мы».

Это намерение принимает конкретные очертания в начале 1930-х годов в таких монументальных проектах, как «История гражданской войны», «История фабрик и заводов», а также в журналах «Наши достижения», «СССР на стройке» и пр.

В октябре 1927 года Горький писал руководителю государственного издательства Артему Халатову:

Мне хочется написать книгу о новой России. Я уже накопил для нее много интереснейшего материала. Мне необходимо побывать - невидимым (выделено мной. - А.Г.) - на фабриках, в клубах, в деревнях, в пивных, на стройках, у комсомольцев, вузовцев, в школах на уроках, в колониях для социально опасных детей, у рабкоров и селькоров, посмотреть на женщин-делегаток, на мусульманок и т. д. и т. д.

Едва ли что-нибудь лучше удовлетворяло потребности Сталина в узаконивании его всевластия, нежели планы путешествий знаменитого писателя: единственного человека, которого он - пока! - считал равным себе. Генеральный секретарь партии разбирался наилучшим образом не только в интригах и закулисных играх, но и в политических инсценировках. Не в последнюю очередь это проявилось в его ловком дирижировании торжественными похоронами Ленина в январе 1924 года. Во всяком случае, предпочитаемое Горьким инкогнито никак не вписывалось в сталинскую концепцию. Горький должен был путешествовать, но не инкогнито, подобно Гаруну аль-Рашиду, а зримо для каждого, как Praeceptor Rossiae: воплощение того духовного принципа, репрезентировать который Сталин не доверял даже самому себе - по крайней мере, прежде. Оба, Горький и Сталин, неразлучные, как Кастор и Полидевк, должны были воплотить мирное, даже дружественное сосуществование власти и духа. Этому сценарию пришлось кстати то обстоятельство, что Горький в марте 1928 года достиг своего шестидесятилетия. Из грандиозного юбилейного торжества, которое Сталин устроил писателю (и ритуал которого в декабре следующего года в известной мере послужил прообразом торжеств в честь пятидесятилетия самого Сталина), вышло празднование нового рождения Максима Горького, «первого и величайшего писателя Советского Союза», как его официально стали называть даже в РАППе, прежде занимавшем по отношению к Горькому критическую позицию.

Таким образом, запланированное Горьким посещение Советского Союза инкогнито, для получения информации, превратилось в триумфальное путешествие; этот тип путешествия имел давнюю традицию и не потерял актуальности и в наши дни - например, в форме государственного визита. Наглядное описание прибытия Горького в Москву дает Цецилия фон Штудниц:

Горький плывет на волне энтузиазма. Тысячи людей, голова к голове, стоят на платформах станций, мимо которых проходит поезд. Люди ликуют, размахивают красными флагами, поют «Интернационал», аплодируют и высоко держат транспаранты с приветствиями, даже там, где поезд, не останавливаясь, проносится мимо. Горький, который после пересечения русской границы почти не отходит от окна, чтобы не разочаровывать массы людей, часами ждавших его, чтобы они хотя бы на секунду могли его увидеть, плачет от волнения. Оркестры играют, железнодорожники отдают салют, полицейские образуют оцепления и оттесняют людей от платформы, дабы кто-нибудь из восторженных почитателей не угодил под колеса поезда. Затем Москва: приветственная церемония длится несколько часов. Окруженный конной милицией, сопровождаемый фанфарами военных оркестров, восторженными криками многотысячной уличной толпы, Горький, в сопровождении своего сына Максима и личного секретаря Петра Крючкова, может продвигаться вперед лишь маленькими шагами. То и дело он должен пожимать руки, отдаваться объятиям и поцелуям. Там, где в давке становится невозможным коснуться рук, протянутых из дальних рядов, он останавливается, машет рукой, с ловкостью ловит брошенные ему букеты цветов и маленькие подарки, передает их Максу и Крючкову, которые сгибаются под их тяжестью, но, по крайней мере, цветы через несколько минут летят назад в восторженную толпу… Почетный эскорт из военных и партийных функционеров подталкивает Горького вперед. Но как только он продвигается на несколько метров, снова гремят аплодисменты, переходящие в восторженный рев. Горький опять должен останавливаться, приветствовать, отвечать на приветствия, благодарить. Это не просто торжественная встреча, это триумфальное шествие. Нация ликует, ее идол вернулся на родину.

