Впервые изданная Салтыковым в 1878 г. книга «В среде умеренности и аккуратности» не является цельным в идейно-композиционном отношении произведением и представляет собою совокупность двух циклов - «Господа Молчалины» и «Отголоски», которые создавались независимо друг от друга и печатались в «Отечественных записках» с небольшим временным интервалом. Позднее эти циклы обрели некоторую тематическую близость в результате использования в «Отголосках» идейных мотивов и фрагментов текста запрещенного цензурой очерка «Чужую беду - руками разведу» (см. стр. 270, 634, 729). Вполне возможно, что это позднейшее переплетение двух первоначально независимых произведений привело Салтыкова к мысли об их окончательном объединении в одной книге.

Задумав летом 1874 г., в самый разгар работы над «Благонамеренными речами», новый цикл «Господа Молчалины», Салтыков той же осенью, в сентябре - ноябре, опубликовал в «Отечественных записках» первые три его главы под названием «Экскурсии в область умеренности и аккуратности». Четвертую главу «Экскурсий» Салтыков, занятый «Благонамеренными речами», смог написать только летом 1875 г., уже в Баден-Бадене. Однако цензурные препятствия задержали ее появление в печати. Лишь в 1876 г. удалось добиться разрешения на публикацию новой редакции очерка в сентябрьском номере «Отечественных записок», а в следующем номере журнала была напечатана и пятая глава, по существу завершившая журнальную редакцию цикла.

В первом издании книги «В среде умеренности и аккуратности» (вышедшей в свет в ноябре 1877 г., но датированной 1878 г.) к пяти главам «Экскурсий», получивших заглавие «Господа Молчалины», была добавлена новая, шестая глава, которая представляет собой конспективное изложение очерка «Чужую беду - руками разведу», запрещенного цензурой. Вторую часть книги составили три очерка, объединенные впервые появившимся здесь названием «Отголоски», в последнем из которых («Дворянские мелодии») была использована вступительная часть очерка «Чужую беду - руками разведу». В этом издании Салтыков внес в текст многочисленные стилистические поправки, ряд очерков сократил, подчас довольно значительно, а в третьей главе «Господ Молчалиных» и в «Тряпичкиных-очевидцах» появились дополнения.

В июле 1881 г. вышло в свет второе издание книги с пометой: «дополненное». Оно отличалось от первого тем, что в качестве заключительного звена в цикл «Отголоски» Салтыков включил напечатанный к этому времени в «Отечественных записках» очерк «Чужой толк», в значительной своей части основанный на материалах очерка «Чужую беду - руками разведу». Текст в этом издании печатался без изменений, так же как и в последнем вышедшем при жизни Салтыкова издании в феврале 1885 г.

Последовательность очерков цикла «В среде умеренности и аккуратности» в отдельных изданиях совпадает с последовательностью их публикации в журнале.

В настоящем издании оба цикла печатаются по тексту последнего прижизненного издания («В среде умеренности и аккуратности», 1885) с исправлением ошибок и опечаток по всем прижизненным публикациям и сохранившимся рукописям, с устранением цензурных купюр и случайных пропусков.

I. «ГОСПОДА МОЛЧАЛИНЫ»

В своей сатире 50-60-х годов Салтыков дал многочисленную галерею типов чиновничества, затронув всю табель о рангах. В этом широчайшем сатирическом обозрении административно-бюрократических сфер самодержавия встречаются и отдельные представители типа Молчалиных, но они заслонены другими типами, а именно теми, которые в конце 60-х и начале 70-х годов получили обобщение под наименованием «помпадуров», «градоначальников» и «ташкентцев». Если помпадуры и градоначальники олицетворяли высшую, дирижирующую часть царской бюрократии, то ташкентцы - наиболее приближенный к ним слой исполнителей, проявлявших в своих действиях безграничный цинизм и наглость. Более многочисленную массу составляли исполнители, отличавшиеся безответной покорностью, послушанием и услужливостью, то есть теми чертами, которые были впервые гениально воплощены Грибоедовым в образе Молчалина. В «Господах Молчалиных» сатирик говорит, что, вынужденный несколько лет прожить в провинции, он там «познакомился с Сквозником-Дмухановским и Держимордою, Молчалина же совершенно утерял из вида». Если это признание и не следует понимать буквально, то, во всяком случае, оно верно в том смысле, что чиновник молчалинского типа еще не стал в 50-х и 60-х годах центральной фигурой какого-либо значительного произведения Салтыкова, он уступал первое место чиновнику-хищнику. Таким образом, «Господами Молчалиными» Салтыков вносил новый значительный вклад прежде всего в сатирическую разработку темы чиновничества. Молчалины принадлежат к числу самых блестящих собирательных образов, созданных Салтыковым. Молчалины, как и ташкентцы, - это не инициаторы, а исполнители предначертаний высшего начальства, но при этой общей черте они во многом отличаются друг от друга и составляют две категории исполнителей, услужливых по-разному. Ташкентцы в большей своей части люди дворянского родопроисхождения. Они цинично наглы, «дерзки на услуги», они прут вперед как жестокие хищники, с сознанием своих дворянских прав на хищничество и с убеждением, что им все позволено. Они практические проводники самых реакционных мероприятий самодержавия, действующие непосредственно там, где требуется не знание, а грубая сила, наглость и жестокость. Наиболее отвратительная черта ташкентца - это его палаческая роль по отношению к демократической интеллигенции. Ташкентец - хищный тип исполнителя, палач, кровопускатель. Молчалины преимущественно люди разночинного происхождения. Если среди них и есть дворяне, то самые захудалые, «горевые». Недостаток формальных и фактических прав гнетет их, делает робкими и безгласными перед лицом привилегированных и начальствующих особ. До хорошего местечка они ползут ужом, умеренно и аккуратно, оглядываясь и крадучись. Они не дерзко услужливы, как ташкентцы, а смиренно услужливы.

Если алчность ташкентцев не знает пределов, то Молчалины не мечтают о роскоши и наслаждениях, они «довольствуются малым», сытость и тепло в скромной и уютной домашней обстановке вполне их удовлетворяют. Добиваясь этого обывательского идеала путем беспрекословной исполнительности, Молчалины неизбежно становятся участниками свыше вдохновляемых преступлений. Однако если и Молчалины кого-нибудь вздернули на дыбу, то «не сами собой», если и их можно видеть «с обагренными бессознательным преступлением руками», то все же их нельзя считать отпетыми и закоренелыми преступниками. Идеал умеренности и аккуратности побуждает их сторониться всяких крайностей, в том числе и роли палачей-кровопускателей.

Молчалины в трактовке Салтыкова - явление более сложного и противоречивого характера, нежели помпадуры, градоначальники и ташкентпы. Если последние не вызывали у сатирика иного чувства, кроме антипатии, то его отношение к Молчалиным не было однозначно отрицательным. Их профессия не внушала сатирику симпатии, но их зависимое положение в бюрократической иерархии давало ему некоторый повод отнестись к ним снисходительно. Как это было справедливо отмечено еще Н. К. Михайловским, «сатирик по человечеству сочувствует его горестям и трудным положениям». В свою очередь, Е. И. Покусаев вполне основательно возразил тем современным исследователям, которые, не замечая существенной разницы в отношениях сатирика к помпадурам и ташкентцам, с одной стороны, и к Молчалиным - с другой, были «склонны игнорировать гуманистическую направленность концепции молчалинского типа».

В прямой связи именно с такой концепцией находится и своеобразие художественного метода Салтыкова в «Господах Молчалиных». Когда сатирик опустился в среду «умеренности и аккуратности», населенную преимущественно разночинным людом, то прежние приемы резкого сатирического обличения, выработанные в борьбе с привилегированной дирижирующей верхушкой, оказывались не всегда уместными или достаточными. Враждебная человечности природа всей правящей касты заявляла о себе с такой «суровой ясностью», что не требовала положительных изъятий и подробных аналитических мотивировок приговора. Самим объектом была вполне оправдана позиция полного и резкого отрицания, позволявшая Салтыкову выступать только сатириком. Удар по помпадурам, градоначальникам, ташкентцам был непосредственным ударом по самодержавию. Другое дело Молчалины. Изобличая их, многое осуждая в них, Салтыков вместе с тем сочувствовал их зависимому положению и переносил основной сатирический удар на обстоятельства, порождающие молчалинство.

Форма проведения: диспут

Цели урока:

  • выработка умений и навыков отстаивать свою точку зрения доказательно, опираясь на осмысление прочитанного (хорошее знание текста, понимание авторской позиции и способов ее выражения);
  • формирование умения работать с критической литературой;
  • развитие речи учащихся как монологической, так и диалогической.

Оформление: портрет Грибоедова; афиша с вопросами диспута; иллюстрации к комедии; инсценировка учащимися диалогов героев комедии; мультимедийное сопровождение.

Использование дополнительной литературы: роман французского писателя Стендаля «Красное и черное», статья И. А. Гончарова «Мильон терзаний».

Вопросы диспута.

  1. Почему Софья, умная девушка, полюбила ничтожного Молчалина?
  2. Достоин ли любви Молчалин? Жалок он или страшен?
  3. Верна ли фраза Чацкого: «Молчалины блаженствуют на свете?»
  4. В чем видят счастье Фамусов, Скалозуб, Молчалин, Чацкий и другие персонажи пьесы?
  5. Кто, по-вашему, самый счастливый, а кто самый одинокий из героев пьесы? Какой образ самый трагический?

ХОД УРОКА

1. Вступительное слово учителя

Этот урок по комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума «мы проведем в необычной форме, в форме диспута. Мы с вами убедились, что «Горе от ума» – это комедия характеров, противостояние «века нынешнего» с «веком минувшим», противостояние жизненных ценностей, жизненных правил, которые исповедуют люди. И если старшее поколение «век минувший» (Фамусов, старуха Хлёстова, князь и княгиня Тугоуховские) рисуется исключительно сатирическими красками, то молодое поколение «век нынешний «изображается по-разному (Чацкий, Молчалин, Софья, Скалозуб, болтун Репетилов). Отвечая на вопрос домашнего задания, «Печальна или смешна для вас история, рассказанная в пьесе Грибоедова?», многие из вас написали, что в пьесе остро стоит проблема нравственного выбора молодого поколения, как эпохи Александра Первого, так и молодых читателей и зрителей нашего времени ХХI века.

2. Общая оценка пьесы учащимися (вопросы домашнего задания)

1) Печальна или смешна для вас история, рассказанная в пьесе Грибоедова?

А. Печальна (большинство ответов).
Б. Больше печальна, т. к. в пьесе мы видим несправедливое отношение к Чацкому.
В. И да и нет.

2) Кто из героев пьесы кажется вам наиболее привлекательным, а кто – самым отталкивающим?

А. Самый привлекательный герой – Чацкий. Он самый умный, искренний, не терпящий лицемерия человек. Это личность.
Б. Лиза – умная, острая на язык, с чувством достоинства, хотя и служанка. Она, действительно, служит барышне, а не прислуживается, как Молчалин.
В. Софья Фамусова. Романтичная, гордая, очень не глупая девушка.

