Александра Яковлевна Бруштейн

Дорога уходит в даль…

Книга первая

Памяти моих родителей посвящаю эту книгу.

Глава первая. ВОСКРЕСНОЕ УТРО

Я у мамы и папы одна. Ни братьев у меня, ни сестер. И это уже - пропащее дело! Даже если у нас еще родится кто-нибудь - мальчик или девочка, все равно, - мне-то от этого никакого проку! Мне сейчас уже девять лет, а им будет - нисколько. Как с ними играть? А когда они меня догонят, дорастут до девяти лет, мне-то уже будет целых восемнадцать… Опять неинтересно будет мне с ними!.. Вот если бы они теперь, сейчас были моими однолетками!

Я беру с маминого столика маленькое - размером с книгу - трехстворчатое зеркало. Открываю все три створки - из них смотрят на меня с одинаковым любопытством три совершенно одинаковые растрепанные девочки с бантом, сползающим на один глаз. Я воображаю, будто это мои сестры.

Здрасьте! - киваю я им.

И все три девочки очень приветливо кивают мне, тряся своими бантами. Неслышно, одними губами, они тоже говорят: «Здрасьте»…

Можно, конечно, еще и высунуть язык, провести им по губам справа налево и обратно, можно даже попробовать дотянуться кончиком языка до носа - зеркальные девочки в точности повторят все эти движения. Но ведь неинтересно! Вот если бы я закивала «Да, да!», а которая-нибудь из зеркальных девочек замотала бы головой «Нет-нет!» Или другая из них засмеялась бы, когда я не смеюсь, а третья вдруг вовсе взяла бы да ушла!

Гораздо интереснее та девочка, которая смотрит на меня с блестящего выпуклого бока самовара. Хотя у нее все тот же бант, сползающий на один глаз, но все-таки она одновременно и похожа на меня и - не совсем. Придвинешься к ней лицом - у самоварной девочки лицо расплывается, становится круглым, как решето, щеки распухают - очень смешно, я так не умею. Откинешь голову назад - лицо у самоварной девочки вытягивается вверх, становится худенькое-худенькое, и вдруг из ее головы начинает расти другая голова, точь-в-точь такая же, только опрокинутая волосами вниз, подбородком вверх, - это еще смешнее!

Ты что? - говорю я самоварной девочке очень грозно. Но тут в комнату входит мама и, конечно, портит всю игру!

Опять ты гримасничаешь перед самоваром! Как мартышка!

Мне скучно… - обиженно бубню я под нос.

Поди играть с фрейлейн Цецильхен.

На это я не отвечаю - я жду, пока мама выйдет из комнаты. Тогда я говорю не громко, но с громадной убежденностью:

Фрейлейн Цецильхен дура!

И еще раз, еще громче - мама-то ведь успела отойти далеко! - я повторяю с удовольствием:

Цецильхен дура! Ужасная!

Конечно, мне так говорить о взрослых не следовало бы… Но фрейлейн Цецильхен, немка, живущая у нас и обучающая меня немецкому языку, в самом деле очень глупая. Вот уже полгода, как она приехала к нам из Кенигсберга; за это время я выучилась бойко сыпать по-немецки и даже читать, а Цецильхен все еще не знает самых простых русских слов: «хлеб», «вода», «к черту». В своей вязаной пелерине Цецильхен очень похожа на соседского пуделька, которого водят гулять в пальтишке с карманчиком и с помпончиками. Цецильхен только не лает, как он. У Цецильхен безмятежные голубые глаза, как у куклы, и кудрявая белокурая головка. Кудри делаются с вечера: смоченные волосы накручиваются перед сном на полоски газетной бумаги. Дело нехитрое - так раскудрявить можно кого угодно, хоть бабушку мою, хоть дворника Матвея, даже бахрому диванной подушки.

Разговаривать с Цецильхен скучно, она ничего интересного не знает! О чем ее ни спроси, она только беспомощно разводит пухлыми розовыми ручками: «Ах, боже в небе! Откуда же я должна знать такое?»

А я вот именно обожаю задавать вопросы! Папа мой говорит, что вопросы созревают в моей голове, как крыжовник на кусте. Обязательно ли все люди умирают или не обязательно? Почему зимой нет мух? Что такое громоотвод? Кто сильнее - лев или кит? Вафли делают в Африке, да? Так почему же их называют «вафли», а не «вафри»? Кто такая Брамапутра - хорошая она или плохая? Зачем людям «прибивают» оспу?

Только один человек умеет ответить на все мои вопросы или объяснить, почему тот или другой из них «дурацкий». Это папа. К сожалению, у папы для меня почти нет времени. Он врач. То он торопится к больному или в госпиталь, то он сейчас только вернулся оттуда - очень усталый…

Вот и сегодня, в воскресенье, рано утром папа приехал домой такой измученный - сделал трудную операцию, провел при больном бессонную ночь, - что мама нарезает ему завтрак на кусочки: у папы от усталости не слушаются руки.

Позавтракав, папа ложится поспать в столовой на диване, укрывшись старой енотовой шубой. Все в доме ходят на цыпочках и говорят шепотом, даже горластая Юзефа - моя старая няня, ставшая кухаркой после водворения у нас фрейлейн Цецильхен. Юзефа сидит на кухне, чистит кастрюлю и ворчит на той смеси русского языка с белорусским и польским, на какой говорит большинство населения нашего края:

Другий доктор за такую працу (работу) в золотых подштанниках ходил бы!

В кухне сидит полотер Рафал, очень осведомленная личность с огромными связями во всех слоях общества. Даже Юзефа считается с мнением Рафала! И он тоже подтверждает, что да, за такую работу - «Я же вижу! Господи Иисусе, и когда только он спит?» - другой доктор на золоте ел бы!

Свирепо закусив губу и словно желая стереть в порошок кастрюлю - зачем она не золотая, а только медная? - Юзефа яростно шипит:

Я скольки разов ему говорила: богатых лечить надо, богатых!

А он? - интересуется полотер.

Как глухой! - вздыхает Юзефа. - Никого не слушает. Ко всем бедакам, ко всем бедолагам ездит. А бедаки что платят? Вот что яны платят! - И пальцы Юзефы, выпачканные в самоварной мази, показывают здоровенный кукиш.

Какая жаль!.. - вежливо качает головой полотер Рафал. - Богатые и бедные - это же две большие разницы!

А то нет! - отзывается Юзефа.

Сегодня, в воскресенье, Рафал явился без щеток и без ведра с мастикой - только уговориться, когда ему прийти натирать полы. Юзефа принимает его в кухне, как гостя, и он чинно пьет чай, наливая его в блюдечко.

А може, - говорит Рафал осторожно, - може, не умеет ваш доктор богатых лечить?

Не умеет? Он? - Юзефа смертельно оскорблена. - А когда Дроздова, генеральша, разродиться не могла, кто помог? Все тутейшие доктора спугалися, - из Петербургу главного профессора по железной дороге привезли, так ен только головой покрутил. «Не берусь, сказал, не имею отваги!» А наш взял - раз-раз, и готово! Сделал репарацию (так Юзефа называет операцию) - родила генеральша, сама здорова, и ребеночек у ей живой!

Александра Бруштейн. Она прошла революцию и войну, пережила потерю мужа и сына, страшную гибель отца. Лучшую свою книгу, которой зачитывались многие поколения советских детей, она завершила, будучи 80-летней, абсолютно глухой и почти слепой, надиктовывая главы секретарю. Но в этой книге по страницам скачет, смеясь, живая девочка, совершенно не постаревшая за последние шестьдесят лет.

Будущая писательница родилась в 1884 году в Вильно, став первым ребенком врача, писателя и гуманиста Якова Выгодского и Елены, дочери театрального врача Семена Ядловкина. Её отец был одним из докторов-подвижников, которые стремились в первую очередь помочь пациенту, не выясняя национальности, политических взглядов и финансового положения больного. Выгодского приглашали к самым богатым и знатным пациентам Вильно, а он успевал и работать в городской клинике, и помогать неимущим. Бруштейн вспоминала: отец уставал так, что у него тряслись руки, и матери приходилось резать ему еду.