Спустя два месяца после того, как Горький выступал с речами в Москве, участвовал в торжественных заседаниях, приветствовал делегации, открывал детские сады, библиотеки и дома культуры, он отправляется в поездку по стране. Вначале его путь лежит в Азербайджан, Грузию, Армению, на Днепр и Волгу. Летом следующего года, после возвращения в Сорренто в связи с болезнью, начинается второе путешествие, теперь на Север России, специально организованное для него будущим шефом ГПУ Генрихом Ягодой и приведшее его в печально известный «исправительный лагерь» Соловки на Белом море. С 1929 года в созданном Горьким журнале «Наши достижения» один за другим стали появляться его отдельные очерки из цикла «По Союзу Советов».

Что в первую очередь бросается здесь в глаза относительно жанровых требований к травелогу, так это отсутствие путешественника как телесного субъекта. В «Итальянском путешествии» Гете и в «Письмах русского путешественника» Карамзина - двух классических образцах жанра - изображение телесного и духовного состояния путешественника, включая такие элементарные его потребности, как голод или жажда, служит свидетельством личных переживаний путешественника; одновременно оно выполняет функцию превращения «чужого» в чувственное (акустическое, оптическое, обоняемое, осязаемое) переживание читателя. Так, в «Итальянском путешествии» Гете читаем:

Но прежде всего необходимо было позаботиться о еде. По дороге сюда мы приобрели курицу, наш веттурио пошел купить рис, соль и разные приправы, но он здесь раньше не бывал, и мы долго недоумевали, где же здесь положено стряпать: на постоялом дворе для этого никаких приспособлений не имелось. Наконец один пожилой человек согласился за умеренную плату предоставить нам свой очаг, дрова, кухонную и столовую посуду, а сам, покуда готовился обед, пошел показывать нам город…

Ничего подобного мы не найдем в путевых очерках Горького. Еда, питье, сон, телесное и душевное состояния - все это остается за кадром. Горький путешествует не как частный человек, но, вопреки своему первоначальному намерению, с публичной миссией.

В качестве dramatis figura сталинской инсценировки фигура Горького, наполовину высунувшаяся из окна поезда (и так запечатленная в фильмах и на фотографиях очевидцев), была бы вполне достаточной: снятый с «лягушачьей перспективы» платформы, широко улыбающийся Горький в пальто, темной рубашке и галстуке, свободно скрещенными руками опирается на опущенное окно купе. Именно это и должен был видеть советский народ: величайшего из живущих русских писателей, который, путешествуя в особом поезде, приобщается к Советскому Союзу, «красной нови», одновременно благословляя ее.

Личность автора в очерках Горького в конце концов не фигурирует более в качестве конкретного путешественника. Кажется, что она вовсе лишена тела, за исключением глаз, языка и духа. Обычная информация о путешествии - цель, план, подготовка, средства, сопровождение, стоимость, метеоусловия, время прибытия и отбытия и т. п. - по мере создания текста все более стремится к нулю. Вначале, по крайней мере, даются очертания конкретных условий путешествия:

На промысла Азнефти я проехал рано утром, прямо с вокзала, вместе с товарищем Румянцевым, помощником заведующего промыслами (С. 117).

В дальнейшем подобные данные отсутствуют почти вовсе. Это относится и к средствам передвижения, которые со времен Карамзина и Радищева (тогда это были почтовые экипажи, а с середины XIX века их место заняла железная дорога) принадлежат к непременным реквизитам литературного путешествия. У Бориса Пастернака - если обозначить альтернативу во временном пространстве очерков Горького - железная дорога значит больше, чем средство передвижения, гораздо больше, чем просто мотивация для перемещения из пункта А в пункт Б; у Пастернака она - машина восприятия, средство для того, чтобы привести в движение пространство, разбавлять его и сгущать, деформировать и отчуждать; техника, соответствующая четвертому измерению футуристического образа. У Горького, напротив, поезд едва ли значит больше, чем просто слово, возникающее спорадически и вяло, только для обозначения дискурса путешествия.