3) Самый отталкивающий герой.

А. Молчалин. Хитрый как лис, изворотливый как уж; трус и подхалим. Подлый, низкий человек, вызывающий отвращение.
Б. Полковник Скалозуб. «Он слова умного не выговорил сроду».
В. Фамусов П. А. Учит низости, как «чины добыть». Боится всего нового (идей, взглядов), ненавидит просвещение: «Чтобы зло пресечь, забрать все книги, да и сжечь». Г. Загорецкий. Картёжник, вор, но «мастер услужить».

Аргументы учащихся в пользу Молчалина. Трудолюбивый молодой человек: работает с утра до вечера с бумагами Фамусова. Скромный, немногословный. Что в этом плохого? Умный, умеет найти ключ к влиятельным людям. На его характер повлияли нравы того времени, поэтому он такой же, как и «отцы».
Это мнения учащихся о героях пьесы перед началом диспута.

Из полученных ответов осталось ещё много неясного, много «почему?», во многих случаях мы не смогли прийти к окончательным выводам.
Эти вопросы и выносим на наш диспут. Сегодня есть возможность высказать свою точку зрения, поспорить друг с другом и, возможно, с самим автором – А. С. Грибоедовым,

Судьба – проказница-шалунья
Определила так сама:
Всем глупым – счастье от безумья,
А умным – горе от ума.
Но вы хоть слабость пощадите,
И если вышла кутерьма,
Беду – от сердца извините,
Простите горе – от ума.

Ф. А. Конн . (Плакат на доске).

3. Открываем наш диспут

1. «Ах, Софья, неужели Молчалин избран ей?

(Почему Софья, умная девушка, полюбила ничтожного Молчалина? Бывает ли так в жизни?)

Софья, без сомнения, умная девушка. Её характеристики героев пьесы верны и точны.

О П. А. Фамусове: Брюзглив, неугомонен, скор, Таков всегда. . . .
О Скалозубе: Он слова умного не выговорил сроду. .
О Чацком: Остёр, умён, красноречив. . .
Пересмеять умеет всех…

Учащиеся сами приходят к обобщению по первому вопросу. Софья – юная девушка, богатая невеста, воспитанная на сентиментальных романах о любви к социально неравному молодому человеку. Поэтому бедность придаёт Молчалину некое очарование в глазах Софьи. Она дочь своего отца: усвоила идеалы фамусовского общества. А с точки зрения фамусовского общества Молчалин идеален: смирный, услужливый, делает карьеру. Софья ценит в нём такие качества, которые ни в грош не ставит Чацкий.
Софья навсегда сохранила в памяти образ Чацкого как человека, который «пересмеять умеет всех». Ей он кажется пустым и бессердечным человеком: «Ах! Этот человек – всегда причиной мне ужасного расстройства! Унизить рад, кольнуть, завистлив, горд и зол!». Вот почему она выбирает человека, совсем не похожего на Чацкого, который почтителен, будет ей служить:

«Кого люблю я не таков:
Молчалин за других забыть себя готов.
Враг дерзости – всегда застенчиво, несмело
Возьмёт он руку, к сердцу жмёт,
Из глубины души вздыхает,
Ни слова вольного…»

Чацкий высмеивает то, что дорого Софье, чем она живёт: Москву (Что нового покажет мне Москва? …). Людей её круга: (Тот сватался – успел, а тот дал промах, всё тот же толк, и те ж стихи в альбомах.). Батюшку Павла Афанасьевича (Ну что ваш батюшка …)
Московский свет (… господствует ещё смешенье языков: французского с нижегородским). Молчалина: (А впрочем, он дойдёт до степеней известных, ведь нынче любят бессловесных).
Софья делает вывод: «Не человек – змея»

О Молчалине

«Конечно, нет в нём этого ума
Да эдакий ли ум семейство осчастливит?»

2. «Но вас он стоит ли?» (Достоин ли Молчалин любви Софьи?)

Сравним отношение Софьи и Лизы к Молчалину.

Софья: «И на душе проступков никаких …» Д. 2, явл. 12.

Лиза и Молчалин.

Молчалин: «Какое личико твоё! Как я тебя люблю!»

Лиза: «А барышню?»

Молчалин: «Её по должности, тебя … (хочет её обнять)

(Софья же уверена, что Молчалин никаких вольностей не позволяет: ни словесных, ни иных других).

Лиза: «Скажите лучше, почему вы с барышней скромны, а с горничной повесы?»

Учитель: Итак, в пьесе Молчалин не отвечает Лизе. Возможно, он правду всю откроет нам. (Появляются Алексей Степанович Молчалин и герой романа Стендаля «Красное и чёрное» Жюльен Сорель). Господин Молчалин, объяснитесь!

Молчалин: Волею обстоятельств я оказался соперником г. Чацкого в любви. Дочь моего покровителя мадмуазель Софья предпочла ему меня. Будучи не в силах сокрушить соперника в благородной и честной борьбе, он прибегает к гнусной и злобной клевете:

«Пред вами жертва подлой клеветы,
Тому уж лет, наверно, полтораста …
Поверьте, помыслы мои чисты, душа безгрешна»

Учитель: Господин Молчалин, если вы не лицемер, ответьте искренне на вопрос: «Если бы Софья Фамусова не была дочерью вашего начальника, полюбили ли вы её?»

Молчалин: «Не стану врать: таким, как я, от века была нужна высокая опека. И вот любовника я принимаю вид в угодность дочери такого человека, который кормит и поит, а иногда и чином наградит».

Учитель: Какой цинизм!

Молчалин (уверенно и спокойно) развивает свою жизненную программу: «А что худого в том, чтобы к примеру, чрез сердце женщины добыть себе карьеру, когда судьбой посажен ты на мель? Не так ли поступал Жульен Сорель?»

Учитель: Господин Молчалин, не смейте приплетать сюда Жульена Сореля! Он человек гордый, самолюбивый, даже безрассудный, а не мелкий подхалим и не трус!

Молчалин:

Да! С ним мы вовсе не друзья.
Но защитит меня он от навета.
Месье Сорель, от вашего ответа
Зависит репутация моя,
Любили вы мадмуазель Ла Моль?
Или, как я, свою играли роль?

Жюльен Сорель: Да, я играл роль и не скрываю этого. Играл и при этом весьма искусно. Я действовал расчётливо и точно. Не давал воли своим чувствам. Когда сердце моё начинало биться чуть сильнее, я чудовищным напряжением силы воли заставлял себя быть холодным, как лёд. Ведь только холодностью можно было сохранить любовь такого гордого и капризного создания, как Матильда.

Учитель: Вы её всё-таки любили? Только притворялись холодным?

Ж. С. Мысль, что я могу стать зятем маркиза де Ла Моль (печально усмехается), заставляла моё сердце трепетать гораздо сильнее, чем это могла бы сделать самая глубокая и искренняя любовь к его дочери.

Учитель: Но неужели вы при этом совсем не думали о ней? О её чувствах?

Ж. С. Я играл на её чувствах, как виртуоз пианист играет на фортепьяно.

Учитель: Но ведь вы разбили ей сердце!

Ж. С. Всяк за себя в этой пустыне эгоизма, называемой жизнью. (Холодно пожимает плечами).

Учитель: Ума и таланта вам не занимать. Энергии тоже. Неужели у вас не было другого способа удовлетворит своё честолюбие?

Ж. С. Укажите мне, где он, этот другой способ? Вы правы: я не глуп и довольно энергичен. Скажу больше: я сделан из того же материала, что и титаны великой революции. Родись я тремя десятками раньше, я стал бы генералом Конвента, маршалом Наполеона… Но в наш подлый век для таких, как я…

Учитель: Что вы имеете в виду, говоря о таких, как вы?

Ж. С. Вы ведь знаете (грустно усмехается), я плебей, сын плотника. Так вот, в наши гнусные времена, когда на троне опять Бурбоны, для таких, как я, остались только два пути: угодничество, расчётливое благочестие или …

Учитель: Или?

Ж. С. Любовь. Пусть даже притворная.

Молчалин.

Он ранее родиться был бы рад.
Он стал бы маршалом иль генералом.
А я, родись хоть тридцать лет назад,
Остался бы таким же бедным малым,
Хоть мне иная ноша по плечу.
А я ведь тоже многого хочу!
В моей душе кипят такие ж страсти
И гордые мечты, и жажда счастья….
Избравши для себя благую цель,
Как мой собрат французский мсье Сорель,
Я, чтоб достичь вернее этой цели,
Избрал себе и путь месье Сореля.
Зачем же удостоен он венца
А я – позорной клички подлеца?

Вывод: Нисколько не достоин Молчалин любви Софьи. Более того – он страшен: успел улизнуть в развязке, Фамусов ничего не знает. Возможно, он еще помирится с Софьей и сделает карьеру.

3. Верна ли фраза Чацкого: «Молчалины блаженствуют на свете?»

Учитель: У А. С. Грибоедова Молчалин без связей, «коптел в Твери», в Москву переведён через содейство Фамусова, получил чин асессора (получение этого чина давало право на личное дворянство); секретарь Фамусова, за три года службы у Павла Афанасьевича получил 3 «награжденья». Наконец, он счастливый соперник Чацкого в любви. Его жизненное кредо : «Ведь надобно ж зависеть от других», т. к. «в чинах мы небольших».
И «В мои лета не должно сметь своё суждение иметь». Чацкий уверен, что Молчалин «дойдёт до степеней известных, ведь нынче любят бессловесных ».
Давайте же дадим слово А. С. Молчалину и А. А. Чацкому (спор Молчалина и Чацкого).

Молчалин: Всеми чувствами г-на Чацкого движет ревность. Самолюбие его не может примириться с тем, что ему предпочли другого, как ему представляется, менее достойного. В ослеплении ревностью г. Чацкий не видит, не может увидеть моих скромных достоинств. Утешая себя, потакая своему уязвлённому самолюбию, он рисует мой фантастический портрет. Вернее не портрет, а злобную, уродливую карикатуру:

Молчалин! Кто другой так мирно всё уладит!
Там моську вовремя погладит.
Тут в пору карточку вотрёт!...

Да, я не похож на Чацкого, у которого, что на уме, то и на языке. Я не привык выворачиваться наизнанку перед каждым встречным. Но так ли уж велик этот грех?
Для г-на Чацкого непереносима мысль, что не подобные ему болтуны, а мы, Молчалины, люди скромные, немногословные, блаженствуем на свете.

Учитель: Но разве эта характеристика не верна? Разве вы не угодничаете перед богатыми и знатными? Не угождаете им?

Молчалин (спокойно излагает свои жизненные принципы): Мсье Чацкий говорит, что я подлец. Меж тем мне просто завещал отец: «Во-первых, угождать всем людям без изъятья – хозяину, где доведётся жить, начальнику, с кем буду я служить, слуге его, который чистит платья, швейцару, дворнику для избежанья зла, собаке дворника, чтоб ласкова была». И я не вижу в этом ничего позорного. И г-ну Чацкому давал с овеет. Что ж он? Отмёл с порога мой совет да посмеялся надо мной при этом.