И Саша, и появившийся через несколько лет сын Семен воспитывались на живом примере, как надо относиться к людям, как помогать им - искренне и бескорыстно. Семья Выгодского была одним из центров, вокруг которых собиралась городская интеллигенция, там говорили о книгах и концертах, спектаклях и картинах, и, конечно же, о политике. При том, что Вильно процветало, нищета в бедных кварталах царила ужасающая.

Описание несчастной Юльки, обезножевшей из-за запущенного рахита - картинка, списанная с реальности, тысячи таких Юлек умирали от инфекций, авитаминоза и недостаточного питания. А врачи лучше других видели, как живет народ. Неудивительно, что Сашу "потянуло в революцию": ещё обучаясь в женском институте, она присоединилась к организации помощи заключенным и ссыльным, учила рабочих читать и писать.

Неожиданно для всех в 17 лет Саша вышла замуж за 28-летнего доктора Сергея Бруштейна, уже тогда известного физиатра. "Встретил девочку - удивительную. С этой - не заскучаешь..." - так писал он о жене.

Ни замужество, ни рождение двоих детей-погодков (сын Михаил впоследствии стал главным инженером на фабрике "Красный октябрь", дочь Надежда создала знаменитый ансамбль народного танца "Березка"), ни даже усиливающаяся глухота не помешали ей продолжить образование - перебравшись в Петербург, она окончила Бестужевские курсы. Побывала и за границей - во Франции, заочно любимой по рассказам гувернантки, в Цюрихе, куда съезжались все уважающие себя революционеры.

После 1917 года Александра Бруштейн с неиссякающим энтузиазмом бросилась строить новое общество. Только в Петрограде она открыла 117 школ и кружков по ликвидации безграмотности. Написала более 60 пьес для детей и юношества - оригинальных и переложений классиков от Диккенса до Сервантеса. Пьесы пользовались успехом, впрочем, не слишком большим.

Судьба Александры и её близких по тем временам складывалась более чем успешно - её печатали, хвалили, муж возглавлял Государственный институт физиотерапии, сын изобретал новые способы изготовления конфет, дочь ставила сольные номера в театре. Никто не пострадал от репрессий или гонений. Но ничто и не предвещало, что заурядный драматург станет автором удивительной книги. В 1936 году Александра написала пьесу "Голубое и розовое" о судьбе девочки-гимназистки из Вильно Блюмы Шапиро, но это были лишь наброски, история, каких много.

Судьбы семьи изувечила война. В 1941 году после оккупации Вильно-Вильнюса погибли Яков и Елена Выгодские. Когда гитлеровские войска начали реализацию "юденфрай", вильнюсские евреи пошли просить помощи у "отца-заступника", как в городе называли старого доктора.

В 1915 году Выгодский заступился за горожан перед германскими оккупационными властями - его на два года отправили в лагерь для военнопленных, но тяготы повинностей все же ослабили. В 1939 году, после присоединения города к СССР, уже глубоким стариком, он прошагал 7 км пешком, чтобы убедить красных командиров ввести танки в город и остановить начавшийся погром. В 1941 году 84-летний доктор пришел в комиссариат, чтобы на языке Гете и Гейне спросить у офицеров: что вы делаете?

Обсуждение

Любила эту книгу, все подружки зачитывались ею. Сохранилась у меня.

Обязательно почитаю. В детстве книги читала запоем просто, одну за другой, но об этой ничего не слышала.

Очень любила эту книгу в детстве!

Комментировать статью ""Дорога уходит в даль" Александры Бруштейн: судьба автора и книги"

Предательство Александра Розенбаума. Серьезный вопрос. О своем, о девичьем. Тверской, Александр "Турецкий марш". рассказы о животных зарубежных писателей.

Бруштейн, Александра "Дорога уходит в даль". Булычев, Кир "Приключения Алисы". Волков, Александр "Волшебник Изумрудного города".

Книги про космос и звезды для детей - обзор. Чтобы рассказать ребенку лет семи об истории космонавтики, идеально подходит книга "Летающие звезды" Александра Ткаченко с иллюстрациями " Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги.

Александра Бруштейн, биография. Будущая писательница родилась в 1884 году в Вильно, став первым ребенком врача, писателя и гуманиста Якова Выгодского и Елены...

" Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги. Поэт Дмитрий Быков в статье о " Дороге " назвал её " книгой без правил". Бурдак Анастасия. Интервью с автором интересных книг и мамой чудесных детей.

Поделитесь современными авторами которыми зачитываются ваши дети? Я в детстве серией романов Асеевой про Динку зачитывалась, а моей такие книжки уже не понятны и неинтересны, слишком много там " Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги.

" Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги. "Она не сгорбленная, как можно было бы предположить, - начала я рассказ о „бабе Шуре“. Хотела бы я посмотреть на того ребенка, согласно рекомендуемому возрасту, который прочел все эти книги.

" Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги. К содержанию. Книга о Сашеньке Яновской. Дорога уходит в даль. Посоветовали мне тут книгу для ребенка. Мне досталась от моей мамы, которая в детстве с удовольствием ее читала, а у меня так просто...

Бруштейн, Александра. Дорога уходит в даль. Василенко, И. Артемка. А. Бруштейн Дорога уходит вдаль. Народ, никто не знает, есть ли эта книга в продаже? вдруг, внезапно, захотелось...

Биссет, Дональд. Сказки. Бруштейн, Александра. Дорога уходит в даль. Василенко И. Артемка.

Израилитяночкам. Девочки, просветите, пожалуйста! У Александры Бруштейн в книге "Дорога уходит в даль" есть небольшой персонаж - еврейская девочка Пиня.

Дорога уходит в даль. Образование. Заграничная 7я. Жизнь русских за границей: эмиграция, виза, работа, менталитет, воспитание детей. И моя мама на ней выросла - по ее совету и я в сове время прочла. Семейная книга у нас. Я ее и сюда привезла, кстати.

Бруштейн, Александра. А. Бруштейн Дорога уходит вдаль. Народ, никто не знает, есть ли эта книга в продаже? вдруг, внезапно, захотелось ее перечитать, вернее захотелось...

" Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги. К содержанию. Дорога уходит в даль. Посоветовали мне тут книгу для ребенка. Мне досталась от моей мамы, которая в детстве с удовольствием ее читала, а у меня так просто была настольной... помню...

" Дорога уходит в даль " Александры Бруштейн: судьба автора и книги. Была книжка у Александры Бруштейн, там был художник без рук, рисовал ногами. Даже портреты-карикатуры. Екатерина Стриженова: "Руки нашей дочери зять попросил по скайпу".

А. Бруштейн Дорога уходит вдаль. Народ, никто не знает, есть ли эта книга в продаже? вдруг, внезапно, захотелось ее перечитать, вернее захотелось перечитать всю трилогию, но найти все...

Мы идем с Павлом Григорьевичем домой. Ворона, завязанная в носовой платок, ведет себя поначалу довольно смирно, так что мы о ней вроде как забываем и разговариваем о чем-то другом. Но все-таки ворона нет-нет да и напоминает о себе.

Клюется, окаянная! - вздыхает Павел Григорьевич. - Я бы положил ее в карман, да она там задохнется.

Лучше в мою шляпу, - предлагаю я. - Ей там будет очень удобно.

Кладем ворону на дно моей соломенной шляпы, завязываем в платок. Не знаю, удобно ли ей там, но клевать ей там как будто нечего. Впрочем, через некоторое время хы обнаруживаем, что она проклюнула небольшую дырку в соломе.

Вот клюв! - сердится Павел Григорьевич. - Сверло, а не клюв!

Мы уже почти у дома, теперь осталось недолго.

Но тут перед нами встает вопрос, очень трудный, почти неразрешимый: что делать дальше с вороной? Куда ее нести?

Павел Григорьевич останавливается в раздумье и, сдвинув шляпу на лоб, в растерянности чешет затылок:

Понимаешь… Моя хозяйка такую птицу в дом не впустит! Ни за что!

Что до меня, то мне впору запустить в затылок обе руки! В пылу борьбы с кошкой и спасения калеки-вороны я совсем забыла одну из папиных странностей: он не переносит в доме никаких животных. Канарейку, чтобы пела в клетке, молчаливого попугайчика Кики, никогда не покидающего нашей комнаты, - ну, это еще туда-сюда… Но эту страшную птицу, которая рвется из рук, норовит пребольно долбануть клювом, - папа ее возненавидит с первого взгляда. Это будет неслыханная война!