Причиной такой сдержанности могут быть предварительные условия, на которых Горький отправился путешествовать. Можно предположить, что писателю, привыкшему держаться в обществе скромно и просто, было неловко за расточительство Кремля, тратившего на него большие средства. Тем более что для подобной неловкости существовал особый повод: via triumphalis, по которой теперь двигается писатель, символически (а отчасти даже топографически) идентична дорогам его юношеских странствий в качестве «босяка», принадлежащим к вошедшим в школьные учебники главным мифам советской литературы. Возможность проехать по этим маршрутам, читать их по «двойному следу» - а именно как семантическое противостояние прежде и теперь , монархического и социалистического миров, романтически-стихийного босячества и большевистски дисциплинированного движения по железной дороге (ключевой символ первой пятилетки) - все это сыграло свою роль в решении Горького в первую очередь посетить южные регионы. В автобиографических ссылках на 1890-е годы типа: «В Баку я был дважды: в 1892 и в 1897» (С. 113), «В 91 году я видел, как на одной из улиц Курска солидный господин в поддевке из чесучи и в белой фуражке хлестал по щекам толстую даму в зеленом платье» (С. 150) или «Тогда я ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортица, на теплых камнях» (С. 185) - время затемняет значение пространства. Действительность Советского Союза 1928–1929 годов укладывается здесь в смысловую схему «прежде» vs. «теперь», которая в советской идеологии в качестве модели генерирования исторического значения была не менее продуктивна, чем культурная оппозиция «стихийно» vs. «сознательно». Так, в начале цикла нефтедобыча в Баку, как ее автор воспринимает в 1928 году, предваряется картинами ада - того дореволюционного нефтяного промысла, которые Горький на этом же месте наблюдал в 1897-м:

Весь день, с утра до ночи, я ходил по промыслу в состоянии умопомрачения. Было неестественно душно, одолевал кашель, я чувствовал себя отравленным. Плутая в лесу вышек, облитых нефтью, видел между ними масляные пруды зеленовато-черной жидкости, пруды казались бездонными […] Рабочие вызывали впечатление полупьяных; раздраженно, бесцельно кричали друг на друга, и мне казалось, что движения их неверны […] Не видно было, что делает воющий клубок людей, мне казалось, что большинство их ничего не делает, подпрыгивая, толкая друг друга […] Казалось, что все эти люди испуганы возможностью катастрофы и бьются над тем, чтоб предупредить ее. А издали картина промысла и работы на нем создавала странное впечатление: на деревянный город нападали враги, племя черных людей, и разрушают, грабят его. Я ушел в поле очумевшим, испытывая анархическое желание поджечь эти деревянные пирамиды, пропитанные черным жиром земли, поджечь, чтоб сгорели не только пруды темнооливковой масляной грязи в карьерах, но воспламенился весь жир в недрах земли и взорвал, уничтожил Сураханы, Балаханы, Романы, всю эту грязную сковороду, на которой кипели, поджаривались тысячи измученных рабочих людей.

Утром, стоя на корме шкуны, я с таким же чувством ненависти смотрел на город, гораздо более похожий на развалины города, на снимки разрушенной, мертвой Помпеи… (С. 115–117).

Темным образам воспоминаний, намекающим в итоге на знаменитую картину Карла Брюллова «Последний день Помпеи» 1833 года и к тому же придающим бакинским впечатлениям Горького значение конца эпохи, противопоставлены картины сегодняшнего, социалистического Баку: чистая буровая установка, целеустремленные, вдумчивые рабочие, существенно механизированная работа, выполняемая «богомолками», опрятные квартиры рабочих и тому подобное.

Общий вывод гласит:

И нигде нет этой нервной, бешеной суеты, которую я ожидал увидеть, нет пропитанных нефтью людей, замученных и крикливых, нет скоплений железного лома. Создается впечатление строительства монументального, спокойной и уверенной работы надолго… (С.120).

Все очерки цикла выстроены в основном по следующей схеме:

1. Прибытие в пункт X, который обычно представляет собой особенно типичный объект первой пятилетки: добыча нефти в Баку, получение электроэнергии в Запорожье (Днепрострой), коллективизация в сельском хозяйстве в уже описанной Гладковым коммуне «Авангард», новые методы воспитания Макаренко в колонии для малолетних преступников под Полтавой и, наконец - как высшее достижение нового исполнения наказаний в Советском Союзе, - «перековка» заключенных в «новых людей» в трудовых лагерях, подобных Соловкам.

2. Следуют развернутые и частично вымышленные «воспоминания» автора о том же самом месте или же социальном явлении (исполнение наказаний, воспитание, индустрия и т. п.) в дореволюционное время.

3. К ним примыкают в избранной последовательности следующие мотивы: а) беседа автора с одним из представителей того или иного предприятия, которая подводит своего рода итог всем достижениям; б) впечатления автора, которые подчеркивают все достойное подражания, прекрасное, абсолютно новое в том или ином месте; в) сцена, в которой участвуют «местные», чтобы подтвердить как отчет своего представителя о достижениях, так и общее позитивное впечатление автора.

4. Очерк завершается окончательным выводом автора, который еще раз подытоживает и превозносит все увиденное и пережитое с точки зрения перспективы мировой истории:

Уехал я из Баку […] под впечатлением спокойной и успешной работы рабочих против стихийной силы, уехал с отрадным сознанием, что я видел настоящий город рабочих, где они - хозяева, как это и должно быть во всех городах, на всей земле Союза Советов, во всем мире (С. 129).