Появляется Чацкий. (Презрительно). Меня советом вы хотели наградить?

Молчалин:

Да-с! И могу совет свой повторить.
Я говорю о той почтенной даме …
Нет нужды называть, вы знаете и сами …
Татьяна Юрьевна!!! Известная, – притом
Чиновные и должностные _ –
Все ей друзья и все родные.
К ней непременно надо съездить вам …

Чацкий: На что же?

Молчалин: Ведь частенько там мы покровительство находим, где не метим!

Чацкий: Я езжу к женщинам, да только не за этим! Мне покровительства не надобно.

Молчалин: К тому ж вам папенька оставил 3ОО душ?

Чацкий: Четыреста.

Молчалин:

С такими-то отцами
И мы б могли сводить концы с концами.
А без имения, скажите, как прожить?
Один лишь выход есть: приходится служить.

Чацкий: Служить бы рад – прислуживаться тошно!

Молчалин:

Имея душ 400, разборчивым быть можно.
Родившись князем или хоть бароном,
Я тоже выступал Наполеоном,
И гордо голову свою носил,
И милостей у сильных не просил …

Участники диспута .

1-й ученик: Видно, что Молчалин далеко не глуп. И угодничать перед сильными мира его заставляют обстоятельства . Действительно, имея 4ОО душ разборчивым быть можно. И потом в фамусовской Москве так принято. Известные, солидные люди, говоря словами Фамусова, – «когда же надо подслужиться», и они «сгибаются вперегиб». Так делали и делают «отцы». Вот и Молчалин учится «на старших глядя».

2-й ученик. Молчалин не только лицемер и подхалим. Его отношение к Софье! Если бы эта девушка не была дочерью начальника, он бы даже и не поглядел в ее сторону! И такие люди «блаженствуют на свете»?!

3-й ученик. Да, Молчалин не похож на Чацкого. Это скромный и немногословный человек, он много работает, его ценят, добивается всего сам. Именно таких людей и в наше время больше ценят.

4-й ученик. Молчалиных больше, и жить им лучше и спокойнее, чем таким людям, как Чацкий. Чацкий слишком горд, не слушает ничьих советов. Таким людям жить очень трудно, и слова Фамусова: «Тебя уж упекут…» – пророческие.

5-й ученик. Жить открыто, свободно, без всяких хитростей и подлостей – это легче, чем жить тихо, боясь высказать свое мнение. «Прислуживаться» все-таки «тошно». Правда, быть таким, как Чацкий, «кто служит делу, а не лицам», очень и очень трудно.

6-й ученик: Такие люди, как Чацкий, все-таки есть в нашей жизни. Я верю в это. Конечно, Молчалиных больше, и именно они «блаженствуют на свете». Но я ценю в людях такие качества, как у Чацкого: отсутствие притворства; умение говорить правду в глаза; и, конечно, умение острить.

Вывод. (Учитель) Да, фраза Чацкого, к сожалению, верна: «Молчалины блаженствуют на свете». Все так: из Твери – в Москву. Чины. Обласкан Хлестовой, Татьяной Юрьевной. Порок не наказан. Люди, подобные Чацкому, часто живут с терзающим сердцем. Неслучайно статья И. А. Гончарова так и названа «Мильон терзаний ». Это «новые люди» своего времени, которые, действительно, служат Отечеству , а не прислуживаются сильным мира сего. Они не могут не покорить своих современников: столько в них ума, страсти, человечности ! И полное отсутствие притворства! Их уже много, этих чистых людей с чистыми мыслями: Автор «Слова о полку Игореве», Радищев А. Н. , А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, А. С. Грибоедов, Н. А Некрасов, М. Е. Салтыков-Щедрин, Л. Н. Толстой, А. Блок, В. Маяковский, А. И. Солженицын, Д С. Лихачев … Но их должно быть еще больше, и тогда жизнь станет иной.

4. В чем видят счастье Фамусов, Скалозуб, Чацкий и другие персонажи пьесы?

Ответы-тезисы:

Фамусов – в богатстве.
Скалозуб – в карьере («довольно счастлив я в товарищах своих …»).
Молчалин – карьера, почести, богатство («что б награжденья брать и весело пожить»). Чацкий – в человеческом достоинстве.

5. Кто самый счастливый, кто самый одинокий из героев, самый трагический?
Самый счастливый – Чацкий. Самый одинокий герой – Софья (?), Чацкий – (?), по-своему каждый. Самый трагический – Чацкий (?), Софья (?). Все сошлось на одном образе, отвечающем вопросу, – образе Чацкого.
Молчалин как будто пригвожден к позорному столбу. (Софья «Не подличайте, встаньте…»). Разрушена сооруженная с таким трудом лестница к чинам, знатности и богатству. Погибла надежда через сердце женщины добыть себе карьеру. Но выбросят ли его из дома, где он незаменим? Откажется ли от него общество, где даже капризная Хлестова зовет его «дружком»? Да и узнает ли Москва о скандале? Ведь Софья давно привыкла скрывать от всех свои радости – вряд ли она расскажет и о горе. Скорее всего обвинен будет Чацкий, гнев и обида направятся против него. («Ах! Этот человек – причина моего всегдашнего расстройства …»).
Для того, чтобы участники диспута увидели величие Чацкого и ничтожество Молчалина, мы обратились к тексту, к инсценировке комедии, а на выводах не будем настаивать. Пусть каждый для себя сделает свой вывод. Сценарий этого урока рождался в процессе совместного творчества: привлечение романа Стендаля «Красное и черное», написание монологов Молчалина, Ж Сореля, Чацкого.
У комедии А. С. Грибоедова нет конца, потому что на фамусовском:

«Ах! Боже мой! что станет говорить
Княгиня Марья Алексеевна!»

Все должно только начаться, а не закончиться. Но, безусловно, эта комедия будет современна всегда. Ф. М. Достоевский говорил: «Настоящее искусство – это искусство, которое всегда современно, насущно, полезно! «Эту пьесу, бесспорно, можно назвать настоящим искусством.

Кем быть? Каким быть? – это выбор и наших дней.

В качестве домашнего задания можно предложить темы сочинений :

1. «Ум мнимый и подлинный» (читая «Горе от ума» А. С. Грибоедова).
2. «Молчалины блаженствуют на свете!»
3. «Почему не состарился до сих пор грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия?» (И. А. Гончаров).

В.А. Мысляков

Русская общественная жизнь — постоянный объект творческого внимания Салтыкова-Щедрина — открывалась писателю прежде всего в противостоянии двух социальных полюсов — «верхов» и «низов».

«Верхи» — это самодержавная власть, высшая бюрократия, поместное дворянство, крупная буржуазия; «низы» — простой подневольный люд, главным образом, крестьянская масса.

Крепостной уклад жизни, активно поддерживавшийся самодержавной государственностью и не ушедший из русской действительности даже после реформы 1861 года, был. в представлении Салтыкова-Щедрина, одним из величайших социальных зол России. Борьбе с ним, с его открытыми и скрытыми ревнителями-идеологами сатирик отдавал в указанное десятилетие главные творческие силы. Острый критический пафос «Сатир в прозе», «Невинных рассказов», «Нашей общественной жизни», «Признаков времени». «Писем о провинции», «Помпадуров и помпадурш», «Господ ташкентцев», «Истории одного города» определен именно этими антикрепостническими, антисамодержавными настроениями.

В 1870-е годы пристальное внимание писателя привлечет новый «столп», новый «хозяин» жизни — «чумазый». Галерею щедринских образов, художественно-публицистически воспроизводящих противонародные «верхи», пополнят Велентьевы, Деруновы. Стреловы, Разуваевы, Колупаевы. Прежний социальный критицизм вберет в себя сильную и характерную антибуржуазную тенденцию.

Много размышляя над причинами неуспеха борьбы, подчас предельно самоотверженной, передовых демократических сил, защищавших «низы», с реакционными силами, охранявшими «верхи», Салтыков-Щедрин на определенном этапе и исторического, и собственного творческого развития почувствовал необходимость внимательно вглядеться в ту многочисленную социальную прослойку, которая предпочитала сторониться всякой борьбы, растворяться в безликой и безгласной «серединке». Не мудрствуя лукаво, писатель так и определил эту общественную прослойку — «средние люди».

Ставшая одной из центральных в завершающее десятилетие жизни и деятельности сатирика, т. е. в 1880-е годы, проблема «среднего человека» тем не менее вошла в сознание Салтыкова-Щедрина значительно ранее.

В 11-й главе «Дневника провинциала в Петербурге» (1872) читаем: «Средний человек, человек стадный, вырванный из толпы, — вот достояние современной беллетристики». Это положение мотивируется двояко. Во-первых, в условиях несвободы мысли и слова литература по необходимости вынуждена переключиться на «среднего человека», так как правдивое всестороннее изображение и среды общественных «дирижеров», и противоположной среды «новых людей» практически заказано ей. Во-вторых, — и это для нас особенно важно — писатель, не столько подводя итоги, сколько программируя свои будущие образно-публицистические создания, ссылается на большое общественное значение литературной разработки типа «среднего человека» безотносительно к существованию первой, «внешней» причины.

Конечно, «средние люди» — люди «стадные», не предрасполагающие художника к созданию ярко индивидуализированных характеров. Но они важны как выразители «общей физиономии жизни», «положения минуты». «Взятый сам по себе, со стороны своего внутреннего содержания, этот тип не весьма выразителен, а в смысле художественного произведения даже груб и неинтересен; но он представляет интерес в том отношении, что служит наивернейшим олицетворением известного положения вещей». Сложность борьбы «новых людей» с «ветхими людьми» осложняется именно наличием «третьего члена», находящегося «между двумя борющимися сторонами» и играющего роль «проводника». «Через этот проводник проходят все стрелы, и смотря по его свойствам, а равно и смотря по умению пользоваться этими свойствами, они для одной борющейся стороны делаются более, а для другой менее удручающими».

Уже в «Дневнике провинциала» была определена в общих чертах внутренняя суть, жизненная философия и психология «среднего человека». «Он представитель той безразличной, малочувствительной к высшим общественным интересам массы, которая во всякое время готова даром отдать свои права первородства, но которая ни за что не поступится ни одной ложкой чечевичной похлебки, составляющей ее насущный хлеб».

Вскоре Салтыков-Щедрин, воспользовавшись известным грибоедовским антропонимом, дал и родовое имя этим приверженцам «чечевичных» идеалов — Молчалины.

Оригинальность щедринской трактовки молчалинства, как уже отмечалось исследователями, состояла прежде всего в непосредственном раскрытии широких — социальных и политических — аспектов этого явления, закономерно порождаемого условиями общественного неравенства и гражданского бесправия. Молчалины — это не только и даже не столько подхалимствующее во имя карьеры чиновничество, сколько особая социальная прослойка, включающая в себя людей различных служебных занятий, профессий, сословий. Это не отдельные проявления морального несовершенства, а, говоря языком автора «Мильона терзаний», «стихия общественной жизни». В этой связи не кажутся оправданными те локализующие акценты в интерпретации «Господ Молчалиных», которые формируют представление о цикле как о произведении, посвященном преимущественно критике чиновно-бюрократического аппарата (его среднего, послушно-исполнительного звена).