Мы стоим с Павлом Григорьевичем, нерешительно смотрим друг на друга, переминаемся с ноги на ногу… И вдруг ворона - в первый раз за все время - испускает крик на всю улицу:

«Кар-р-р-х! Кар-р-р-х!»

Около нас начинают собираться мальчишки. Они стараются заглянуть в узелок, которой держит в руке Павел Григорьевич и откуда доносится все более громкое карканье. Понемногу мы обрастаем целой толпой. Кое-кто на ходу спрашивает:

Задавило когось?

Вора споймали?

Мы с трудом проталкиваемся к нашим воротам и, добравшись до лестницы, опять стоим и смотрим друг на друга, с немым вопросом: «Куда же девать ворону?»

В это время слышно приближающееся постукивание по ступеням лестницы. Это возвращается домой с уроков Поль со своим зонтиком-стульчиком.

Поль! - радуюсь я. - Поль что-нибудь да придумает!

Конечно, это нелепая надежда. Что может придумать Поль? Выбросить ворону на улицу, где ее замучают мальчишки или съедят кошки, немыслимо. Нести ее к Павлу Григорьевичу - нельзя. Взять ее к нам, где ворона встретится с папой или заклюет бедного, кроткого Кики, - тоже…

Так что же с нею делать? Просто не придумаешь!

Я знаю! - говорит Поль. - Понесем ее на кухню. Жозефин ничего не скажет. Мы накормим эту бедную птицу мясом - она кричит от голода! - а пока она будет есть, неужели мы, три головы, не придумаем ничего умного? Придумаем!

Но - увы! - ворона в самом деле голодна, она с жадностью хватает кусочки сырого мяса, которые ей дает Юзефа; в кухню приходит еще и мама, нас уже не три, а пять голов, и все-таки мы ничего не можем придумать!

Пока ворона ест, Поль успела рассмотреть, что одна нога у нее сломана. Вот почему при первом взгляде на нее мне сразу вспомнилась хромая бубличница Хана!

Я думаю, - говорит наконец мама, - оставить ее у нас невозможно: папа рассердится. Ее нужно отнести к Ивану Константиновичу Рогову. Он ее возьмет к себе и вылечит…

Мы страшно торопимся: надо скорее пообедать и унести ворону из дому раньше, чем папа проснется, - он спит у себя после бессонной ночи, - а проснуться он может очень скоро. Временно мы укладываем ворону в корзинку с крышкой и ставим ее в уголок.

Пока мы обедаем, я раза три выбегаю из-за стола, чтобы перепрятать корзинку - с вороной в разные места. То мне кажется, что корзинка стоит на сквозняке и несчастная ворона может простудиться, - я перетаскиваю корзинку с вороной в переднюю. Через пять минут я с ужасом думаю: а вдруг кто-нибудь украдет ворону? И я переношу ее в самое укромное, по-моему, место - в ванную комнату. Там я ставлю корзинку внутрь ванны. Теперь я спокойна - до вечера сюда никто не придет… А тем временем мы унесем ворону к Ивану Константиновичу - и все будет улажено.

Мы обедаем в столовой, переговариваясь шепотом, чтобы не разбудить папу.

Не возись так долго… - говорит мне мама. - Ведь нам еще нужно отнести ворону к Ивану Константиновичу. Ешь скорее!

И вдруг раздаются звуки, от которых у всех нас, как пишут в книгах, «кровь застывает в жилах»! Звуки несутся из ванной - пронзительное воронье карканье и отчаянные крики папы:

Что? Что это такое? Кто это принес? Уберите! Сию минуту уберите!

Папа вбегает в столовую. Он без пиджака, в рубашке с засученными рукавами и без очков, - он ничего не видит и никого не узнает…

Там, в ванной, что-то орет!..

Конечно, это наша злополучная ворона! Папа, проснувшись, пошел освежить под краном лицо и руки (и как же я не предвидела этого!), но только он нагнулся над ванной, ворона, очевидно, нашла самым уместным закаркать во все воронье горло: «Кар-р-р-х! Кар-р-р-х!»

Господи, сколько забот и неприятностей из-за одной вороны!

Мы с мамой схватываем корзинку с вороной и бежим к Ивану Константиновичу.

Уже входя с улицы в переднюю квартиры доктора Рогова, мы слышим отчаянные крики:

Простите!.. Пустите!.. Простите!.. Больше не буду!

Можно подумать, что здесь кого-то наказывают, секут, мучают. Но и мама и я понимаем, в чем дело, и спешим в комнату, откуда доносятся вопли. Это кричит Сингапур, большой бело-розовый попугай, которого Ивану Константиновичу его друг, моряк, привез из Сингапура (оттого его так и назвали). Надо сказать, что у этого Сингапура отвратительный характер, это очень злая и хитрая птица. Посмотришь на него - красавец! Погладишь его бело-розовую спинку - и вся ладонь покрывается словно нежной и легкой летучей пудрой. Целые дни Сингапура не выпускают из большой клетки, где он, сидя в кольце, бормочет всякие глупости. То вдруг запоет из оперы «Фауст»:

«Расскажите вы ей, цветы мои…»

«Ах, какой вздор-р-р! Какие глупости!»

То вдруг орет басом:

«Молчать!»

Когда Сингапура выпускают из клетки, он сразу теряет в своей красоте, потому что тут становится видно, какой он неуклюжий и нескладный на ходу: лапы у него кривые, он ходит переваливаясь, нетвердо и для равновесия помогает себе еще и клювом, которым тоже упирается в пол. Но самая главная беда в том, что Сингапур обожает долбануть кого-нибудь - преимущественно в ногу. Мужчинам, у которых на ногах толстые ботинки, Сингапур не страшен. Но когда у Ивана Константиновича гости, Сингапур прокрадывается под обеденный стол, облюбует там женскую ногу в туфле или детскую в сандалии - и - долб своим твердым клювом, острым на конце! Бывали случаи, когда попугаев клюв, прорвав чулок, долбал этаким манером ногу до крови! Сингапур долбанет - и быстро-быстро улепетывает на своих кривых лапах, упираясь носом в пол.

Водятся за Сингапуром еще и другие грехи. От его клюва очень страдает бульдог доктора Рогова - Бокс. От старости Бокс часто засыпает, и уж Сингапур не пропустит случая клюнуть Бокса в спину или живот. Бокс просыпается, лает с подвыванием, бросается на Сингапура, но тот, как настоящий предатель, боя не принимает, а улепетывает в свою клетку!

В общем, Сингапур боится только одного - гладкой полированной крышки рояля. В наказание за злопыхательские выходки Иван Константинович ставит Сингапура на рояль. Почему-то гладкая, блестящая поверхность нагоняет на Сингапура ужас. Он даже не пытается двигаться по ней, шевелить лапами или подгребать клювом. Он стоит на рояле, как на льду, и истошным голосом орет:

«Простите!.. Простите!.. Пустите!.. Не буду!..»

Дав ему вволю накричаться, Иван Константинович сажает его в клетку, приговаривая стих Некрасова:

И вот тебе, коршун, награда За жизнь воровскую твою!

Очутившись в клетке, Сингапур сразу забывает все происшедшее. Иван Константинович уверяет, что попугай - самое глупое существо в природе: он запоминает только звуки, которые слышит. В клетке Сингапур веселеет, начинает кувыркаться в своем кольце, орать: «Солдатушки, бравы р-р-ребятушки!» - и молоть всякий вздор. Прежний хозяин научил его кричать: «А вот дурак пришел!» - и бывают случаи, когда приходящие к доктору Рогову впервые малознакомые люди останавливаются, ошеломленные, слыша человеческий голос, гнусаво и хрипло говорящий: «А вот дурак пришел! Дурак пришел!»

У доктора Рогова - очень странная квартира, такой нет ни у кого! В ней везде живут всякие животные. Попугай Сингапур и бульдог Бокс - это так, пустяки, да и у других бывают же собаки и попугаи. Но у Ивана Константиновича не меньше восьми - десяти аквариумов и террариумов, он сам их делает. В одном живут черепахи: Красавица и Черный Панцирь. В других аквариумах - саламандры, рыбки и всякий водяной народ. И есть зеленые жабы. Этого террариума, я, по правде сказать, побаиваюсь.