В основе подобных выводов лежит авторское намерение, которое артикулируется во внутреннем пространстве текста пусть не столь патетически, зато наиболее часто: намерение путешественника восхвалять все, что он видит: фабрики, квартиры рабочих, детские сады, колхозы, столовые, пионерские вечера или изображенный в следующей цитате «разнообразный вечер»:

Концерт был весьма интересен и разнообразен. Небольшой, но хорошо сыгравшийся «симфонический ансамбль» исполнил увертюру из «Севильского цирюльника», скрипач играл «Мазурку» Венявского, «Весенние воды» Рахманинова; неплохо был спет «Пролог» из «Паяцев» […] Некто отлично декламировал «Гармонь» Жарова под аккомпанемент гармоники и рояля. Совершенно изумительно работала труппа акробатов […] - делая такие «трюки», каких не увидишь и в хорошем цирке. Во время антрактов в «фойе» превосходно играл Россини, Верди и увертюру Бетховена к «Эгмонту» богатый духовой оркестр; дирижирует им человек бесспорно талантливый (С. 225–226).

Бросается в глаза, что здесь, ближе к концу цикла, похвала кажется равнодушной и бесстрастной. Возможно, на полпути автору не хватило энергии на выполнение предписанного программой указания, лежавшего в основе данного текста. Но не исключено, что сглаживание нарративного профиля имеет совсем другую причину: веселая картина изображает «разнообразный вечер» в Соловках, в той исправительной колонии, об особенно жестоких условиях жизни и труда в которой мы теперь значительно лучше информированы благодаря «Архипелагу ГУЛАГ» Александра Солженицына или фильму Марины Голдовской «Власть Соловецкая».

Конечно, от Горького не укрылось, что ему, по словам Аркадия Ваксберга, «пудрили мозги», что, говоря иначе, «Союз Советов», по которому он путешествовал, был пропагандистской «потемкинской деревней». Но его очеркам не позволялось быть чем-то большим, нежели пропаганда. И прежде всего поэтому горьковское желание хвалить остается непоколебимым. Сам он обосновывает его своей ролью «свидетеля борьбы старого с новым»:

Я - даю показания на суде истории перед лицом трудовой молодежи, которая мало знает о проклятом прошлом и поэтому нередко слишком плохо ценит настоящее, да и недостаточно знакома с ним (С. 190).

Но о каком настоящем мог знать Горький, по истечении многих лет в первый раз увидевший Советский Союз своими глазами, а до этого черпавший свои знания о современной ситуации в стране только из литературы, прессы и личной переписки? И какие «показания на суде истории» мог дать человек, чье восприятие подчинено столь сомнительному пониманию правды, что в нем исправительные лагеря предстают как идиллия и место рождения «нового человека»?

«Беглые взгляды бегущего от реальности и жаждущего гармонии путешественника» - так могло бы звучать резюме этой статьи с учетом названия настоящего сборника. Эмпирия могла интересовать Горького как человека; но для автора путевого отчета она была не более чем кладезем лозунгов. Горький путешествовал по Советскому Союзу, чтобы укреплять его национальное самосознание, восхвалять его и - вопреки распределению ролей Сталиным и Ягодой - по-настоящему им восхищаться. Он видел в этом противовес контрпродуктивной, по его мнению, пятилетней кампании «Критика и самокритика». Однако его панегирик «Союзу Советов» в структурном смысле совпадает именно с этой кампанией, так как публичные восхваления образовывали лишь оборотную сторону разоблачений, которые начались и уже существовали во время первой пятилетки. Одна кампания общественного признания при сталинизме вела к привилегиям для ударников и подхалимов, из которых рекрутировалась новая советская элита. Другая была посвящена клевете, доносительству и разоблачениям, короче, растущей «трибунализации» общественной жизни, в итоге вылившейся в большие показательные процессы 1936–1938 годов.

Своей низкой оценкой эмпирии и стремлением к «позитивному», которое выстраивало sacrificium intellectus литературной интеллигенции в эпоху сталинизма, Горький существенно способствовал той «дереализации» реальности, которая характеризует сталинизм как систему двойной бухгалтерии. Под этим следует понимать отделение образов из непосредственного личного опыта индивида от тех, что государство в двойном смысле слова «пред/писывает» и закрепляет как «общественный опыт». Зажатое между мрачным прошлым, которое Горький представлял как «свидетель», и светлым будущим, в котором советский человек должен соответствовать своей Прометеевой задаче, путешествие «буревестника революции» редуцировалось до простых промежуточных остановок, беглых встреч с представителями местной партийной элиты, красных флагов, транспарантов и духовой музыки: остановки, которые быстро заканчивались и сразу забывались. Здесь и сейчас Советского Союза, преследовавшиеся Горьким, сжались таким образом до меняющихся остановок на пути. Путь же этот путешественник измерял только относительно своей идеальной точки схода - а она, как это обычно бывало у Горького, означала не меньше, чем начало нового века.