Теоретико-публицистическая интродукция, которой открывается молчалинский цикл, подчеркнуто вводит читателя в круг проблем общественно-исторического бытия, социальной психологии, а не чиновничьего существования. «Бывают такие минуты затишья в истории человеческой общественности, — начинает сатирик, — когда человеку ничего другого не остается желать, кроме тишины и безвестности. Это минуты, когда деятельная, здоровая жизнь словно засыпает, а на ее место вступает в права жизнь призраков, миражей и трепетов, когда общество не только не заявляет ни о каких потребностях или интересах, но даже, по-видимому, утрачивает самую способность чем-либо интересоваться и что-либо желать; когда всякий думает только о себе, а в соседе своем видит ненавистника; когда подозрительность становится общим законом, управляющим человеческими действиями; когда лучшие умы обуреваются одним страстным желанием: бежать, скрыться, исчезнуть».

Такие исторические периоды и делают неизбежным явление молчалинства. Оно получает самое широкое распространение, захватывая многие части общественного целого. Молчалины — это и чиновники, и писатели, и священники, и ученые, и дворяне, и разночинцы — все, кто исповедует принцип «умеренности и аккуратности». Напомним соответствующую оговорку сатирика: «Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия „обстановки"».

Что побудило Салтыкова-Щедрина развернуто поставить вопрос о молчалинстве, посвятить ему специальный очерковый цикл?

В первую очередь, разумеется, общественная ситуация, характерные тенденции которой необычайно чутко уловил писатель, отличавшийся, уместно подчеркнуть, среди своих литературных современников особой широтой социально-политического кругозора.

Цикл «Господа Молчалины» создавался в середине 1870-х годов, в период поистине самоотверженной борьбы народников за социальное обновление страны. В этих условиях «умеренность и аккуратность» молчалинствующего «среднего человека» оказывалась силой повышенной, так сказать, моральной и общественно-политической вредности.

Внешне Молчалины весьма благопристойные люди, никому не желающие зла, готовые оказать «проштрафившимся» ближним даже некоторые услуги (если, конечно, для этого не потребуется жертвовать интересами личного спокойствия и благополучия). Они трудолюбивые работники, гостеприимные хозяева, добропорядочные отцы семейств. Им не чужды гуманные движения души. Писатель непрочь учесть все «человеческое», а не «вицмундирное» в Молчалиных, готов с пониманием отнестись к их не весьма завидному положению как людей «забитых», подневольных. «Молчалин является на арену жизни безоружный, почти обнаженный. Во всем его организме нет места, которого нельзя было бы уязвить. Он — заурядный человек толпы, один из тех встречных-поперечных, которые массами во всякое время снуют по улицам. В нем нет ничего выдающегося, самоопределяющегося, что давало бы ему право на место в жизненном пире, на что он мог бы опереться, как на исходный пункт для дальнейшего странствования». Молчалин силою обстоятельств становится на путь искательства и приспособленчества. Самый распространенный способ устройства дел Молчалиных-чиновников, например, прислуживание «нужному человеку», а Молчалиных-литераторов — приобретение репутации благонамеренных либералов.

На пути к благополучию Молчалиных подстерегают многие трудности и невзгоды: самодурство «нужных людей», заставляющее переживать крайне тягостные минуты, опасность оказаться в немилости, лишиться «куска» и т. д. Принимая в расчет «безоружность», необеспеченность «среднего человека», вынужденного собственным горбом добывать средства к жизни, сатирик с некоторым участием относится к «страдальческой эпопее» молчалинского существования. На это обратил в свое время внимание Н.К. Михайловский. Очень подробно рассмотрен «гуманистический» план щедринской концепции молчалинского типа в упомянутых выше исследованиях Е.И. Покусаева и А.С. Бушмина. Отмечаемый момент действительно свойствен позиции сатирика, стремящегося и в данном случае просветительски привлечь к ответственности за «посрамление человеческого образа» порочную общественную среду, «пагубные обстоятельства» (Чернышевский). Тем не менее Салтыков-Щедрин явно не желает ограничиться здесь одним, так сказать, оправдательным аспектом исповедуемого им принципа детерминизма. Его мысль диалектически захватывает и другую сторону вопроса: об ответственности самой личности перед «средой», ибо человек не только продукт последней, но и творец ее.

На переходе к 1880-м годам, в ситуации обозначившегося поражения народолюбивых сил и наступления реакции эта вторая сторона приобретает в глазах сатирика особую актуальность. Голос автора «Современной идиллии» и «Пестрых писем» зазвучит в регистре острейшей критики той либерально-молчалинствующей «мякоти», благодаря которой так нагло распоясалась реакция — «торжествующая свинья». Мотив беды «среднего человека», сохраняющего в своем облике нечто от человека «маленького», отступит на второй план перед мотивом его вины. Впрочем, и тут щедринская критика не будет безоглядной: она вберет в себя заметный тактический расчет (см. ниже).

В «Господах Молчалиных» сатира в большей степени «оговорочна», «объективна». И однако уже в этот период, на этой стадии разработки Проблемы «среднего человека» у писателя складывается вполне отчетливое понимание крайне негативной социальной роли Молчалиных. Возможная личная положительность того или другого Алексея Степановича — доброго человека, приятеля, семьянина — не меняет дела. Признавая наличие «человеческих струн» у Молчалиных, подчеркнуто подробно останавливаясь на этом аспекте, т. е. учитывая, как говорится, все «за», Салтыков-Щедрин тем не менее выносит суровый обвинительный приговор героям «умеренности и аккуратности». «С Салтыковым лично не произошло на всем протяжении его жизни никакого превращения по части умеренности и аккуратности, — указывал Михайловский. — Как он выступил на литературное поприще с презрением к этим бобылкам, живущим,на задворках добродетельских селений", так и в могилу сошел без уважения к ним. Он всегда понимал губительную цепкость мелочей и их засасывающую силу».

Не стремление к личному благополучию как таковому вменяется в вину Молчалиным, а полное отсутствие у них гражданской чести, гражданского мужества, развращающее и тех, кто наверху, и тех, кто рядом или внизу. Вина Молчалиных в деморализации общества: они питательная среда таких ненавистных сатирику черт общественного поведения людей, как рабская послушливость, как марионеточная исполнительность, как трусливая благонамеренность, как исключительная сосредоточенность на «мелочах» личного существования.

Служебное рвение и Молчалина-чиновника, и Молчалина-газетчика, их «честное» отношение к своим обязанностям приобретает, как показывает Салтыков-Щедрин, совсем иной смысл в свете природы того дела, которому они служат. В большинстве случаев дело это неблагородное, зазорное. Между прочим, в излюбленной Молчалиными тактике «приручения», «оглаживания» высокопоставленного лица, «субъекта», с целью смягчения или предотвращения наиболее зловредных его начинаний присутствуют элементы, родственные некоторым тенденциям «теории вождения влиятельного человека за нос», которую некогда пробовал практиковать молодой Салтыков-чиновник и которую впоследствии такой уничтожающей критике подверг зрелый Щедрин-писатель («Имярек»; см. также письма к Г.3. Елисееву конца 1886 года).

Нелегка доля Молчалиных, вынужденных принимать на себя часть расточаемых «субъектами» всевозможных репрессалий (последние иносказательно уподобляются начальственному «швырянию» камнями и кирпичами). Однако полного и безоговорочного сочувствия молчалинской доле, порой исполненной настоящего «трагизма», у писателя нет. «По-видимому, — дает одно из многочисленных разъяснений сатирик, — вся штука в том, что камни и кирпичи, которыми „субъект" имеет обыкновение швыряться, приготовляются не другим кем-нибудь, а все тем же Молчалиным».

«Господа Молчалины» — одно из немногих произведений писателя, в которых авторская оценка лишена сатирической завершенности, однозначности, вбирая в себя противовесные начала рrо еt соntra. Писатель негодует, жалея, и, снисходя, обвиняет.

Интересно, что в 5-й главе цикла предпринято специальное отступление, имеющее целью объясниться с читателем по этим пунктам. «Когда я по временам раздумываю о моих отношениях к Алексею Степанычу Молчалину, то невольно прихожу к заключению, что в них есть что-то ненормальное, и это довольно больно щекочет мою совесть». С одной стороны, рефлектирует рассказчик, не внушающая особой симпатии «профессия» Алексея Степаныча, с другой — не вызывающее сомнения «личное его добродушие». Констатируя два раздельных «существования» этого человека — «казенное» и «свое собственное», говоря о «хроническом двоегласии» его жизни, позволяющем угадывать «сквозь наносную кору молчалинства черты подлинно человеческого образа», рассказчик тем не менее видит в своем якшании с Молчалиным печальную необходимость, объясняемую и интересами самозащиты, и несвободой себя самого от указанного «двоегласия», от молчалинского элемента. Суровым самокритицизмом, вообще характерным для сатирика, исполнены следующие строки рассматриваемого отступления: «…ежели общественное значение Алексея Степаныча исчерпывается носимою им фамилией Молчалиных, то твою, человече, роль в сношениях с ним — каким именем следует ее охарактеризовать?».

По признанию рассказчика, подобные вопросы настолько «неприятны и щекотливы», что «при упорном преследовании могут победить самое упорное чувство самосохранения», заставив, таким образом, отвернуться от Молчалиных.

Итак, Молчалины, даже при наличии у них «личного добродушия», — люди малопочтенные. Принимая в расчет прежде всего общественный план жизни и деяний человека, Салтыков-Щедрин не нашел возможным отказаться от сатирического обличения этих приверженцев девиза «изба моя с краю...», этих рыцарей приспособленчества и попустительства, этих вольных или невольных пособников существующего произвола. Молчалины, убежденно заявляет писатель, «деятельнейшие, хотя, быть может, и не вполне сознательные созидатели тех сумерек, благодаря которым настоящий, заправский человек не может сделать шага, чтоб не раскроить себе лба».

В отличие от «инициаторов» зла (они обозначены у сатирика реальными именами английского судьи Джорджа Джеффрея — «Джеффриза» — и обер-секретаря тайной экспедиции С.И. Шешковского) Молчалины-«исполнители», растворенные в безымянной массе «и другие», неприметны. Это в немалой степени затрудняет надлежащий суд над ними и современников, и потомков. А между тем суд необходим, так как Молчалины «части того громадного собирательного, которое, под разными формами и наименованиями, оказывает очень решительное тяготение над общим строем жизни».

Углубляясь в существо дела, сатирик вновь и вновь подчеркивает ответственность за творимые в социально-политическом мире преступления «скромно» пребывающих в тени представителей податливого молчалинского большинства. «Не забудем, — взывает он, — что Джеффризы ничего не могли бы, если бы у них под руками не существовало бесчисленных легионов Молчалиных». «Бессознательность», сопровождающая неблаговидные действия последних, не может служить оправданием. «Наивность» Молчалиных-пособников не только не обессиливает, не облагораживает зло, но и сообщает ему особо отталкивающий характер. Размышляя над этим, сатирик создает беспримерную по своей художественно-обличительной силе сцену, являющуюся одной из ключевых в идейной концепции произведения.