Оттого что я врач, - говорит Иван Константинович, - я всегда очень хорошо вникаю, понимаю, что именно нужно животному или даже растению, чего им недостает, отчего они хиреют и болеют. И я лечу их, да иногда так хорошо, что сам удивляюсь, честное слово!

Как-то одна из его жаб, самая маленькая, заболела странной болезнью: она зачервивела, была вся в мелких-мелких червячках. Иван Константинович очень долго думал, искал причину болезни, прикидывал, чем бы лечить жабу, - и вылечил! Он очень любит эту свою исцеленную пациентку, называет ее Милочкой. Вот и сейчас он осторожно вынимает ее из террариума и, держа на ладони, показывает нам.

Ты погляди, - говорит он мне, - погляди, как она на меня смотрит! Она узнает меня, она помнит, что я ее вылечил… Погляди, какие у нее благодарные глаза! Что Сингапур? Дурак этот Сингапур, беспамятная, глупая птица! Разве его можно сравнить с Милочкой?

Милочка сидит очень спокойно на ладони Ивана Константиновича, как на большом листке болотной кувшинки. Она ярко зеленая, с круглыми глазками, выпученными, как стекла очков Ничего особенного эти глаза не выражают. Но она в caмом деле, по-видимому, узнает доктора Рогова, не убегает от него, идет к нему в руки.

За домом, где живет Иван Константинович, был прежде небольшой заброшенный пустырь, заросший лопухом, крапивой, чернобыльником. Соседи сбрасывали туда весь мусор: черепки посуды, дырявый матрац, пустые бутылки - все, что люди выкидывают на свалку. Иван Константинович в свободные свои часы расчистил этот клочок земли и в несколько лет вырастил на нем небольшой сад. Причудливые клумбы, веселые желтые дорожки, удивительной красоты розы, все сорта ягод: крыжовник янтарный и красноватый, смородина ярко-красная, черная и бледно-розовая, яблоки, груши, черешни, сливы - зеленовато-желтые ренклоды и малиновые с дымчатым налетом. И все это Иван Константинович посадил своими руками.

Садовника нанять - это всякий богатый дурак может! Нет, ты сам! Сам приди на пустырь и преврати его в сад! - говорит Иван Константинович.

Я очень люблю ходить к Ивану Константиновичу. И не только из-за того, что он щедро одаряет своих гостей цветами и фруктами. Нет, больше всего я люблю «помогать»! Полоть, поливать, подавать Ивану Константиновичу рассаду, саженец за саженцем. Помогать ему приятно, потому что он к этому относится серьезно. Я ненавижу - просто ненавижу! - когда дома в ответ на мое предложение: «Можно, я помогу прибрать комнату?» или: «Можно, я помогу накрыть на стол для гостей?» - мне говорят: «Ну хорошо, вот возьми эту вилку и отнести ее на кухню Юзефе». При этом мне всегда ужасно обидно: ведь я хотела помочь, быть полезной, а мне дали поноску, как пуделю! У доктора Рогова такое никогда невозможно, Он даже не дожидается, чтобы я попросилась помогать, - он просто дает мне какое-нибудь дело всерьез, нужное дело: «Вот тебе инструмент - выполи им всю сорную траву с этой дорожки, да с корнями, чтобы она больше не вырастала, потом смети, что выкорчевала со всей дорожки, в одну кучу. Поняла?» Был такой случай. Дорожка была длинная, солнце припекало, я устала передвигаться, сидя на корточках, и аккуратно выпалывать сорную траву вместе с корешками, иногда очень длинными. Пот лил с меня большими каплями, попадал в глаза и ел их, как мыло, руки ныли, ноги немели. Я поглядывала издали на доктора Рогова: «Неужели он забыл обо мне?» Но он не забыл - он изредка смотрел в мою сторону и, не улыбаясь, кивал мне: «Хорошо. Продолжай». Когда я расчистила всю дорожку, сгребла лопаткой в кучу все вырванные сорняки, Иван Константинович посмотрел и сказал: «Молодец!» Ох, я была горда этой похвалой!

Иван Константинович - старый холостяк. Ни жены, ни детей у него нет и никогда не было. Своих зверей, птиц, рыб, свои цветы и деревья Иван Константинович мог бы называть так, как Поль называет свою пальму и своего попугайчика: «Моя семейства».

Как-то я услыхала обрывок разговора между мамой и папой.

Бедный!.. - сказала про кого-то мама. - Говорят, он ее очень любил.

Надо думать, что любил, если уж из-за нее ни на ком другом не женился, - подтвердил папа.

А почему, собственно, они не поженились?

К ней генерал посватался. А Иван Константинович был молодой врач, только что окончил академию, - ни денег, ни положения. Ну, родители и выдали ее за генерала…

Тут я поняла, что мама и папа говорят о докторе Рогове.

Однажды в альбоме Ивана Константиновича - старом, крытом облезлым плюшем, где были только фотографии военных с усами, с бородами, - я увидела портрет молодой девушки. Она не была ни красавицей, ни раскрасавицей, но было в ней такое грустное обаяние, такая ласковая милота, что вот смотрела бы на нее и смотрела не отрываясь. Одета она была по-старинному, как моя бабушка, мать мамы, на старой фотографии. На гладко причесанной головке была надета круглая плоская шапочка с пряжкой над серединой чистого лба. Из-под шапочки глядели совсем юные, почти детские, но уже печальные глаза. Платье широкое-широкое, рукава такие же, на шее - черная бархотка с медальончиком. А руки лежали на коленях покорно и беспомощно…

Очень она мне понравилась, эта девушка!

Разглядывая портрет, я не заметила, что за моей спиной стоит Иван Константинович.

Кто это? - спросила я про портрет. - Милая какая!

Иван Константинович взял у меня из рук альбом и смотрел на портрет незнакомки.

Милая. Да… - сказал он, закрывая альбом и пряча его в стол. - Хорошая была, царствие ей небесное! - и перекрестился.

А она умерла? - огорчилась я.

Иван Константинович ничего не ответил. Взял меня за руку и тихонько вывел в соседнюю комнату. Запер за нами дверь, словно не желая беспокоить незнакомку из альбома. В тот же вечер, прощаясь со мной, он сказал:

Когда ты вырастешь, станешь большая барышня, невеста, я расскажу тебе про одну девицу. Милую, хорошую… и горькую… Чтобы ты не делала в жизни глупостей и не упускала своего счастья.

Иван Константинович живет не один. При нем - денщик. Военным врачам, как вообще всем офицерам русской армии, полагаются денщики из нестроевых солдат.

Жизнь этих денщиков чаще всего очень нерадостная. Оторванные от семьи, от дома, от привычной работы, денщики, молодые парни, работают в офицерских семьях за кухарку, за горничную, за няньку. Они стряпают, моют и натирают полы, стирают, гладят, крахмалят белье, нянчат офицерских детей.

Жалованья денщику не полагается, а командовать им, ругать и даже бить могут все: и его благородие барин-офицер, и ее благородие барыня, и их благородия барчуки. И жаловаться денщик не может - некому жаловаться.

Не мудрено, что все денщики, попадающие к Ивану Константиновичу Рогову, привязываются к нему, как к родному отцу. Не то чтобы Иван Константинович был с ними ласков, называл Ванятками и Гришутками. Нет, он и кричит, выпучив глаза, как вареный рак, и даже ногами топает, если что не так.

Человеку ничего прощать нельзя! - уверяет он. - Человека надо учить, и с него надо требовать! Тогда он и будет человеком!

Но денщик знает: Иван Константинович его не обидит. Денщик Никифор, которому недавно вышел срок, уезжая от Ивана Константиновича, плакал навзрыд. Сейчас у Ивана Константиновича новый денщик - татарин Шарафутдинов. Он почти не знает русского языка.

Беды мне с тобой, Шарафут! - сокрушается Иван Константинович. - Учи тебя еще и говорить, как маленького… Ну, кто я есть, скажи!

Шарафутдинов беспомощно поводит миндалевидными восточными глазами и отвечает - не сразу, с запинкой:

Благородиям.

Подумав, он поправляется:

Ихням благородиям…

Но за глаза Шарафутдинов уточняет, называя Ивана Константиновича:

Та барин, котОра тОльста…

…Надев очки, Иван Константинович начинает осмотр принесенной нами вороны. Для этого он помещает ее в особый станочек - он сам его придумал и построил для птиц. Из этого станочка ворона не может вырваться, она стоит в нем совершенно неподвижно. Иван Константинович осматривает ее лапу, с огорчением цокает и качает головой:

Ну конечно, перелом! Эх, ты-и-и!.. - говорит он вороне укоризненно. - Вот именно, что ворона! И как это тебя угораздило? Пьяная ты, что ли, была? Подралась?

