И. А. Гончаров. «Мильон терзаний»

I. Литературная и историческая судьба комедии Грибоедова.

II. Жанровое своеобразие «Горя от ума».

III. Язык и стиль пьесы.

IV. Сюжет и композиция, сценичность комедии.

V. Образ Чацкого.

1. Роль Чацкого – главная в пьесе.

2. Сопоставление героя комедии Грибоедова с «лишними людьми» (Онегиным и Печориным).

3. Единство личных и общественных мотивов в драме Чацкого («мильон терзаний» героя).

VI. Образ Софьи.

VII. Чацкий – победитель или побеждённый?

VIII. Реализм комедии и типичность Чацких.

I. Гончаров отмечает, что комедия «Горе от ума» стоит «особняком в литературе». Признавая, что творение Грибоедова нельзя ставить в один ряд с бессмертным «Евгением Онегиным» и другими произведениями «гения Пушкина», автор статьи говорит, что «Онегин» стал для нас историей, а герои «Горя от ума» будут жить до тех пор, «пока будет существовать стремление к почестям помимо за­слуг, пока будут водиться мастера и охотники угод­ничать и «награжденья брать и весело пожить», пока будут господствовать карьеризм, чинопочитание, сплетни, безделье как социальные пороки, пока мож­но будет встретить Фамусовых, Молчаливых, Репетиловых, Загорецких.

Пьеса вынесла испытание популярностью (публи­ка «буквально истаскала комедию до пресыщения»). Наконец, она была признана «образцовым произведе­нием» как «грамотной массой», так и критикой.

Что же привлекает поклонников пьесы к ней? Отвечая на этот вопрос, Гончаров пишет, что одни видят достоинство комедии в том, что в ней с поразительной достоверностью переданы основные черты таких социальных типов, как Фамусов, Молчалин, Скалозуб, другие же «дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой – моралью» пьесы.

II. Автор статьи полностью согласен с теми, кто признаёт, что «комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгу­чая сатира, и вместе с тем и комедия... больше всего комедия». В этих особенностях пьесы Гончаров видит её жанровое своеобразие, подчёркивая, что «Горе от ума» более всего «тонкая, умная, изящная и страстная комедия». Комичны не только представители фамусовского круга, комичен и Чацкий с его наивным по­ведением в гостиной фамусовского дома.

В пьесе воссоздаётся «длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась... вся прежняя Москва, её рисунок, тогдашний её дух, исторический момент и нравы». Гончаров считает, что в комедии нет ни одного надуманного персонажа, ни одной лиш­ней детали; всё – «от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки» – взя­то из жизни и перенесено в пьесу.

III. Гончаров высоко оценивает язык и стиль комедии, в частности такие её стороны, как «ум, юмор, шутка и злость русского ума и языка». Автор статьи указывает на «разговорный стих» пьесы, отмечает, что язык её героев – это «естественная, простая... взятая из жизни речь».

Гончаров подчёркивает, что ни одно произведение русской литературы до комедии «Горе от ума», ещё задолго даже до её напечатания, не проникло в такой степени в широкие слои тогдашних читателей: «...гра­мотная масса... сразу поняв её красоты и не найдя не­достатков... разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники... испестрила грибоедовскими поговорками разговор...»

IV. Гончаров тонко анализирует сюжет и композицию «Горя от ума», критикуя при этом тех, кто отка­зывал комедии в сценичности, в присутствии движе­ния, действия: «Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету!» «то движение, которое идёт через всю пьесу, как неви­димая, но живая нить, связывающая все части и лица комедии между собою».

Гончаров обстоятельно прослеживает «ход пьесы», её сюжетное развитие, динамику, внутренний меха­низм – от сцены к сцене, от акта к акту, впервые уста­новив, что в сценическом движении комедии перепле­таются между собою две интриги – личная и общест­венная. Автор статьи обращает внимание на то, что в сценах третьего акта, посвящённых изображению бала у Фамусова, картины бала на время «вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу». Каж­дое лицо или группа лиц на балу «образует свою от­дельную комедию, с полной обрисовкой характеров, успевших в нескольких словах разыграться в закон­ченное действие».

«Разве не полную комедию разыгрывают Горичи? Этот муж, недавно ещё бодрый и живой человек, те­перь опустившийся, облёкшийся, как в халат, в мос­ковскую жизнь, барин; «муж-мальчик, муж-слуга, иде­ал московских мужей», по меткому определению Чац­кого, – под башмаком приторной, жеманной светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка – весь этот контингент невест, «умеющих, – по словам Фамусо­ва, – принарядить себя тафтицей, бархатцем и дым­кой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с мось­кой, с арапкой-девочкой, – эта княгиня и князь Пётр Ильич – без слова, но такая говорящая руина про­шлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодли­востью... и эти N.N., и все толки их, и всё занимающее их содержание!»