«Я видел однажды Молчалина, который, возвратившись домой с обагренными бессознательным преступлением руками, преспокойно принялся этими самыми руками разрезывать пирог с капустой.

Алексей Степаныч! — воскликнул я в ужасе, — вспомните, ведь у вас руки...

Я вымыл-с, — ответил он мне совсем просто, доканчивая разрезывать пирог...

Вот каковы эти и другие, эти чистые сердцем, эти довольствующиеся малым Молчалины, которых игнорирует история, над благодушием которых умиляются современники и которым квартал беспрепятственно выдает аттестацию: ни в чем не замечены!..

Уродливо-комическая сторона молчалинства — сторона главенствующая в щедринской интерпретации данного явления, причем объективно-реальный комизм последнего едва ли не казался писателю более «гротескным», нежели его собственные гротески типа вышеприведенной сцены. В этой связи небезынтересно обратиться к беседе сатирика с Ф.М. Достоевским, изложенной в октябрьском выпуске «Дневника писателя» за 1876 год. Вызвав Салтыкова-Щедрина на разговор «о комизме в жизни, о трудности определить явление, назвать его настоящим словом», Достоевский сослался в качестве удачного исключения именно на щедринского Молчалина. Не отходя, надо полагать, от конкретного предмета разговора и развивая на его основе общую (излюбленную, кстати) мысль о бедности писательского воображения перед, так сказать, фантазиями самой действительности, автор «Господ Молчалиных» делает следующее примечательное признание автору «Дневника»: «Вот вы думаете, что достигли в произведении самого комического в известном явлении жизни, поймали самую уродливую его сторону, — ничуть! Действительность тотчас же представит вам в этом же роде такой фазис, какой вы и еще и не предлагали и превышающий все, что могло создать ваше собственное наблюдение и воображение!...».

Усилившаяся ко времени окончания «Господ Молчалиных» реакция не замедлила представить писателю означенный «фазис», побудив его положить более густые сатирические краски на портрет «среднего человека».

Завершив к осени 1876 года журнальную редакцию «Господ Молчалиных» (главы I-V), Салтыков-Щедрин в самом начале следующего года вернулся к увлекшей его материи. Он создает очерк «Чужую беду — руками разведу», где, впрочем, молчалинская тема развернута в сторону проблем, «навеянных» тургеневской «Новью» (вопрос об «отцах» и «детях» в условиях семидесятых годов, решаемый сатириком в пользу антимолчалинства народнической молодежи), а рассказчику-интерпретатору «придан» Глумов. Очерк этот, как известно, не был пропущен цензурой (впоследствии в другой редакции и с другим названием — «Чужой толк» — был включен во второе издание книги «В среде умеренности и аккуратности», но не в первый, собственно «молчалинский», а в следующий раздел — «Отголоски»), Вместо него для февральской книжки «Отечественных записок» (1877) Салтыков-Щедрин срочно написал рассказ «Современная идиллия», ставший началом одноименного крупного произведения. Естественно, что уже фактом своего зарождения «обязанная» предшествующему молчалинскому циклу, «Современная идиллия» оказалась тесно связанной с ним в проблемном отношении. Вопрос о «среднем человеке» — центральная тема «Господ Молчалиных» — вошел в многоплановое содержание «Современной идиллии» также на правах одного из концептуальных вопросов. Кстати говоря, этот вопрос оказался на смысловых магистралях таких произведений сатирика восьмидесятых годов, как «Письма к тетеньке», «Пестрые письма», «Мелочи жизни», образовав своеобразный «сериал», подобный «сериалам» о бюрократах-«помпадурах» или же о «чумазом».

«Средний человек», представленный в «Современной идиллии» Рассказчиком и Глумовым, взят на сей раз целиком погруженным в стихию «самосохранительных», «шкурных» инстинктов. Причем в «карьере самосохранения» героев преобладающим является не материально-бытовая, а политическая сторона. Молчалин приспосабливался, стремясь заполучить «кусок пирога». Рассказчик и Глумов приспосабливаются с целью приобрести репутацию политически благонадежных обывателей.

Путь, избранный героями, — путь пошлый, постыдный. Всею силою своего блестящего сатирического дарования обрушивается писатель на олицетворяемую ими ту часть «культурного общества», которая, устраивая свою жизнь поудобнее и поспокойнее, готова поступиться элементарными нормами порядочности и чести.

«Наивная» безнравственность молчалинской «стратагемы» — пройденный этап. Рассказчик и Глумов оказываются перед необходимостью вполне сознательно участвовать в «проказах» предержащих властей. С одной стороны, это накладывает на их поведение печать сугубого, воинствующего аморализма, с другой — порождает в них чувство собственной ничтожности, самопрезрения. Подталкиваемые животным страхом, герои превращаются в пресмыкающихся; внимая голосу человеческого естества, они тяготятся своей позорной ролью. В конце концов внутренний конфликт разрешается болезненно-тяжкой «тоской проснувшегося Стыда».

В «Современной идиллии» можно, конечно, расслышать характерный для писателя мотив беззащитности «среднего человека», являющегося при попустительстве масс одной из жертв самодержавного произвола. Но основной, сатирический, акцент все же сделан не на «жертвенности» героев, а на их личной ответственности за то, что происходит и с обществом в целом, и с ними в частности. При иной идейной направленности указанный финал с явлением Стыда был бы немыслим.

«Стыдоучительство» Салтыкова-Щедрина, наблюдаемое и в ряде других его произведений этой поры, не было морализаторством в буквальном смысле слова. Оно имело целью пробудить не одно лишь отвлеченно-нравственное, но и социально-политическое, гражданское сознание современников. Однако и при такой сверхзадаче слово Салтыкова-Щедрина приобрело заметную этическую окраску, откликаясь на «живейшую потребность» времени противостоять процессу нараставшей деморализации общества. Главным объектом авторского воздействия выступал здесь именно средний «культурный человек»: стыдить народный, крестьянский мир с его «в рабстве спасенными» нравственными устоями представлялось несправедливым; взывать к совести господски-правящего мира «мертвых душ» — бессмысленным. Говоря в письме к П.В. Анненкову от 25 ноября 1876 года о «важности» разработки темы «стыда» в условиях русской действительности второй половины 1870-х годов, сатирик весьма определенно обозначает жизненный материал и одновременно адресат своего «стыдоучительства»: так называемое культурное большинство, т. е. среднюю — за вычетом активно революционного и реакционного крыла — интеллигенцию.

Салтыков-Щедрин и ранее немало размышлял над призванием и судьбами русской интеллигенции, особенностями ее исторической биографии, социального поведения, психологии. Нельзя не вспомнить, что именно интеллигент Нагибин (в качестве главного героя повести «Противоречия») открывает галерею щедринских художественных образов. Нельзя не вспомнить также, что в «Губернских очерках», которыми сатирик вошел в большую литературу и идейно-тематический профиль которых определялся разоблачением бюрократического аппарата самодержавия, проблеме интеллигенции было уделено особое, специальное внимание («Талантливые натуры»).

Акценты щедринской критики интеллигента в 1840-1850-е годы — «свои», соответствующие условиям времени, но требовательно-критическое отношение к нему (интеллигенту) неизменно.

В лице Нагибина, например, ранний Салтыков убежденно осудил бесплодное рефлектерство, гипертрофированную страсть к самоанализу, безволие, неспособность перейти от слова к делу. Сам герой с горечью сознается в конце повести, что его умственные силы не были употреблены в «дело», не принесли «пользы», не дали результата. «Что в том, что я много наблюдал, многому выучился, многое вычитал?.. что в том пользы, говорю я, когда у меня руки не поднимаются, ноги не ходят? Все это знание больше ничего, как слова, слова, слова...».

Интересно, что уже тогда Салтыкова-Щедрина тревожит перспектива рядового интеллигента оказаться в плену «двух больших добродетелей» — «умеренности и аккуратности», «в которых скорее слышится отрицание жизни, нежели жизнь».

Писателя явно не устраивает наклонность Нагибиных и Брусиных («Брусин») к пассивному созерцанию действительности, «мечтательное», а не действенное отношение к ее «запутанным» вопросам.

Беспомощность, теоретико-идейный дилетантизм, капитулянство перед «силою вещей», дряблость — характерные качества образованных, «талантливых», но сугубо праздных Буеракиных и Лузгиных («Губернские очерки»). От них невозможно ждать никакого содействия социальному прогрессу, это общественный балласт.

В 1860-е годы Салтыков-Щедрин придаст критике русского интеллигента, «посвящающего свой досуг упражнениям в благородстве чувств», характер принципиального развенчания, четко обозначая при этом социальную принадлежность объекта критики к сословию дворянских «отцов».

Солидаризируясь с мнением Чернышевского и Добролюбова об исчерпанности исторической роли «лишних людей», о необходимости «нового человека» на поприще общественной деятельности, Салтыков-Щедрин заостряет внимание на таких высвеченных временем свойствах дворянского интеллигента, как его политическое малодушие, идейно-нравственная «рыхлость», отход при соответствующих обстоятельствах от передовых убеждений молодости, идеалов «сороковых годов». Достаточно вспомнить сатирически трансформированных тургеневских героев в произведениях Салтыкова-Щедрина, чтобы представить всю меру его недоверия к деятелям рудинской генерации.

Писатель был очевидцем разительных перемен, происходивших в бурные 1860-е годы с бывшими восторженными почитателями Белинского и Грановского. Не выдержав испытания суровой жизненной практикой, щедринский герой-интеллигент — одним из ярких образчиков его может служить «я»-рассказчик большинства сатирических обозрений — трусливо отрекается от своего «либерального» прошлого, стремится загладить «вину» молодости истовой благонамеренностью мыслей и чувств.

Нередко подобное «самоочистительное» рвение, как показывает сатирик, доходит до последней черты, и вчерашний «друг» славных деятелей «сороковых годов» предстает в роли откровенного охранителя. Салтыков-Щедрин, разумеется, учитывал здесь пример Каткова. Но не только его одного. На глазах у писателя совершалось немало такого рода метаморфоз. Об одной из них, имеющей, впрочем, значение художественно-публицистического обобщения, выразительно повествуется в «ташкентском» очерке «Они же».

В молодости рассказчик был вхож в передовые кружки 1830—1840-х годов, его «горячо» волновал девиз: «добро, красота, истина», его «искренне» увлекало движение, «возбужденное Белинским, Луи Блан, Жорж Занд», его «трогали идеи 1848 года».