Андреас Гуски (Базель)

Из книги Книга для таких, как я автора Фрай Макс

ПУТЕВЫЕ ЗАРИСОВКИ СПЯЩИЕ НАД ОБЛАКАМИВ конце того же месяца все разъехались по домам. Все, кроме Буша: он остался, намереваясь продолжить свои метеорологические изыскания. Больше никто из нас его не видел. А три года спустя в Гамбурге я встретил Скотсона из шведской

Из книги Об искусстве [Том 2. Русское советское искусство] автора

< «О тараканах» М.Горького> Есть, по-видимому, в нашей теперешней жизни какая-то сложность, тяжесть, которая все окутывает, во все проникает. Действительно, есть. Это не выдумка болтунов, мимоходом заявляющих, что «современность непостижимо сложна», что «только

Из книги Том 6. Зарубежная литература и театр автора Луначарский Анатолий Васильевич

Из книги Критические рассказы автора

Из книги Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма автора Золя Эмиль

[Путевые очерки]* [I]* В прошлый мой приезд в Париж1 я не удосужился посетить старушку Французскую Комедию.Вечер, проведенный в Большой Опере, с его невыразимой скукой, нагнал на меня такого страху, что я не решился убить еще один вечер еще на один «классический» театр.А

Из книги Южный Урал, № 6 автора Куликов Леонид Иванович

Две души Максима Горького

Из книги Шишков автора Еселев Николай Хрисанфович

СОЮЗУ РУССКИХ ПИСАТЕЛЕЙ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ Париж, 7 июня 1899 г.Милостивые государи и дорогие собратья по перу!Я счастлив и горд, что могу мыслью и всем своим сердцем писателя присоединиться к вам в день, когда вы празднуете юбилей вашего гениального, вашего бессмертного

Из книги Письма из Лозанны автора Шмаков Александр Андреевич

Из книги Как написать сочинение. Для подготовки к ЕГЭ автора Ситников Виталий Павлович

Наставник и друг писателей Сибири В конце XIX и начале XX века вступают в литературу писатели и поэты из областей и далеких окраин России. Особенно выделялась своими произведениями группа писателей-сибиряков, которая именовала себя «Молодая сибирская литература». В ее

Из книги автора

Наставник молодых литераторов Н. А. Рубакин обладал врожденным тактом педагога и наставника. Это ярко проявилось в его ответах на письма. Вот одно из таких, наиболее характерных, полученное из Оренбурга от 13-летнего Ибрагима Каримова, сына татарского писателя Фатиха

Из книги автора

Пафос ранних романтических произведений М. Горького (идеи и стиль романтических произведений Горького) I. «Настало время нужды в героическом» (Горький). Причины обращения Горького к романтической поэтике в период расцвета реализма.II. Вера в человека и противопоставление

Из книги автора

В раннем творчестве Горького «избыточная» красочность была тесно связана с мироощущением молодого писателя, с его пониманием подлинной жизни как свободной игры ничем не скованных сил, со стремлением привнести в литературу новую – жизнеутверждающую тональность. В

Максим Горький

По Союзу Советов

В Баку я был дважды: в 1892 и в 1897 годах. Нефтяные промысла остались в памяти моей гениально сделанной картиной мрачного ада. Эта картина подавляла все знакомые мне фантастические выдумки устрашённого разума, все попытки проповедников терпения и кротости ужаснуть человека жизнью с чертями, в котлах кипящей смолы, в неугасимом пламени адовом. Я – не шучу. Впечатление было ошеломляющее.

За несколько дней перед тем, как я впервые очутился в Баку, на промыслах был пожар, и над вышками, под синим небом, ещё стояла туча дыма, такая странно плотная, тяжёлая, как будто в воздух поднялось несколько десятин чернозёма. Когда я и товарищ мой Фёдор Афанасьев, шагали по песчаной дороге, жирно пропитанной нефтью, подходили к Чёрному городу и я увидел вершины вышек, воткнувшиеся в дым, мне именно так и показалось: над землёй образована другая земля, как бы второй этаж той, на которой живут люди, и эта вторая земля, расширяясь, скоро покроет небо вечной тьмой. Нелепое представление усилилось, окрепло при виде того, как из одной вышки бьёт в тучу дыма фонтан чёрной грязи, точно землю стошнило и она, извергая внутреннее своё, расширяет дымно-масляную крышу над землёй.