Гончаров высоко оценивает мастерство Грибоедо­ва-реалиста, нарисовавшего правдивую картину мос­ковского быта и нравов той эпохи.

V. Особенно много нового внёс Гончаров в интер­претацию образа Чацкого. Автор статьи замечает, что «о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто... какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разногласия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся ещё долго». Гончаров подчёркивает реалистическую многосторонность образа Чацкого, остроумие героя, честность и прогрессивность его убеждений, выражает к нему тёплое сочувствие, как к живому лицу.

1. По мысли Гончарова, «главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а бы­ла бы, пожалуй, картина нравов». Столкновение ге­роя с окружающим его обществом определяет «гро­мадный, настоящий смысл», «главный разум» произ­ведения, даёт ему то живое, непрерывное движение, которое пронизывает его от начала до конца. В коме­дии «два века сходятся лицом к лицу». Чацкий дей­ствительно «умнее всех прочих лиц... Речь его кипит умом, остроумием». По при всём этом он поступает так «неумно», что «это подало Пушкину повод отка­зать ему в уме». («Пушкин... вероятно, всего более имел в виду последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде». Здесь Чацкому изменяет «не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие... ни Оне­гин, ни Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий».)

3. Гончаров убедительно показывает единство лич­ных и общественных мотивов в драме Чацкого, что позволяет ему доказать социальную и психологиче­скую оправданность поведения героя.

Чацкий приехал в Москву только ради Софьи. «Его поразили две перемены: она необыкновенно по­хорошела и охладела к нему – тоже необыкновенно». Чацкий надеется найти ответ прежнему чувству – «всё напрасно: нежные воспоминания, остроты – ничто не помогает. Он терпит от неё одни холодности. Между ней и Чацким завязался горячий поединок, самое живое действие, комедия в тесном смысле, в которой принимают участие два лица – Молчалин и Лиза».

Вскоре линия Чацкий – Софья значительно расши­ряется, она уже не является единственной в комедии. Борьба героя за сердце любимой девушки перераста­ет в «другую борьбу, важную и серьёзную, целую бит­ву» – между Чацким и фамусовским кругом. «Обра­зовались два лагеря, или, с одной стороны, целый ла­герь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», с другой – один пылкий и отважный боец... Если Фа­мусов хочет быть «тузом», «есть на серебре и золоте» только за то, что «он подписывает бумаги, не читая» их, то Чацкий требует «службы делу, а не лицам» и т. д.

Столкновение едино: любовная тема вбирает в се­бя огромное социальное содержание (личная драма героя определяется социальными мотивами), и, в свою очередь, общественная драма осложняется личной. В результате для героя сложился «мильон терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть ука­занную ему Грибоедовым роль, роль гораздо больше­го, высшего значения, нежели неудачная любовь, сло­вом, роль, для которой и родилась вся комедия».

С исключительным искусством раскрывая сцени­ческое развитие образа Чацкого, Гончаров указывает, в частности, что в обстановке борьбы герой становится «желчен, придирчив... впадает в преувеличения... пе­рестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале». Борьба «его исто­мила. Он очевидно ослабел от этого «мильона терза­ний»... Чацкий упрекает Софью, «зачем она его «надеж­дой завлекла», зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово – то неправда. Никакой на­деждой она его не завлекала. Она только и делала, что уходила от него, едва говорила с ним, призналась в равнодушии». Чацкий «ей бросает жестокое и неспра­ведливое слово: «С вами я горжусь моим разрывом»...

Действительно, в последних словах и упреках Чац­кого, обращённых к Софье, далеко не всё отвечает ис­тине. Но если и «неправда» слова героя, зато праве­ден самый его гнев. Гнев не на одну Софью, но на весь московский «свет», нелепый и страшный: «Мечтанья с глаз долой и спала пелена»… «В «неправде» слов Чацкого сильно выражена правда его характера, пылкого, непосредственного, способного на глубокие переживания. В порыве страсти герой не раз грешит про­тив частной логики, но он всегда прав в самом главном. В гневных и порой неточных словах Чацко­го – правда его отношений с окружающим общест­вом. И в этом смысле Гончаров, полемизируя с Пуш­киным, подчёркивает: «Чацкий умнее всех прочих лиц»... его ум сверкает, «как луч света, в целой пьесе».