Вскоре потребовалось, однако, выйти за пределы пусть и самых благородных, но отвлеченных «девизов» и лозунгов. Явилось новое поколение общественных деятелей, предложивших наполнить красивые «слова» конкретным «содержанием». Рассказчику это оказалось явно не по плечу, но вместо самокритической переоценки своих позиций он встал во враждебные отношения к «новым людям». Не ограничиваясь одной идейной борьбой, он, регрессируя все более и более, становится в ряды непосредственных гонителей «неблагонадежных элементов» — вступает в члены частного общества «содействователей» под названием «Робкое усилие благонамеренности».

Вопрос: «Что было бы, если б был жив Грановский? Остался ли бы я его другом?» — сам рассказчик признает «праздным». Один из не утративших смелости и прямодушия собеседников его заявляет в ответ: «Вы... друг Грановского? Вы!.. Да он бы на порог квартиры своей вас не пустил!..».

Можно предположить, как это и сделано в комментарии к циклу, что здесь щедринское сатирическое обобщение вобрало в себя помимо прочих и тот конкретный факт, который был известен современникам Салтыкова-Щедрина и который получил особенно широкую огласку после герценовской статьи «Лобное место». Факт этот, связанный с неблаговидной в политическом отношении деятельностью ученого-ориенталиста В.В. Григорьева, изложен у Герцена (получившего письменное подтверждение от Н.А. Мельгунова со ссылкой на И.С. Тургенева) так: «Он (Григорьев. — В. М.) особенно прославился поручением в остзейские губернии, имевшим целью осмотр книжных лавок и частных библиотек в случае нужды. Ему содействовали два жандармских офицера при отборе и запечатывании книг. По окончании этого поручения Григорьев был назначен в Оренбург. Проездом через Москву ему вздумалось навестить Грановского, может, затем, чтоб заглянуть в его библиотеку. Грановский, знавший про подвиги Григорьева, велел своему слуге не впускать его на двор».

Процесс идейно-политического перерождения «человека сороковых годов» взят автором очерка «Они же» в одной из открытых, так сказать, грубых стадий. Салтыков- Щедрин наблюдал, разумеется, и более тонкие формы отхода среднего интеллигента от передовых позиций, от гражданского долга, от личной нравственной ответственности. Но осуждение недостойного поведения тех, кто своим положением «людей мысли» призван не способствовать, а препятствовать утверждению «ига безумия», вполне различимо у сатирика и в этом случае.

Едкой авторской иронией окружены, например, «я»-рассказчик и Менандр Прелестнов («Дневник провинциала в Петербурге») в качестве представителей тех кругов литературной интеллигенции, которая пытается имитировать свободомыслие, но фактически исповедует благонамеренный крохоборческий девиз «не расплываться!».

Не сумев до конца истребить в себе дух «сороковых годов», не утратив способности самокритицизма, Менандр и рассказчик откровенно признаются друг другу в том, что интеллигенция в массе своей идейно обмелела, что многие «пенкоснимательствующие» современники далеко отошли от заветов Белинского и Грановского.

Полемически разворачивая свои оценки дворянского интеллигента против известных «реабилитационных» устремлений автора «Рудина», сатирик на примере «оживших» тургеневских героев так разъясняет свою мысль об измельчании «культурных людей». У Берсенева, сообщает встретившийся с ним рассказчик-провинциал, вроде бы и сохранилось желание «идти по стопам Грановского», однако «идти не самому, а чтоб извозчик вез».

Готовность интеллигента «трепетать», стремление заслужить благорасположение власть имущих, поступаясь при этом чувством собственного достоинства, больно задевали писателя, диктовали ему строки, исполненные острейшей сатиры.

Вот компания «культурных людей», состоящая из рассказчика-провинциала и, главным образом, тургеневских героев (Веретьев, Рудин, Лаврецкий, Берсенев, Аркадий Кирсанов), оказывается после участия в мистифицированном «международном съезде статистиков» под следствием и судом (тоже мистифицированным). Тут-то и обнаруживаются в полной мере душевная дряблость, податливость, беспринципность «культурного человека», целиком находящегося во власти «шкурного инстинкта». Герои наперебой спешат отречься от «грехов» молодости — благородных мыслей и побуждений, выгородить себя любым способом, не останавливаясь перед наветами и доносами на своих «сообщников».

В мемуаристике (Н.А. Белоголовый, Е.Н. Водовозова, А.В. Никитенко, Л.Ф. Пантелеев, Н.В. Шелгунов, Е.А. Штакеншнейдер и др.) можно найти немало фактов, подтверждающих то, как достоверно отражены писателем особенности идейно-нравственной жизни тогдашнего «культурного общества». Эта достоверность обусловливалась в первую очередь хорошим знанием действительности, острой наблюдательностью, присущими сатирику. Свою роль в глубоком осмыслении проблемы среднего «культурного человека» сыграло и обращение писателя к соответствующему литературному материалу.

Поскольку Салтыкова-Щедрина занимал не личностно-психологический, а общественно-политический аспект проблемы, постольку особый интерес вызывали у него социологически акцентированные произведения писателей-демократов (к тому же специально вовлекавшие в ее орбиту «новых людей»), хотя вопрос о «среднем человеке» не был, разумеется, уделом только этого крыла русской литературы.

Творческая мысль Салтыкова-Щедрина не могла не учитывать, к примеру, художественно-образные «показания» Н.Г. Помяловского, зорко разглядевшего собственнические идеалы культурных «мещан» Молотовых, или же «свидетельства» И.А. Кущевского, умело раскрывшего приспособленческую психологию «благополучных» интеллигентов-обывателей Негоревых.

Исследователями уже ставился вопрос об идейно-творческих отношениях Салтыкова-Щедрина с писателями-демократами 1860-1880-х годов. Одним из недостатков в его разработке продолжает оставаться то, что означенные отношения рассматриваются преимущественно в одном направлении: воздействия сатирика на демократическую беллетристику. Обратная связь при этом, за малыми исключениями, не учитывается. А между тем Салтыков-Щедрин, несомненно, не только «давал», но и «получал». И дело здесь вовсе не в использовании каких-то отдельных приемов и деталей, хотя у сатирика можно встретить и это. Творчество писателей-демократов (далеко не всегда, кстати, обращавшихся к сходным темам после Салтыкова-Щедрина, вслед за ним) помогало ему глубже осознать историческую актуальность той или иной проблемы, стимулировало к уяснению ее во всей сложности и многоаспектности, создавало необходимые предпосылки для широких, завершающих художественно-публицистических обобщений.

Публицистика Г.3. Елисеева и Н.К. Михайловского с ее резкой критикой либеральной интеллигенции, произведения Г. Успенского («Разоренье»), Марко Вовчок («Живая душа»), С. Смирновой («Огонек»), А.О. Осиповича-Новодворского («Эпизод из жизни ни павы, ни вороны») и других участников «Отечественных записок», обращавшихся к теме «культурных людей», также питали или поддерживали обличительный настрой сатирика.

Среди авторов-современников, привлекавших сочувственное внимание Салтыкова-Щедрина, особенно много размышляла и писала об «образованном обществе» в лице его дюжинных представителей Н.Д. Хвощинская (В. Крестовский). По мнению П.Н. Ткачева, посвященные разработке психологических вопросов произведения Хвощинской не лишены социального значения во многом потому, что в них изображаются быт и нравы прослойки, играющей заметную роль в «общественной сутолоке», — прослойки «средних культурных людей». Из нее, довольно разнообразной по составу, замечает далее критик, вышли люди «сороковых» и «шестидесятых» годов, «от нее же ведут свое начало деятели 70-х и 80-х годов». Но это лишь одна, наименее устроенная в жизни и наиболее интеллигентная ее часть, весьма невеликая в количественном отношении. Другая часть — наиболее устроенное и наименее интеллигентное «большинство». На последнем нередко и останавливает свой взор писательница.

«Большинство» у нее тоже, в свою очередь, разнородно и разнолико. Здесь и активные приспособленцы — карьеристы, дельцы, «хищники» и, говоря языком другого критика, «недоросли нравственного мира», люди не «идеи», а скоропреходящих «порываний» и «инстинкта стадности».

В повести «Первая борьба» (1869), которую журнальный соратник Салтыкова-Щедрина Н. К. Михайловский справедливо относил к числу «лучших произведений» и в собственном творчестве писательницы, и в русской литературе вообще, с большим мастерством обрисована душевная опустошенность, нравственная ущербность, воинствующий эгоизм представителя (причем, из «детей») первой категории (активных приспособленцев), коему не только далеки, но и ненавистны гуманно-благородные убеждения его отца-демократа. По характеристике М.А. Протопопова, «психологический интерес» данного типа прямо сочетается «с интересом общественного свойства». Герой произведения, готовый во имя сытого и праздного существования поступиться не одними высокими идейными принципами предшественников-шестидесятников, но и элементарными нормами морали, — истинный «герой времени». «Ученый» хищник, приверженец социологического дарвинизма, он генетически восходит к таким «борцам» за личное благополучное существование, как Молчалин (дощедринский — В. М.) и Чичиков.

Немалое впечатление, судя по всему, произвел на сатирика рассказ Н.Д. Хвощинской «Счастливые люди», помещенный в 4-й книжке «Отечественных записок» за 1874 год. Процесс обмеления интеллигентского большинства, забвение им идеалов «сороковых годов» и размен на мелочи наследства «шестидесятников» представлен писательницей тоже как характерный признак новых времен, как симптом наступления глубокого духовного кризиса русского общества.

«Я»-рассказчик очерка, пытающийся заговорить со своими бывшими друзьями-единомышленниками языком «славной» эпохи недавнего прошлого, с горечью вынужден признать, что его не понимают, а точнее — не хотят понимать. Рассказчика удручает то, что «уцелевшие» после натиска реакции могли бы даже в условиях «трудного времени» сплотиться и продолжать служение делу общественного прогресса, но они охотно оставили прежнюю стезю, предпочтя откровенное приспособленчество. «...Они жили в свое удовольствие и не отговаривались никакими стеснениями», — сокрушенно констатирует рассказчик.

Правда, «благополучный россиянин» Кубецкий непрочь «пофилософствовать» относительно преследуемых им и ему подобными отступниками целей личного преуспеяния как целей законных, «естественных» и даже общественно полезных. Но в его словах — заведомая неискренность, демагогия и фальшь. «Счастливые люди!» — иронизирует Хвощинская по адресу «бездумных» Кубецких. «Счастливцы!!» — вторит ей Салтыков-Щедрин.

Другой персонаж рассматриваемого произведения, честный, стремящийся, как и рассказчик, сохранить верность заветам молодости Алексеев, самокритично заявляет: «...мельчаем — хоть в микроскоп нас разглядывай! Чувствуем, что падаем, и сами над собой смеемся. А? правда? были времена хуже — подлее не бывало!».

Эту характеристику современности Салтыков-Щедрин нашел крайне меткой и точной. «Правду сказала Хвощинская, — пишет он в письме к А.М. Жемчужникову от 28 марта 1878 года, — бывали времена хуже, подлее не бывало. Да, не бывало — клянусь, так!».