В стороне от дороги увязла в глубоком песке санитарная повозка, измазанная чёрным и красным; у неё сломалась ось; в повозке лежал человек, одна нога – босая, неестественно синяя, на другой – раздавленный и мокрый сапог, из него на песок падали тяжёлые, тёмные капли; рыжеволосый возница в кожаном переднике лежал на песке, связывая ось ремнём с грязной доской; на измятой железной бочке сидел санитар, присыпая песком влажные пятна на халате. Афанасьев спросил его:

– Убитый?

– Шагай мимо, дело не твоё.

Нас обгоняли и шли встречу нам облитые нефтью рабочие, блестя на солнце, точно муравьи. Обогнала коляска, запряжённая парой серых, очень тощих лошадей, в коляске полулежал, закрыв глаза, человек в белом костюме, рядом с ним покачивался другой, остробородый, в тёмных очках, с кокардой на фуражке, с жёлтой палкой на коленях. Коляску остановила группа рабочих, десятка два; сняв шапки, размахивая руками, они заговорили все сразу:

– Помилуйте! Как же это? Мы – не можем! Помилуйте!

Человек с кокардой привстал и крикнул:

– Назад! Кто вам позволил? Марш назад!

Кучер тронул лошадей, коляска покатилась, врезая колёса в песок, точно в тесто, рабочие отскочили и пошли вслед за нею, молча покрывая головы, не глядя друг на друга. Все они как будто выкупались в нефти, даже лица их были измазаны тёмным жиром её. На промысел они нас не пустили, угрожая побить.

Часа два, три мы ходили, посматривая издали на хаос грязных вышек, там что-то бухало влажным звуком, точно камни падали в воду, в тяжёлом, горячем воздухе плавал глуховатый, шипящий звук. Человек десять полуголых рабочих, дёргая верёвку, тащили по земле толстую броневую плиту, связанную железной цепью, и угрюмо кричали:

– Аа-а́! Аа-аа́!

На них падали крупные капли чёрного дождя. Вышка извергала толстый чёрный столб, вершина его, упираясь в густой, масляный воздух, принимала форму шляпки гриба, и хотя с этой шляпки текли ручьи, она как будто таяла, не уменьшаясь. Странно и обидно маленькими казались рабочие, суетившиеся среди вышек. Во всём этом было нечто жуткое, нереальное или уже слишком реальное, обезмысливающее. Федя Афанасьев, плюнув, сказал:

– Трижды с голода подохну, а работать сюда – не пойду!

…На промысла я попал через пять лет с одним из сотрудников газеты «Каспий»; он обещал рассказать мне подробно обо всём, но, когда мы приехали в Сураханы, познакомил меня с каким-то очень длинным человеком, а сам исчез.

– Смотрите, – угрюмо сказал мне длинный человек и прибавил ещё более угрюмо: – Ничего интересного здесь нет.

Весь день, с утра до ночи, я ходил по промыслу в состоянии умопомрачения. Было неестественно душно, одолевал кашель, я чувствовал себя отравленным. Плутая в лесу вышек, облитых нефтью, видел между ними масляные пруды зеленовато-чёрной жидкости, пруды казались бездонными. И земля, и всё на ней, и люди – обрызганы, пропитаны тёмным жиром, всюду зеленоватые лужи напоминали о гниении, песок под ногами не скрипел, а чмокал. И такой же чмокающий, сосущий звук «тартанья», истекая из нутра вышек, наполняет пьяный воздух чавкающим шумом. Скрипит буровая машина, гремит железо под ударами молота. Всюду суетятся рабочие: тюрки, русские, персы роют лопатами карьеры, канавы во влажном песке, перетаскивают с места на место длинные трубы, штанги, тяжёлые плиты стали. Всюду валялась масса изломанного, изогнутого железа, извивались по земле размотанные, раздёрганные проволочные тросы, торчали из песка куски разбитых труб и – железо, железо, точно ураган наломал его.

Рабочие вызывали впечатление полупьяных; раздражённо, бесцельно кричали друг на друга, и мне казалось, что движения их неверны. Какой-то, очень толстый, чумазый, бросился на меня и хрипло заорал:

– Что же ты, дьявол, желонку…

Но увидав, что я – не тот человек, побежал дальше, ругаясь и оставив в памяти моей незнакомое слово – «желонка».