Все объясняют подрезанные крылья. Не то из озорства, не то для того, чтобы ворона не улетела, кто-то подрезал ей крылья. А она - возможно, забыв об этом, возможно, не понимая, что это значит, - попыталась улететь, например, с верхнего этажа: с балкона или из окна, и, полетев камнем на землю, сломала при этом лапу. Можно, конечно, предположить и так, что лапу ей сломала та кошка, которую мы с Юлькой отогнали. Так или иначе - лапа сломана…

Иван Константинович осторожно и аккуратно накладывает на воронью лапу неподвижную повязку, прибинтовывает к ней плоские палочки, как хирургические шины. Ворона все время ведет себя отвратительно! Она не только орет и каркает самым оглушительным образом, но все пытается клевать пальцы врача, а клюв у нее - ой-ой-ой! Но Иван Константинович ловко увертывается, и воронья лапа оказывается перевязанной крепко и надежно.

Затем ворону помещают в особую клетку, где она не может двигаться, здесь она будет находиться, пока у нее не срастется перелом.

А потом? - спрашиваю я.

Потом подождем, пока у нее подрастут крылья.

А потом?

А потом она улетит и забудет о нас.

Жалко… - говорю я, помолчав.

Нет, не жалко - мы тоже о ней забудем!..

На обратном пути от Ивана Константиновича мы идем с мамой по Большой улице. У дома Харькевича мы, по моей просьбе, останавливаемся. В этом доме есть одна квартира, в которой постоянно останавливаются и дают свои представления все приезжающие в наш город - в афишах всегда сказано «на самое непродолжительное время» - фокусники и другие заезжие артисты. У подъезда этого дома всегда висят громадные плакаты с надписью: «Спешите! Спешите! Чудо природы! Неразрешимая загадка! Всего на несколько дней!», и яркими красками намалеваны эти чудеса природы и неразрешимые загадки: сросшиеся близнецы, женщина с бородой, и т. д.

Сегодня около подъезда висят плакаты: «Чудо-художник рисует ногами», и, по обыкновению, сообщается: «Спешите! Спешите! Всего 3 дня!»

Конечно, я жалобно прошу:

Ма-а-ма…

И, конечно, мы поднимаемся по лестнице, уплачиваем пятнадцать копеек - десять за маму и пять за меня.

В большой комнате - это зал представлений - перед маленькими подмостками стоят в три ряда стулья. Народу не много.

Не знаю, не знаю… - недоверчиво говорит сидящий рядом с нами почтово-телеграфный чиновник. - Бог его знает, интересно ли…

Поглядим, тогда будем знать, - рассудительно отзываемся его спутница.

Вот я вам скажу, я в Санкт-Петербурге видал - в саду «Аркадия»… Там актерка на лошади выезжала. Лежит на спине у коня, к хвосту головой, а волосы у ней распущены и песок подметают! Вот это было произведение искусства! Не абы что!

Раздается звонок. Кто-то играет на пианино: блям-блям-блям. Публика рассаживается на стульях.

На подмостки, где стоит большой мольберт и стул, выходит человек с измятой физиономией, похожей на изжеванный окурок папиросы. Мотнув головой, как лошадь, отгоняющая этим движением слепней, он громко прокашливается и начинает говорить.

Почтеннейшая публика, - заводит он удивительно жидким и скучным голосом, без всяких знаков препинания, - сейчас вы увидите величайшее чудо необъяснимую загадку природы художника лишившегося обеих рук отрезанных по самые плечи вообще говоря безвыходная трагедия но вот что делает бог художник этот научился рисовать ногами и вы сейчас убедитесь в этом сами.

Мотнув еще раз головой, человек с измятым лицом обращается к кому-то невидимому для публики:

Маэстро, публика просит вас выйти и показать ваше искусство.

На подмостки выходит высокий, стройный человек с симпатичным лицом. Оба рукава его пиджака совершенно пусты сверху донизу, и концы рукавов заложены в оба кармана. Это и есть безрукий художник. Он кланяется зрителям без улыбки, с достоинством. Человек с мятым лицом снимает с художника пиджак и показывает публике, что руки в самом деле отсутствуют, - они вроде как подрезаны под корень, не осталось даже самой маленькой культи.

Художник садится на стул перед мольбертом. Движением ног одна об другую он сбрасывает с себя туфли.

Миша! - говорит он тоном приказа.

Человек с мятым лицом (он и есть «Миша») вставляет кусок угля в пальцы ноги художника. И художник начинает рисовать ногой.

Сперва на мольберте появляется что-то вроде извилистой речки. По обе стороны ее возникают деревья, - нет, это не речка, а дорожка в лесу. Потом из-за деревьев появляется солнце. Все.

- «Дорога уходит в даль…», - объясняет художник. - Это пейзаж.

Миша снимает с мольберта лист с пейзажем. Под ним оказывается другой лист, чистый. На этом листе художник все тем же способом - углем, зажатым между пальцами ноги, - резкими чертами набрасывает лицо: маленькое ухо, маленький глаз, толстый носище, похожий на свиной пятак, - в общем, преотвратительная харя!

Его степенство купец первой гильдии Тит Титыч Толстопузов! - объявляет художник. - Портрет-карикатура.

За этим следует последний рисунок: жирная женская морда, утонувшая в двойных и тройных подбородках, с заплывшими жиром глазами, в повойнике: «Благоверная супруга Тита Титыча, купчиха Хавронья Сидоровна».

Зрители смеются, хлопают.

Художник встает, нашаривает ногами туфли. Измятолицый Миша, показывая на рисунки, сделанные только что художником, предлагает желающим приобрести их.

Желающих не оказывается.

Недорого… Купите! - предлагает Миша. Художник стоит неподвижно. Глаза его опущены. Губы крепко сжаты.

А сколько? - вдруг спрашиваю я.

Мама очень решительно берет меня за руку.

Миша с изжеванным лицом бросается к нам:

Дешево… По сорок копеек за рисунок… Ладно - хотите, отдадим за тридцать. Идет?

Я смотрю на маму умоляющими глазами.

Мамочка!..

Мама платит Мише тридцать копеек.

Художник подходит к краю подмостков.

Который из рисунков вы желали бы приобрести?

Вот когда мама показывает всю разницу между своим тактичным умением всегда и везде сказать и сделать то, что нужно, и моим неумением! Подняв на художника свои прекрасные глаза, мама говорит с хорошей улыбкой:

Я прошу, чтобы господин художник сам выбрал рисунок для моей дочки…

Художник смотрит на маму, потом на меня. Вероятно, ему передается мое волнение и мое восхищение перед ним, потому что глаза его теплеют, он говорит очень сердечно и просто:

Пусть маленькая барышня возьмет рисунок: «Дорога уходит в даль…». Когда я еще был художником, - а я был настоящим художником, прошу мне поверить! - это была моя любимая тема: «Все - вперед, все - в даль! Идешь - не падай, упал - встань, расшибся - не хнычь. Все - вперед! Все - в даль!..»

На улице мама говорит мне не то сердясь, не то смеясь:

Я с тобой больше никуда не пойду!

Потому что ты - невозможная, - говорит мама торжественно. - Ты - самая невоспитанная девочка на свете! Я еще удивляюсь, как ты не полезла целоваться с этим бедным художником, как с тем индийцем!

Ну, мамочка, индиец - это же совсем другое… Я его поцеловала потому… да, потому, что он же не понимает слов!.. А художник - какой молодец, правда? Как ты думаешь, он герой?

Надоела ты мне со своими героями! И ходи по-человечески, не забегай вперед меня, не заглядывай мне в глаза, не наступай мне на носки туфель…

Не стоит, вероятно, и говорить о том, что, придя домой, я первым делом разуваюсь, вдеваю между пальцев правой ноги карандаш и пытаюсь для начала если не нарисовать что-нибудь - рисую я и рукой очень плохо! - то хотя бы написать свое имя. Увы, у меня ничего не получается! Пробую сделать это левой ногой - такой же результат. Вот когда до меня доходит, как трудно, как невообразимо трудно было художнику научиться рисовать ногой!