Сатирик отдавал должное таланту писательницы, учитывал ее тонкие наблюдения над психологией среднего интеллигента, хотя, безусловно, был вполне самостоятелен в разработке «смежных» тем и проблем. Как литератор, он превосходил Хвощинскую глубиной и масштабностью осмысления затрагиваемых явлений, степенью мастерства их художественно-публицистической обрисовки. Это признавала и сама Хвощинская. В письме к Салтыкову-Щедрину от 8 октября 1876 года, называя «прелестью» начатый писателем цикл «Культурные люди», она добавляет: «Вы делаете Ваше дело, как никто: всякое Ваше слово — гражданская заслуга.

Хвощинская рассматривает проблему «культурного человека» преимущественно (не исключительно) в плоскости этической. По представлениям писательницы, перерождение средней интеллигенции, выражающееся в идейном отступничестве, измене прежним убеждениям, обусловлено главным образом нравственным несовершенством многих ее представителей.

Салтыков-Щедрин не забывает об аспекте социальном. Не снимая с личности моральной ответственности, сатирик предъявляет всякий раз суровый счет порядку вещей, способствующему развитию дурных наклонностей в человеке. Оставаясь «общественником», Салтыков-Щедрин настойчиво варьирует мысль, что лишь наличие правильных, разумных форм социальной жизни обеспечит всеобщее нравственное здоровье. Необходим такой строй жизни, при котором людям было бы не в тягость, а в радость думать и действовать достойно, независимо, честно.

Сатирик, подчеркиваем, признает важность борьбы за идеалы личной нравственно-сти. Но эта борьба не мыслится им вне борьбы за идеалы общественные. Здесь и можно видеть отличие щедринской позиции от позиции Хвощинской и других «моралистов».

И еще. Проблема «культурных людей», как и ряд других значительных проблем, рассматривается сатириком в широком контексте самого первостепенного для него вопроса — вопроса о «мужике». Вообще, «средний человек» интересен писателю не только и, быть может, даже не столько сам по себе, сколько в качестве общественного элемента, прямо или косвенно влияющего на положение дел народных масс, на судьбу «человека, питающегося лебедой». Некоторые моменты тесной связи означенных проблем — «среднего человека» и «мужика» — заявлены у Салтыкова-Щедрина не

только идейно, но и композиционно. Так, рассказ «Сон в летнюю ночь», по собственной характеристике писателя, должен был явиться началом предполагавшихся специальных «параллелей: с одной стороны — культурные люди, с другой — мужики».

Для Хвощинской подобная связь не характерна. Проблема «культурного человека» рассматривается ею, так сказать, изолированно, преимущественно, как отмечено выше, в своих нравственно-психологических аспектах. Что касается «мужика», то он привлекает внимание писательницы в значительно меньшей степени, чем автора «Сна в летнюю ночь».

Категория «среднего человека» у Салтыкова-Щедрина, как мы могли наблюдать, отличается «пестротою» содержания, разноликостью ее слагаемых (молчалинствующий бюрократ, «праздношатающийся» дворянин, мегцанствующий интеллигент и т. д.). Сословно-профессиональная разноликость эта предусмотрена писателем: она помогает оттенить главную и единую для всех «пестрых людей» социально-психологическую черту, беспощадно преследуемую им, — гражданскую пассивность, оборачивающуюся пособничеством реакции. Нетрудно заметить, что в данном случае «средний человек» предстает перед судом Салтыкова-Щедрина как субъект социальной истории, как лицо, способное влиять на ее развитие. Это, однако, лишь один аспект проблемы, одна ипостась «среднего человека». Есть и другой аспект, другая ипостась, когда «средний человек» рассматривается писателем как «страдательный» объект исторического процесса, переживающего один из самых мрачных, «призрачно»-неразумных своих фазисов.

Насилие и произвол, наблюдаемые в русской общественной жизни, достигли такой степени, при которой только «исключительные натуры» (типа Буташевича-Петрашевского или Чернышевского) не подпадают под действие «принципа самосохранения». «Средние деятели современности», среди которых немало людей вполне порядочных, «честных», в этом отношении менее стойки. Они могут сочувствовать идеям обновления жизни на справедливых началах, верить в «утешительный», ведущий к победе добра ход истории, но их поведение определено сознанием того, что процесс утверждения «правды» сопряжен в настоящем с «неслыханными жертвами», что он равносилен «процессу сдирания кожи с живого организма». Добровольно подвергнуть себя этим испытаниям дано не каждому. «Самоотверженность не в нравах среднего человека, да ведь она и не обязательна. Средний человек не прочь даже, в видах самооправдания, сослаться на ненормальность самоотверженности вообще и в принципе будет, пожалуй, прав. И хотя ему можно возразить на это: так-то так, да ведь в ненормальной обстановке только ненормальные явления и могут быть нормальными, но ведь это уж будет порочный круг, вращаться в котором можно до бесконечности, не придя ни к какому выводу».

Не приходится третировать «среднего человека», ибо он — «действительный объект истории»; нельзя без должного понимания винить его в недостаточном оптимизме по части исторических «утешений», так как жизнь на каждом шагу подрывает его веру в последние. «Каким же образом ему примириться с утешениями истории, каким образом уверовать в них, когда он ежеминутно встречает осязательные доказательства, что эта самая история на каждом шагу в кровь разбивает своего собственного героя?».

«Адвокатские» тенденции относительно «заурядного человека толпы», с известным скептицизмом относящегося к «историческим утешениям», наблюдались у сатирика и ранее. Они хорошо различимы, например, в «октябрьской» (1864) хронике «Наша общественная жизнь», не опубликованной в свое время «Современником» всего вероятнее из-за внутриредакционных разногласий. По обстоятельствам писатель возвращался к этим тенденциям, делал специальный акцент на них.

Л-ра: Русская литература. - 1991. - № 2. - С. 52-67.

С амое полное и прекрасно изданное собрание сочинений Михаила Ефграфовича Салтыкова - Щедрина, гениального художника и мыслителя, блестящего публициста и литературного критика, талантливого журналиста, одного из самых ярких деятелей русского освободительного движения.

Его дар - явление редчайшее. трудно представить себе классическую русскую литературу без Салтыкова - Щедрина.

Настоящее Собрание сочинений и писем Салтыкова - Щедрина, осуществляется с учетом новейших достижений щедриноведения.

Собрание является наиболее полным из всех существующих и включает в себя все известные в настоящее время произведения писателя, как законченные, так и незавершенные.

В двенадцатый том собрания вошли цыклы произведений: "В среде умеренности и аккуратности" - "Господа Молчалины", «Отголоски», "Культурные люди", "Сборник".

ГОСПОДА МОЛЧАЛИНЫ

ГЛАВА I

Бывают такие минуты затишья в истории человеческой общественности, когда человеку ничего другого не остается желать, кроме тишины и безвестности. Это минуты, когда деятельная, здоровая жизнь словно засыпает, а на ее место вступает в права жизнь призраков, миражей и трепетов, когда общество не только не заявляет ни о каких потребностях или интересах, но даже, по-видимому, утрачивает самую способность чем-либо интересоваться и что-либо желать; когда всякий думает только о себе, а в соседе своем видит ненавистника; когда подозрительность становится общим законом, управляющим человеческими действиями; когда лучшие умы обуреваются одним страстным желанием: бежать, скрыться, исчезнуть.

В такие минуты слишком выдающаяся известность может очень серьезно компрометировать. Одних - в глазах современников, других - в глазах потомства. Первое дает себя чувствовать непосредственно и отравляет жизнь неосторожно прославившегося человека в настоящем; второе хотя и не сказывается осязательно в настоящем, но нужно быть или совсем безумным, или совсем бессовестным, чтоб не понимать, что попасть в историю с нехорошим прозвищем - все-таки вещь далеко не лестная.

Примеров громкой известности первой категории я указывать не стану. Для нас покамест это еще дело новое, хотя в людях, которых жизнь представляет сплошную борьбу с квартальными надзирателями, и у нас недостатка нет. Из репутации второй категории укажу на известного английского судью Чжоффриза, который был настолько бессовестен, что совсем позабыл о существовании истории и ее суда. Однако история вспомнила о нем и заклеймила его имя неувядаемым позором, в том, конечно, расчете, что пример этого чудовища послужит спасительным предостережением для воспитанников средних учебных заведений. У нас подобных блестящих репутаций до сих пор не было; тем не менее фамилия тайного советника Шешковского в свое время пользовалась настолько громкою известностью, что быть приглашенным к нему считалось честью не совсем безопасною. И что же! Даже наша скромная история, олицетворяемая «Русскою стариною» и «Русским архивом», уклоняется от выдачи похвального аттестата его громкой деятельности!

Я уверен, что если бы Шешковский мог провидеть, что на страницах «Русской старины» будут от времени до времени появляться анекдоты об его подвигах, то он от многого воздержался бы. С этой точки зрения воспитательное значение «Русской старины» не может подлежать никакому сомнению, и остается только сожалеть, что действие его возымело начало так недавно. Имей Шешковский хотя смутное представление о силе исторических обличений, он сказал бы себе: «черт возьми! у меня есть сын (этот сын, действительно, существовал, но невдолге бесследно исчез), у меня могут быть внуки и правнуки - каково им будет читать в «Русской старине» рассказы о «малороссийском борще» (деликатная замена слова «розги») или об особой конструкции кресле, в которое я, для пользы службы (то есть для наказания на теле), имею обыкновение сажать своих пациентов! Ведь я думал, что все это останется шито и крыто, и вдруг… Нет! лучше практику эту оставить!» И мы ничего не знали бы ни о малороссийском борще, ни о кресле особого устройства, ни даже о самом Шешковском. Да, и о Шешковском ничего не знали бы, ибо что такое Шешковский, отрешенный от борща, кресла и других атрибутов его достославной специальности? - Это Иванов, Сидоров, Федоров, Пафнутьев - словом, одна из тех личностей, которых Грибоедов возвел в перл создания в лице Молчалина и которых и современники и потомство разумеют под темным наименованием «и другие». Настигнуть этих «и других», обличить их в чем бы то ни было - ни «Русский архив», ни «Русская старина» не в состоянии. Это люди до того безанекдотные, что упоминание имен их произвело бы на читателя то же самое действие, как, например, перепечатка ревизских сказок.

И Шешковский поступил бы, несомненно, благоразумно, если бы, не настаивая на том, чтоб быть тем знаменитым Шешковским, каким мы его знаем, прямо погрузился бы в пучину «и других». Это было бы с его стороны актом мудрой предусмотрительности, потому что, в сущности, эти «и другие», эти Молчалины, и суть «излюбленные люди» тех исторических моментов, о которых идет речь. Они полнейшие выразители современной им действительности; они деятельнейшие, хотя, быть может, и не вполне сознательные созидатели тех сумерек, благодаря которым настоящий, заправский человек не может сделать шага, чтоб не раскроить себе лба. Они одни сохраняют среди этих сумерек остроту зрения, одни видят и различают. Что различают? - различают ту счастливую область умеренности и аккуратности, под сению которой зиждется человеческое благополучие, скромное, но прочное, не сопровождаемое трубными звуками, ни блеском апофеоз, но взамен того вполне удовлетворившееся и успокоившееся в самом себе. И что всего важнее - благополучие, до которого нет дела ни современникам, ни истории.