Среди хаоса вышек прижимались к земле наскоро сложенные из рыжеватых и серых неотёсанных камней длинные, низенькие казармы рабочих, очень похожие на жилища доисторических людей. Я никогда не видел так много всякой грязи и отбросов вокруг человеческого жилья, так много выбитых стёкол в окнах и такой убогой бедности в комнатках, подобных пещерам. Ни одного цветка на подоконниках, а вокруг ни кусочка земли, покрытой травой, ни дерева, ни кустарника. Жутко было смотреть на полуголых детей, они месили ногами зеленоватую, жирную слизь в лужах, группами по трое, по пяти уныло сидели в дверях жилищ, прижавшись друг к другу, играли на плоских крышах обломками железа, щепками. Как всё вокруг, дети тоже были испачканы нефтью, их чумазые рожицы, мелькая повсюду, напоминали мрачную сказку о детях в плену братьев-людоедов и рассказ древнего географа Страбона о том, как Александр Македонский пробовал горючесть нефти: он приказал облить ею мальчика и зажечь его.

Плотники тесали бревно, поблескивая щекастыми топорами, строилась ещё одна буровая вышка, по скелету её влезал чернобородый мужик, босой, без рубахи. Он держал в зубах конец верёвки, а руками хватался за рёбра вышки и тяжело, неловко лез всё выше; на земле, в луже грязи оливкового цвета, стоял старичок со связкой верёвки в руках, разматывая её, – похоже было, что он запускает бумажного змея.

– На небо не залезь, – крикнул он чернобородому, а тот, сверху, густо, громко и серьёзно ответил.

Цикл очерков «По Союзу Советов» в собрания сочинений не включался.

Впервые напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номер 1, январь-февраль, под общим заглавием «По Союзу Советов».

Очерк написан не позднее декабря 1928 года.

В Баку М. Горький приехал 20 июля 1928 года. Рано утром, прямо с вокзала, он поехал на промысла Азнефти, вечером осматривал город. 21 июля писатель выступал с речью на пленуме Бакинского совета. На следующий день беседовал с рабкорами.

22 июля писатель выехал в Тбилиси. После встречи на вокзале состоялось чествование М. Горького во Дворце искусств.

24 июля М. Горький осматривал Земо-Авчальскую гидростанцию имени В.И. Ленина, посетил музей Грузии и детские колонии в Коджорах. Вечером того же дня состоялась встреча М. Горького с писателями Грузии.

Ночью писатель выехал в Ереван. 25-го утром он прибыл в Караклис, откуда на автомобиле продолжал путь через долину Делижан и в тот же день приехал в Ереван. Он посетил музей республики, гидростанцию, беседовал с писателями и поэтами Армении, выступал на митинге в Саду коммунаров.

28 июля писатель выехал на автомобиле по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ, затем, через Тихорецкую, в Сталинград и - по Волге - до Казани. 30 июля был проездом в Сталинграде, 2 августа - в Самаре, 3 августа приехал в Казань.

3 августа вечером М. Горький выступал с речью на торжественном заседании Казанского городского совета; 4 августа - на собрании писателей, журналистов и рабкоров; посетил Клинический институт, курсы батраков, Центральный музей и другие учреждения.

Вечером 4 августа М. Горький выехал в Нижний Новгород, куда и прибыл 7 августа. В тот же день состоялось выступление писателя на торжественном заседании горсовета.

8 августа М. Горький посетил завод «Красное Сормово» и выступил здесь с речью на митинге. В этот же день состоялось его выступление на митинге канавинских рабочих.

9 августа А.А.Жданов, А.С.Щербаков и М. Горький посетили Новую Балахну. 10 августа писатель выехал из Нижнего Новгорода в Москву.

Впервые напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номер 2, март-апрель, под общим заглавием «По Союзу Советов».

В машинописной копии, предназначавшейся для журнала «Наши достижения», очерк имел название «На родине» и подзаголовок «1. Дети».

Цифра «1» в подзаголовке дает основание предполагать, что по первоначальному замыслу цикл должен был открываться этим очерком, тем более что свои поездки по Союзу М. Горький начал с посещения Курска.

Очерк написан в конце 1928 или в самом начале 1929 года.

В очерке описана поездка М. Горького от Курска до Запорожья. 7 июля 1928 года М. Горький приехал в Курск, посетил изобретателя А.Г. Уфимцева, беседовал с молодыми поэтами. На станции состоялась двухчасовая беседа писателя с рабочими.

8 июля М. Горький приехал в Харьков, где в тот же день выступил с речью на торжественном заседании, посвящённом Дню конституции.