Рисунок художника углем на бумаге «Дорога уходит в даль…» заделали в рамку под стекло и повесили в моей комнате. В течение ряда лет, утром, открывая глаза, я видела дорогу среди деревьев, из-за которых вставало солнце, и вспоминала слова художника: «Упал - встань. Расшибся - не хнычь. Дорога уходит в даль, дорога идет вперед!» Это были мужественные слова мужественного человека. Увечье не победило его - он победил свое увечье. Он не растерялся, не пал духом, он не просил милостыню, как просят калеки, он работал как мог. Если бы он жил теперь, в наше время, в Советской стране, его мужеству, его сильной и умной воле нашлось бы лучшее применение. Но тогда, более шестидесяти лет назад, у него не могло быть сознания, что он хоть чем-нибудь нужен людям. Может быть, оттого его тогда обрадовало, что кто-то хочет приобрести его рисунок, что девочка с бантом на кудлатой голове смотрит на него с уважением и восторгом. Художник сказал мне свои замечательные слова, как напутствие, а я запомнила их на всю жизнь - как завет воли к сопротивлению.

Ох, как пригодились мне в жизни эти слова!

"Дорога уходит в даль…" – первая повесть автобиографической трилогии ("В рассветный час", "Весна") Александры Бруштейн (1884–1968).

В книге описываются детские и школьные годы юной Сашеньки Яновской, прототипом которой является автор. Детство и юность героини проходят в дореволюционной России сначала в провинциальном городке, а затем в Петербурге.

Вечные темы не устаревают – именно поэтому этой книгой зачитывалось не одно поколение читателей.

Для среднего школьного возраста.

Александра Бруштейн
Дорога уходит в даль…

Памяти моих родителей посвящаю эту книгу.

Глава первая. Воскресное утро

Я у мамы и папы одна. Ни братьев у меня, ни сестер. И это уже – пропащее дело! Даже если у нас еще родится кто-нибудь – мальчик или девочка, все равно, – мне-то от этого никакого проку! Мне сейчас уже девять лет, а им будет – нисколько. Как с ними играть? А когда они меня догонят, дорастут до девяти лет, мне-то уже будет целых восемнадцать… Опять неинтересно будет мне с ними!.. Вот если бы они теперь, сейчас были моими однолетками!

Я беру с маминого столика маленькое – размером с книгу – трехстворчатое зеркало. Открываю все три створки – из них смотрят на меня с одинаковым любопытством три совершенно одинаковые растрепанные девочки с бантом, сползающим на один глаз. Я воображаю, будто это мои сестры.

– Здрасьте! – киваю я им.

И все три девочки очень приветливо кивают мне, тряся своими бантами. Неслышно, одними губами, они тоже говорят: "Здрасьте"…

Можно, конечно, еще и высунуть язык, провести им по губам справа налево и обратно, можно даже попробовать дотянуться кончиком языка до носа – зеркальные девочки в точности повторят все эти движения. Но ведь неинтересно! Вот если бы я закивала "Да, да!", а которая-нибудь из зеркальных девочек замотала бы головой "Нет, нет!" Или другая из них засмеялась бы, когда я не смеюсь, а третья вдруг вовсе взяла бы да ушла!

Гораздо интереснее та девочка, которая смотрит на меня с блестящего выпуклого бока самовара. Хотя у нее все тот же бант, сползающий на один глаз, но все-таки она одновременно и похожа на меня и – не совсем. Придвинешься к ней лицом – у самоварной девочки лицо расплывается, становится круглым, как решето, щеки распухают – очень смешно, я так не умею. Откинешь голову назад – лицо у самоварной девочки вытягивается вверх, становится худенькое-худенькое, и вдруг из ее головы начинает расти другая голова, точь-в-точь такая же, только опрокинутая волосами вниз, подбородком вверх, – это еще смешнее!

– Ты что? – говорю я самоварной девочке очень грозно.

Но тут в комнату входит мама и, конечно, портит всю игру!

– Опять ты гримасничаешь перед самоваром! Как мартышка!

– Мне скучно… – обиженно бубню я под нос.

– Поди играть с фрейлейн Цецильхен.

На это я не отвечаю – я жду, пока мама выйдет из комнаты. Тогда я говорю не громко, но с громадной убежденностью:

– Фрейлейн Цецильхен дура!

И еще раз, еще громче – мама-то ведь успела отойти далеко! – я повторяю с удовольствием:

– Цецильхен дура! Ужасная!

Конечно, мне так говорить о взрослых не следовало бы… Но фрейлейн Цецильхен, немка, живущая у нас и обучающая меня немецкому языку, в самом деле очень глупая. Вот уже полгода, как она приехала к нам из Кенигсберга; за это время я выучилась бойко сыпать по-немецки и даже читать, а Цецильхен все еще не знает самых простых русских слов: "хлеб", "вода", "к черту". В своей вязаной пелерине Цецильхен очень похожа на соседского пуделька, которого водят гулять в пальтишке с карманчиком и с помпончиками. Цецильхен только не лает, как он. У Цецильхен безмятежные голубые глаза, как у куклы, и кудрявая белокурая головка. Кудри делаются с вечера: смоченные волосы накручиваются перед сном на полоски газетной бумаги. Дело нехитрое – так раскудрявить можно кого угодно, хоть бабушку мою, хоть дворника Матвея, даже бахрому диванной подушки.

Разговаривать с Цецильхен скучно, она ничего интересного не знает! О чем ее ни спроси, она только беспомощно разводит пухлыми розовыми ручками: "Ах, боже в небе! Откуда же я должна знать такое?"

А я вот именно обожаю задавать вопросы! Папа мой говорит, что вопросы созревают в моей голове, как крыжовник на кусте. Обязательно ли все люди умирают или не обязательно? Почему зимой нет мух? Что такое громоотвод? Кто сильнее – лев или кит? Вафли делают в Африке, да? Так почему же их называют "вафли", а не "вафри"? Кто такая Брамапутра – хорошая она или плохая? Зачем людям "прибивают" оспу?

Только один человек умеет ответить на все мои вопросы или объяснить, почему тот или другой из них "дурацкий". Это папа. К сожалению, у папы для меня почти нет времени. Он врач. То он торопится к больному или в госпиталь, то он сейчас только вернулся оттуда – очень усталый…

Вот и сегодня, в воскресенье, рано утром папа приехал домой такой измученный – сделал трудную операцию, провел при больном бессонную ночь, – что мама нарезает ему завтрак на кусочки: у папы от усталости не слушаются руки.

Позавтракав, папа ложится поспать в столовой на диване, укрывшись старой енотовой шубой. Все в доме ходят на цыпочках и говорят шепотом, даже горластая Юзефа – моя старая няня, ставшая кухаркой после водворения у нас фрейлейн Цецильхен. Юзефа сидит на кухне, чистит кастрюлю и ворчит на той смеси русского языка с белорусским и польским, на какой говорит большинство населения нашего края:

– Другий доктор за такую пра́цу (работу) в золотых подштанниках ходил бы!

В кухне сидит полотер Рафал, очень осведомленная личность с огромными связями во всех слоях общества. Даже Юзефа считается с мнением Рафала! И он тоже подтверждает, что да, за такую работу – "Я же вижу! Господи Иисусе, и когда только он спит?" – другой доктор на золоте ел бы!

– Не умеет? Он? – Юзефа смертельно оскорблена. – А когда Дроздова, генеральша, разродиться не могла, кто помог? Все тутейшие доктора спугалися, – из Петербургу главного профессора по железной дороге привезли, так ен только головой покрутил. "Не берусь, сказал, не имею отва́ги!" А наш взял – раз-раз, и готово! Сделал репарацию (так Юзефа называет операцию) – родила генеральша, сама здорова, и ребеночек у ей живой!

Наступает пауза – слышно только, как старательно полотер Рафал втягивает в себя чай.

– А за гэтых Дроздовых, – говорит он вдруг, – вы, тетечко, не ударяйтеся, пожалейте свою сердцу. Я у их мало что не десять годов подлоги (полы) натираю. У их свою заработанную копейку из горла вырывать надо!..

Папа спит часа полтора. Он накрыт шубой с головой. Рядом с диваном, на стуле, – папины очки. Поникшие дужки их – как оглобельки саней, из которых выпряжен конь.