ГЛАВА II

Итак, взглянем на Молчалина счастливого, на Молчалина, с честью выдержавшего свой длинный мартиролог и с помощью его завоевавшего себе: в настоящем - тепло и сытость, в будущем - безответственность перед судом истории. Познакомимся с ним в домашнем его быту, в частной беседе о предметах, доступных его пониманию, в той интимной обстановке, в которой затрогиваются не вицмундирные, а человеческие струны сердца, где он является отцом семейства, мужем, преданным другом, гостеприимным и заботливым хозяином и т. д.

Я давно знаю того Молчалина, с которым намереваюсь познакомить читателя. Когда-то мы служили с ним в одной канцелярии. В то время это был уж человек пожилой, хотя все еще занимавший незавидную должность помощника экзекутора. Сознаюсь в своем неразумии: как чиновник молодой и самонадеянный, я смотрел тогда на Молчалина довольно свысока. Я не понимал ни трагизма его положения, ни той изумительной самоотверженности, с которою он спасал нас всех от начальственного натиска, первый подставляя свою грудь под удары. Молодой, обеспеченный и жестокий, я думал, что такова уже провиденциальная роль Молчалиных, чтоб за всех трепетать и за всех принимать удары. Смешно мне было, весело.

Я помню, начальник у нас в то время был необыкновенно деятельный. Это был какой-то дервиш в вицмундире, который с утра до ночи кружился и что-то выкрикивал. Всякая входящая бумага получала в его глазах характер вопиющего преступления, которое надлежало преследовать немедленно, по горячим следам. Каждая была испещрена его надписями: «нужное», «весьма нужное», «самонужнейшее», «завтра же», «сегодня же», «сейчас же». На каждую он как бы роптал, что она попала к нему в руки сегодня, а не вчера, не месяц, не год тому назад. Это было что-то ужасное. В урочный час начиналось судорожное слоняние из угла в угол, и горе, бывало, тому чиновнику, который попадался на этом скорбном пути. Мы, молодежь, знали это и заранее забивались в одну из боковых комнат и уже оттуда прислушивались к стонам. Но Молчалину спрятаться было невозможно и некуда. Его должность именно в том и состояла, чтоб всегда находиться на самом скорбном пути и, так сказать, на лету уловлять малейшую судорогу восторженного дервиша. Красный как рак, он мелькал в пространстве, выполняя сыплющиеся дождем на его голову приказания, перелетая из комнаты в комнату, рассылая сторожей, курьеров, кого-то отыскивая, нюхая, роясь, взывая и т. д. А мы, молодежь, тупым оком взирали на эти мелькания и думали, что Молчалин даже не понимает, что может существовать иная жизнь, свободная от мельканий…

Потом обстоятельства так сложились, что я вынужден был несколько лет прожить в провинции, где познакомился с Сквозником-Дмухановским и Держимордою, Молчалина же совершенно утерял из вида. Когда я возвратился в Петербург, Алексей Степаныч служил уже в другом ведомстве, и не по экзекуторской части, а в так называемой действующей бюрократии, которая уже признается способною писать отношения, предписания и даже соображения. Очевидно, он свое выстрадал и сумел сделаться настолько необходимым, что ему, преимущественно перед другими, поручались щекотливые дела о выеденном яйце. Он уже не мелькал, как прежде, а как-то неслышно и ловко устремлялся, скользя на камергерский манер но паркету канцелярии. Ему не кричали из-за тридевять земель: Молчалин! но называли Алексеем Степанычем. В самой внешности его произошла выгодная перемена: прежде он был поджар, сутоловат и глядел понурившись; теперь - он нагулял себе изрядное брюшко и голову держал не только прямо, но почти наоборот. Даже в присутствии начальства он не сгибался в три погибели, а только почтительно вытягивал шею, как бы прислушиваясь и не желая проронить. Прежде жест у него был беспокойный, угловатый, разорванный; теперь - это был жест спокойный, плавный, круглый. Прежде он читал только афиши, и то на тот лишь случай, что, может быть, начальству угодно будет знать, что делается в балетном мире; теперь - он сам сознавался, что от времени до времени почитывает «Сын отечества». «Да-с, почитываем-таки!» - прямо говорит он.

Искушенный опытом, я, разумеется, прежде всего поспешил возобновить прерванное знакомство и был принят с тем приветливым, почти сострадательным благодушием, которое характеризует человека, выстрадавшего свое право быть сытым, и которого вы никогда не встретите у ликующего холопа, сознавшего себя силою. Тогда как прежние товарищи по школе и по службе, при встрече со мной, делали вид, как будто что-то припоминают, Алексей Степаныч сразу ободрил и, так сказать, обогрел меня своим приветом.

ГЛАВА III

Прошел месяц, в продолжение которого я не видал Молчалина. В начале сентября, идя по Невскому, я почувствовал, что кто-то сзади прикоснулся к моему плечу. Оглядываюсь - Алексей Степаныч.

Забыли? грешно, сударь! - молвил он, - а не худо бы проведать старого сослуживца!

И то сколько раз собирался к вам в департамент зайти, да совестно: все думается, как бы вас от занятий не оторвать! - оправдывался я.

Как будто только и света в окне, что департамент! чай, и квартира у нас есть. Свой дом, батюшка! На Песках, в Четвертой улице! Хорошо у нас там - тихо. И в Коломне тихо живут, да та беда - место низкое, того гляди, наводнение в гости пожалует. Пятнадцатый год домовладельцем и прихожанином в своем месте состою… ничего! ни в чем не замечен!

Непременно! непременно! как-нибудь утром в праздник…

ГЛАВА IV

Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия «обстановки». Русские матери (да и никакие в целом мире) не обязываются рождать героев, а потому масса сынов человеческих невольным образом придерживается в жизни той руководящей нити, которая выражается пословицей: «Лбом стены не прошибешь». И так как пословица эта, сверх того, в практической жизни подтверждается восклицанием: «В бараний рог согну!» - применение которого сопряжено с очень солидною болью, то понятно, что в известные исторические моменты Молчалины должны во всех профессиях составлять не очень яркий, но тем не менее несомненно преобладающий элемент.

По-видимому, литературе, по самому характеру ее образовательного призвания, должен бы быть чужд элемент, а между тем мы видим, что молчалинство не только проникло в нее, но и в значительной мере прижилось. В особенности же угрожающие размеры приняло развитие литературного молчалинства с тех пор, как, по условиям времени, главные роли в литературном деле заняли не литераторы, а менялы и прохвосты…

С литературным Молчалиным меня познакомил тот же самый Алексей Степаныч, о котором я уже беседовал с читателем. В одну из минут откровенности, излагая мартиролог Молчалиных-чиновников, он сказал в заключение:

Да это еще что! мы, можно сказать, еще счастливчики! А вот бы вы посмотрели на мученика, так уж подлинно - мученик! Я, например, по крайности, знаю своего преследователя, вижу его, почти руками осязаю - ну, стало быть, какова пора ни мера, и оборониться от него могу. А он, мученик-то, об котором я говорю, даже и преследователя-то своего настоящим манером назвать не может, а так, перед невидимым каким-то духом трепещет.

Кто ж это такой?

ГЛАВА V

Когда я по временам раздумываю о моих отношениях к Алексею Степанычу Молчалину, то невольно прихожу к заключению, что в них есть что-то ненормальное, и это довольно больно щекотит мою совесть. Или, выражаясь точнее, я должен сознаться перед самим собой, что отношения эти ставят меня в какой-то нелепый тупик, род порочного круга, из которого, по-видимому, нет ничего легче вывернуться, да вот поди-ка, вывернись.

Профессия Алексея Степаныча не внушает мне особенной симпатии, но в то же время личное его добродушие является для меня фактом, стоящим вне всякого сомнения. По-видимому, два существования - казенное и свое собственное - идут рядом в этом человеке; но идут особняком, не сливаясь, а ежели по временам и влияют друг на друга, то скорее в ущерб первому, нежели последнему. Вот это-то хроническое двоегласие жизни и сбивает с толку, делая возможными самые невозможные отношения.

Я знавал одну не очень знаменитую, но все-таки пользовавшуюся хорошей репутацией танцовщицу, женщину уже пожилую, совершенно добродетельную (она была вдова какого-то экзекутора, за которого ее высватал директор департамента, и оставалась неизменно верною памяти своего покойного мужа) и отличную мать семейства. День она всецело посвящала семье и воспитанию детей в страхе божием (разве на какой-нибудь час запиралась в спальной перед зеркалом и упражнялась в стоянии на носках ног и в биении ножкой об ножку), вечером - уезжала в театр и проделывала там антраша. Даже звалась она не Земфирой и не Аспиччией, а просто Ариной Ивановной. Она не отказывалась от антраша, во-первых, потому что они составляли профессию, с которой она сжилась, и, во-вторых, потому что при помощи этих антраша она доставала обеспеченный кусок ее семейству. Тем не менее, когда она вечером надевала трико и принималась, стоя на одной ноге и подняв другую до уровня плеч, выделывать перед почтеннейшей публикой круги, - ей было не совсем ловко. Поэтому она пуще всего боялась, чтоб кто-нибудь из ее детей не зашел в театр и не увидел ее (может быть, это-то и было причиной, почему она так усиленно старалась о внушении им «страха божьего»). Но вот, в один прекрасный вечер, сын ее, гимназист, соблазненный запретным плодом, урвался тайком в театр, и когда взвился занавес, то увидел следующее: какая-то роскошная женщина, впереди всех, на самом юру, покрытая, вместо платья, прозрачной тряпочкой, совсем-совсем нагая, стоит на одной ноге, а другою, протянутою до уровня плеча, медленно-медленно выделывает круг. Затем, вглядываясь в эту женщину пристально, он узнал в ней свою мать…

Вот наглядный пример того, что двоегласие в жизни нисколько не препятствует правильному ее течению, даже с таким аккомпанементом, как периодически-обязательное переодевание в трико. И не примешайся тут неуместное любопытство юного гимназиста, приведшее его в театр, Арина Ивановна и доднесь, в кругу своего семейства, продолжала бы пользоваться наименованием маменьки Арины Ивановны, причем никто бы и не подозревал, что с этим именем связывается понятие о какой-то Аспиччии.

Положение Алексея Степаныча сходно с положением этой женщины в том отношении, что оба они устраивают свою личную жизнь по возможности независимо от профессии. Но во всех других отношениях Молчалин поставлен даже выгоднее. Во-первых, Арине Ивановне все-таки приходилось надевать трико, а Алексей Степаныч трико не надевает, всенародно своих атуров не показывает и антраша не выделывает; во-вторых, Молчалин свободен и от опасения (и тоже опять потому, что место трико у него занимает вицмундир), что дети его узнают об его профессии и устыдятся ее. Конечно, может быть, настанет время, когда и он поймет и дети его поймут, что, собственно говоря, и вицмундир и трико… Тогда положение его, разумеется, значительно усложнится; но ведь когда-то еще это время настанет, а покуда…