8 июля писатель посетил колонию беспризорных имени М. Горького в Куряже, 9 июля - колонию имени Ф.Э.Дзержинского.

Очерк печатается по машинописной копии журнального текста, исправленной автором (Архив А.М. Горького).

Впервые напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номер 3, май-июнь, под общим заглавием «По Союзу Советов».

В очерке описаны впечатления М. Горького от посещения Днепростроя. На Днепрострой М. Горький выехал из Харькова 11 июля 1928 года. 12 июля он осматривал строительство днепровской плотины и выступал на митинге в Кичкасе.

Впервые напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номер 4, июль-август, под общим заглавием «По Союзу Советов».

В плане четвёртого номера журнала очерк имел название «О детях»; в машинописи, послужившей для журнала оригиналом набора, кроме общего заглавия «По Союзу Советов», был подзаголовок «О пионерах».

В очерке нашли отражение эпизоды из второй поездки М. Горького по Союзу Советов - в 1929 году.

20 июня 1929 года М. Горький приехал из Ленинграда в Соловки; после двухдневного пребывания в Соловках он направился в Мурманск, куда прибыл 23 июня. 24 июня писатель знакомился с Мурманском и промыслами, присутствовал и выступал на заседании горсовета, встретился с участниками пионерского слёта; 25-го - беседовал с рабкорами; 27 июня возвратился в Ленинград.

Очерк печатается по тексту журнала «Наши достижения», сверенному с рукописями и машинописными копиями (Архив А.М. Горького).

ОЧЕРК V. СОЛОВКИ.

Впервые напечатан в журнале «Наши достижения», 1929, номер 5, сентябрь-октябрь, номер 6, ноябрь-декабрь, под общим заглавием «По Союзу Советов» и с подзаголовком «Соловки».

Печатается по тексту журнала «Наши достижения», сверенному с рукописями и машинописными копиями (Архив А.М. Горького).

На краю земли

Очерк непосредственно примыкает к циклу очерков «По Союзу Советов». В нём нашли отражение впечатления от поездки М. Горького в Мурманск, которую он совершил в 1929 году (см. примечания к IV очерку «По Союзу Советов»).

Выступая на пленуме Мурманского горсовета, М. Горький говорил: «Всё ваше строительство, товарищи, каждый дом, выстроенный вами, - это камень, который создаёте вы для обороны вашей, против вашего врага, векового врага. И как базу для наступления на него и для победы над ним. Что вы победите, что вы одолеете его - в этом нет сомнения. Это только вопрос времени…

Вы здесь, на краю земли, и то уже в течение нескольких лет сделали огромное дело… Если бы перед вами развернуть картину всего, что делается от Мурманска до Ташкента, от Одессы до Владивостока, во всех деревнях и городах, все эти небольшие, может быть, но всюду рассеянные вкрапления новой действительности!..

Та энергия, которую вы развили за эти несколько лет, - это поистине что-то чудесное!» (газета «Полярная правда», 1929, номер 70 от 27 июня).

Упомянутый в очерке А.Ф. Гильфердинг собирал былины в Олонецком крае в 1871 году («Онежские былины», Спб. 1873). Там же, непосредственно от крестьян, начал записывать былины и песни более чем за десять лет до А.Ф. Гильфердинга П.В. Рыбников («Песни, собранные П.В. Рыбниковым», тт. I–IV, М. 1861–1867).

В собрания сочинений очерк не включался.

Печатается по тексту журнала «Наши достижения», сверенному с рукописью и машинописной копией (Архив А.М. Горького).

Рассказ. I

Впервые напечатано в газете «Известия ЦИК СССР и ВЦИК», 1929, номер 243 от 20 октября. В том же году, под названием «Сказание», рассказ был напечатан в многотиражной газете зерносовхоза «Гигант», 1929, номер 16 от 7 ноября.

В основу «Рассказа» положены впечатления М. Горького от посещения им зерносовхоза «Гигант» 1 сентября 1929 года, в День урожая. Обращаясь с приветствием к рабочим совхоза, М. Горький говорил:

«Чему учит «Гигант»?

Мне кажется, что это яркое свидетельство того, что рабочий класс действительно гигант, выдвинутый историей для решения невиданных задач. Хозяйствуя на фабриках, люди в один год показали, что они могут хозяйствовать на земле. Таких начинаний, как ваше, уже не одно. Диктатура рабочего класса растёт с невероятной быстротой и всё больше возбуждает творческую энергию масс» (газета «Известия ЦИК СССР и ВЦИК», 1929, номер 243 от 20 октября).