Терпеливо, как всегда, я подкарауливаю папино пробуждение. Вот он откидывает с головы шубу, мигает невидящими, очень близорукими глазами:

– Ты тут, Пуговица?.. Стой, стой, очки раздавишь! Назрели вопросы? Ну, сыпь свой крыжовник!

Не смотря на то, что современному поколению читателей Александра Яковлевна Бруштейн практически совсем не известна, у ее трилогии «Дорога уходит в даль», написанной в конце 50-х годов прошлого века, множество почитателей и даже, можно сказать, фанатов.
«Человек должен быть человеком, а не свиньей», — говорят они своим детям в след за дедушкой Сашеньки Яновской, от лица которой и ведется повествование. Они вспоминают мудрые советы и изречения Якова Ефимовича Яновского, отца главной героини. И перечитывают, перечитывают, перечитывают…

Эта автобиографическая трилогия далеко не однозначная книга. Она сильно отличается от множества автобиографий, выходивших из печати в советское время. Хотя и здесь, в третей части воспоминаний Александры Яковлевны, мы найдем упоминание о Ленине, обширные рассказы о подпольных кружках и сходках, но все-таки речь в первую очередь идет не о них. Эта книга о становлении детской души, о мудрых и добрых людях, окружавших маленькую Сашеньку, о ее подругах и о провинциальной России, той самой России, о которой принято говорить, что «мы ее потеряли».

В наши дни легко подогнать под привычные стереотипы Бруштейн и ее отца, замечательного врача и человека, оказавшего сильнейшее влияние на становление писательницы. Именно о нем она вспоминала в первую очередь, когда врала или поступала нечестно, по нему мерила все свои действия. Можно сказать, что он отрекся от веры предков, что семья забыла традиции, ассимилировала, отреклась от Бога… Но этот взгляд на вещи будет не совсем верным. Ведь не зря же Бруштейн не сохранила истинные фамилии своих персонажей. Александра Яковлевна на самом деле была в девичестве не Яновской как Сашенька ее «Дороги», а Выгодской. Она писала свою книгу уже будучи в весьма преклонном возрасте, ей было хорошо за семьдесят. И она уже могла позволить себе изрядную долю вымысла при описании событий, участников и очевидцев которых уже не было в живых. Однако, оставаясь дочерью своего отца, учившего ее говорить только правду, Бруштейн поменяла фамилии главных героев, чтобы не погрешить против истины.

Что же за семья была у Александры Выгодской (в книге Яновской) на самом деле? Ее мать была из ассимилировавшей еврейской семьи. Дедушка Сашеньки, как это и написано в книге, был генералом. Генерала Яновского (ведь фамилия Сашеньки не вымышленная, Бруштейн просто использовала девичью фамилию матери) можно найти в списках георгиевских кавалеров. Про отца писательницы мы знаем много больше, потому что это был поистине замечательный человек. Яков Ефимович Выгодский родился в Бобруйске. Его семья происходила из города Слуцк, точнее из предместья этого городка, называемого «выгода». Отсюда и фамилия. Яков был старшим ребенком в многодетной семье. У него было еще шесть братьев. В книге Бруштейн мы находим рассказы о дедушке и бабушке. Пожалуй, самый яркий из них это рассказ о праздновании Пасхи, когда в дом к родителям собираются все семь братьев. Бабушка называет их «мои бриллианты». Ее дети, действительно, удались на славу. Старшие, пробившись через все препоны образования того времени, уже закончили учебу, успешно работают и помогают родителям. Младшие еще учатся. Это на удивление дружная и любящая семья. Не зря даже сама писательница говорит о том, что когда она думает о большой и крепкой семье ей на память приходит именно этот семейный вечер, столь подробно описанный в книге.

Мать мечтала, что ее старшие отпрыск, талантливый Яков, станет ученым раввином. Об этом мы узнаем из книги Александры Яковлевны. «До 14 лет я воспитывался в глубоко религиозном духе любавических хасидов. Учился в Хедере (еврейская религиозная школа)», — так пишет о себе Яков Ефимович. «До 10 лет я был известным в городе хулиганом, — продолжает он. — Однако с того времени я попал под влияние выдающегося раввина Абрама Бер Иермигуд, гениального талмудиста и блестящего знатока каббалы, который был полностью отключен от мирских забот.

Под его влиянием я стал глубоко и всесторонне изучать религию. Он отстранил меня от обыденной жизни и сделал знатоком хасидского и каббалистического учений. Он так глубоко посеял в меня еврейство, что потом никто не смог оторвать меня от него». Вот вам и ассимилированная семья, забывшая свои традиции! Об этом просто невозможно было написать в конце 50-х. Зато можно было вложить в книгу принципы уважения к человеку и особый взгляд на мир, присущий иудаизму.

Выгодский не стал раввином. В 12 лет он попал под влияние хаскалы (движение за просвещение евреев) и в дальнейшем уже стал его сторонником. Закончив гимназию, в которую в то время еврею еще надо было суметь пробиться, он поступил в Военно-Медицинскую Академию в Петербурге и стал врачом. По окончании курса он приехал в Вильно (Вильнюс), где уже жили к тому моменту его родители и открыл свою практику. Сначала Яков Ефимович был просто врачом, делал операции, лечил разные хвори, но со временем он стал все больше концентрировался на своей основной специализации, акушерстве и гинекологии. Именно здесь выражались ярче всего его принципы, почерпнутые у хаскалы. Выгодский нес просвещение среди евреев, объясняя им вещи, связанные с гигиеной матери и ребенка, которые в наши дни кажутся азбучными истинами. Тогда же, на рубеже XIX и XX столетий, акушерок и повивальных бабок нужно было убеждать тщательнее мыть руки!

Чтобы рассказать о Якове Выгодском не достаточно одной статьи. Этот удивительный человек успевал все: лечить больных, выступать с докладами, писать книги, руководить еврейским медицинским обществом. Его любили и уважали. Перед ним преклонялись, перед его мудростью и несгибаемой волей. Когда во время Первой Мировой в город вошли немцы и потребовали у евреев заплатить огромную контрибуцию, он призывал не подчиняться. Он всеми силами старался воспрепятствовать вывозу рабочих в Германию, вызволял из заключения невинних… Наконец немцы его арестовали и несколько лет он, уже будучи довольно преклонного возраста, прожил в лагере в нищете и голоде. Но и там он не забыл верность своему врачебному долгу.

Он умер в 1941 году, 85-летним стариком. Когда фашисты вошли в город, к Выгодскому, уже тяжело больному и почти не встававшему с постели, приходили просители. Все хорошо помнили, как он помогал, когда немцы пришли в первый раз. Фашисты вновь заговорили о контрибуции. Потом приказали евреям надеть желтые звезды и запретили ходить по тротуарам. И тогда этот мужественный и несгибаемый старик встал с постели, одел свой парадный костюм и отправился к фашисткому референту по еврейским делам. Из воспоминаний современников Выгодского мы знаем, что он сказал. «Вы хотите нас не только физически истребить, но также морально уничтожить. Мало вам, что мы будем носить латы на груди, но вы хотите нас еще унизить, чтобы мы носили их на спине, но…» Договорить доктору не дали, разъяренный немец закричал: “выбросить этого старого грязного еврея”. И его сбросили с лестницы. Старик еле поднялся, вытер кровь и пошел домой. С тех пор он больше не вставал. Через несколько дней к нему в дом ворвались немцы и потребовали, чтобы он одевался и следовал за ними. «Я не пойду!» — ответил Яков Ефимович. За что был жестоко избит и на руках доставлен в тюрьму. Он оказался в камере, где было 75 человек. Контингент все время менялся, но старого доктора оставляли мучатся на холодном полу и, естественно, без медицинской помощи. «Так, в немом одиночестве, – пишет один из свидетелей тех событий, – на стылом тюремном бетоне ушел в муках из жизни заступник евреев Литовского Иерусалима Яков Выгодский. Не случайно в страшных условиях Виленского гетто жизнь и героизм Выгодского превратились в легенду, которая позволила людям верить в добро и продолжать надеяться на освобождение».

В годы войны Александра Яковлевна написала одной из своих подруг: «Каждый день вспоминаю совет моей бабушки, когда я в первый раз собиралась рожать (а было мне неполных восемнадцать, и я этого еще не умела): “Там, что делать, – тужиться или нет, дышать или лечь на бок, – это тебе скажет доктор. А от меня помни одно: как можно дольше не кричать!.. Первый крик, первый стон, – и ты пропала: больше нельзя удержаться! Выбьешься из сил, сама измучаешься и других измучаешь!”». Она принадлежала к поколению людей, которые были сделаны совсем из другого теста, чем мы. Мужественно переносила все жизненные невзгоды, никогда не жаловалась. Наоборот, поддерживала окружающих. Когда умер ее сын, Бруштейн не впала в депрессию, не ждала утешений. Она сама стала утешать и поддерживать свою невестку и внучку. Из кудлатой Сашеньки, с которой мы знакомимся в первой части трилогии «Дорога уходит в даль», вырастает мужественный и деятельный человек. В годы войны, оказавшись в эвакуации в Новосибирске, она не оставляет активной жизни. Про нее пишут: «есть в Новосибирске такая старушка, – и академик, и герой, ассенизатор, швец и плотник, и журналист, и зверобой, и старый тюзовский работник».

Трудно поверить, что трилогия написана почти восьмидесятилетней женщиной. Столько в ней юмора, радости жизни, внимания к человеческим характерам и судьбам. И не капли морализаторства и позерства. В этом она похоже на своего отца, воспитывающего больше своим примером, чем долгими и нудными монологами. На своем 80-лети Бруштейн скажет: «Когда сегодня здесь говорили, я все думала – о ком это они говорят? В чем дело? Кто это? Какая замечательная старушка! Умная, талантливая, чудесный характер… И чего-чего только в этой старушке нет. Я слушала с интересом… Товарищи! Я, конечно, трудяга, я много работала, мне дано было много лет… Но сделанного мною могло быть больше и могло быть сделано лучше. Это факт, это я знаю совершенно точно… Смешно, когда человек в 80 лет говорит, что в будущем он исправится. А мне не смешно. Я думаю, что будущее есть у каждого человека, пока он живет и пока он хочет что-то сделать… Я сейчас всем друзьям и товарищам, которые находятся в зале и которых здесь нет, даю торжественное обещание: пока я жива, пока я дышу, пока у меня варит голова, пока не остыло сердце, – одним словом, пока во мне старится “квартира”, а не “жилец”, – до самого последнего дня, последнего вздоха…»

Книга Бруштейн – это настоящая энциклопедия провинциальной российской жизни рубежа XIX-XX веков. Она напрочь отбивает ностальгию по «России, которую мы потеряли». В ней говориться о мире унижения и притеснения. О том, как трудно было еврейским детям пробиться к учению, и о том, как полякам не давали говорить на родном языке. В главе «Мой дуся ксендз» (уже одно это название могло бы стать крылатой фразой в католической среде) она рассказывает о том, что девочек не христианок в их институте (главная героиня книги учится не в гимназии, а в женском институте, где образование считается лучше) оставляли в классе, где преподавал Закон Божий старый ксендз. Пожилой священник очень переживал и чувствовал себя униженным, потому что его православный коллега мог общаться с православными девочками «без свидетелей» и еще потому что ему не разрешали преподавать на родном языке. Ксендзу Олехновичу тяжело переводить имена библейских персонажей на русский язык. «Давид сховау камень и пошед битися з тым Голиатэм», — говорит он. И в то же время Олехнович, пожалуй, самый привлекательный из всех «религиозных деятелей», упоминаемых в книге. Во время его урока у Сашеньки падает ранец. Разбивается бутылка с молоком, которое дали ей с собой на завтрак. Молоко течет под стул преподавателя. «Ксендз не кричит на меня, — читаем мы, — не ругает меня, он даже не повышает голоса; он стоит седой и несчастный, реденькие волоски на его голове – как на корешке редьки. Ксендз отступил от своего стула, под который медленно, неумолимо течет тонкая струйка молока… От всего этого мне еще тяжелее. Поднимаю глаза – ох! Ксендз смотрит на меня без всякой ненависти, даже как-то грустно, — наверное, он думает: «Вот как нам, полякам, плохо! Всякий ребенок издевается над нами!»

Простите, пожалуйста… Я нечаянно уронила ранец… а там бутылка…
Ксендз смотрит на меня испытующе. Он старый человек, он знает людей, и он верит мне. Лицо его смягчается.
-Ну-ну… — говорит он. – Все бывает. Все бывает на белом свете».

И что еще удивительнее, он не словом не обмолвился о происшествии классной даме, которая непременно сурово наказала бы Сашеньку.

В этой книге нет недостатка в католических священниках и все они какие-то не очень-то симпатичные. Еще в первой книги трилогии, давшей название всему циклу, «Дорога уходит в даль» появляется яркая и интересная фигура ксендза Недзвецкого. Этот красивый священник с бархатным голосом необыкновенно популярен среди прихожанок. И он самозабвенно пользуется своей властью над душами и умами. По чистой случайности Сашенька знакомиться с девочкой Юлькой, живущей в подвале в страшной нищете и болеющей рахитом. Мать Юльки из-за запрета ксендза Недзвецкого не может пожениться с любимым человеком. «Как это полька выйдет замуж за русского», — возмущается «мудрый» священник. Набожная женщина даже вынуждена сменить место жительства, чтобы последовать совету своего духовного наставника. Он же надоумил ее отправиться к иконе Божьей Матери Остробрамской просить здоровья для своей дочери. В пасмурный холодный день Юлька и ее мать лежать на промерзших камнях мостовой перед часовней. Результат не заставляет себя ждать. Юлька заболевает воспалением легких… Не хотелось бы пересказывать эту замечательную историю и говорить о странной роли католического священника в происходящих событиях. Лучше обратить внимание на фразу, сказанную Сашенькиным папой, когда девочка просит его помочь ее новой подружке: «У меня с Боженькой разделение труда: или он, или я. Вместе мы не лечим». И, тем не менее, доктор Яновский вылечит Юльку и от крупозного воспаления легких, и от рахита. А фраза кажущаяся в наши дни смешной, вряд ли могла на самом деле вылететь из уст такого человека как Яков Выгодский! Но все-таки не будем забывать, что автор имеет право и на художественный вымысел.

Ксендз Недзвецкий – фигура одиозная и неприятная. Ксендз Олехнович – смешная и безобидная. Таков взгляд на католическую церковь со стороны. Впрочем, таков взгляд и на раввина, который промелькнет в третьей книге «Весна». Этот подход не случаен и продиктован не только и не столько конъюнктурными соображениями автора. Здесь стоит вспомнить, что Яков Выгодский был ярким сторонником просвещения и религиозные институты того времени виделись ему своеобразным тормозом прогресса, носителями омертвелых норм и понятий. Отсюда, в первую очередь, такой взгляд его дочери на представителей религии, да и на саму религию.

Трудно перечислить все темы, которые затрагивает Бруштейн в своей книге. Она настолько богата и разнообразна событиями и характерами, что ты становишься не просто сторонним наблюдателем. По меткому слову Паустовского книга становиться «фактом биографии читателя». Вместе с маленькой Сашенькой, потом с Сашей Яновской – подростком, а затем и с прелестной слегка нескладной девушкой мы проходим по улицам старого Вильно. Встречаем множество разных, но чрезвычайно интересных людей. Мы осуждаем политику самодержавия, разгоняющего студенческие демонстрации, требующие улучшения условий труда и жизни рабочих и студентов. Теперь уже с позиции людей начала XIX века мы понимаем бессмысленность этой борьбы и ее пиррову победу. Мы видим, что герой, победивший дракона, сам стал драконом. Но нам все равно импонируют все эти юные революционеры. Еврейские мальчики – гимназисты, стремящиеся вырваться из черты оседлости, получить знания. Юные бундовцы, мечтавшие о просвещении серых еврейских масс, живущих в утлых местечках. Польская молодежь, стремившаяся говорить на родном языке и сохранить свою культуру. Русские студенты, ратовавшие за права и свободы рабочих, улучшение условий труда. Мы видим глупость и трусость царского правительства…

И все-таки эта мудрая книга совсем не об этом. Она о любви, крепких и дружных семьях, порядочных людях, об уважении к человеческой личности, о вере в светлое и счастливое будущее для всех. Не зря она заканчивается словами: Благословенны дороги, по которым мы уходим в даль!

Анна Гольдина