VI. Говоря о Софье, Гончаров, по сути, первым по­казал, насколько противоречив и сложен духовный мир героини: «Это смесь хороших инстинктов с ло­жью, живого ума с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, – путаница понятий, умственная и нравственная слепота –всё это не имеет в ней ха­рактера личных пороков, а является, как общие черты её круга. В собственной, личной её физиономии пря­чется в тени что-то своё, горячее, нежное, даже мечтательное. Остальное принадлежит воспитанию». Са­ма по себе Софья не безнравственна. Она воспитана так, что «мысль безмолвствовала, говорили одни инс­тинкты». Её представления о жизни почерпнуты из французских сентиментальных романов. Приученная воображать и чувствовать, но не приученная мыслить, Софья слепа в своей любви. Не видит, что сама вызва­ла Молчалина на эту любовь, о которой он не смел и думать. Как замечает Гончаров, «она грешит грехом неведения». Глаза ей раскрывает Чацкий. Только он заставляет Софью почувствовать весь «ужас и стыд» положения. Но при всём этом автор статьи отмечает, что «в чувстве её к Молчалииу есть много искренно­сти, сильно напоминающей Татьяну Пушкина... влече­ние покровительствовать любимому человеку, бедно­му, скромному...».

Гончаров относится к Софье с сочувствием, защи­щает её, видя в ней черты жертвы патриархально-дво­рянского уклада: «Софья Павловна вовсе не так ви­новна, как кажется». Автор статьи отмечает в ней «сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в ду­хоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Недаром любил её и Чацкий». Одновременно Гончаров подчёркивает, что не только Чацкий, но и Софья переживает трагедию, когда видит любимого ею человека в настоящем свете: «Ей, конечно, тяжелее всех, тяжелее даже Чацкого, и ей достаётся свой «мильон терзаний».

VII. Гончаров впервые ставит вопрос: кто же Чацкий – победитель или побеждённый? Чацкий побеждённый, ибо он оклеветан, оскорб­лён; «мучителей толпа» истерзала его. Его вера в то, что «нынче свет уж не таков», разбита и развеяна. То, что казалось герою «веком минувшим», обернулось жестоким и беспощадным «веком нынешним». Чацкий вынужден бежать из Москвы...

Но вместе с тем Чацкий и победитель. Гончаров справедливо пишет: «Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей». Автор статьи утверж­дает, что образ Чацкого опровергает пословицу: «Один в поле не воин». «Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и – всег­да жертва». Иначе говоря, «Чацкого роль – роль стра­дательная... хотя она в то же время и всегда победительная». Чацкие «не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие – и в этом их главное страдание, то есть в безнадежности успеха». Чацкие – «передовые курьеры неизвестного будущего».

По мнению Гончарова, Чацкий «не даром бился», бился «для будущего». Он не сломлен духовно, не из­менил своим идеалам, не смирился со злом. И в этом проявилась оптимистическая сущность великой ко­медии.

Для фамусовской Москвы не пройдёт бесследно столкновение с Чацким. Произойдёт то, чего больше всего боялся Фамусов, – огласка, и, может быть, «он едва ли даже кончит свою жизнь таким „тузом”»; «сдёрнута маска» с Молчалина; «попали под град его выстрелов» Горичи, Загорецкий, княжны... Чацкий «породил раскол... брызнул сам на заглохшую почву живой водой»... Последствия боя, упорного и горяче­го, данного героем «неприятельскому лагерю» в один день и в одном доме, «отразились на всей Москве и России».

VIII. Гончаров высказывает мысль, что «Чацкий больше всего обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, «жизнь свободную»... Его воз­мущают безобразные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы «разливанья в пирах и мотовстве» – явления умственной и нравственной слепоты и растления. Автор статьи утверждает типичность Чацких для своего времени. В то же время Гончаров подчёркивает, что «Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим», утверждая тем самым типичность Чацких и для буду­щих времён. «Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого... Чацкие живут и не перево­дятся в обществе... где... длится борьба свежего с от­жившим, больного со здоровым... Вот отчего не соста­рился до сих пор и едва ли состарится когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия». Сход­ство с героем Грибоедова автор статьи обнаруживает в Белинском, в горячих импровизациях которого зву­чат те же мотивы, что и у Чацкого, и которому в жизни тоже достался «мильон терзаний», а также в молодом Герцене: «В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого». Статью Гончаров заключает словами: «Чацкий, по нашему мнению, из всех наиболее живая личность... Но... натура его сильнее и глубже прочих лиц и пото­му не могла быть исчерпана в комедии». А главное то, что в образе Чацкого утверждается тенденция «ново­го века», которую он начинает.

Литература

Озеров Ю. А. Раздумья перед сочинением. (Практические советы поступающим в вузы): Учебное пособие. – М.: Высшая школа, 1990. – С. 100–107.

Гончаров И. А

«Мильон терзаний»

(критический этюд)

Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед. <…>

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание – не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь. <…>

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного – Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграммической солью языка, живой сатирой – моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, и многие даже отказывают ей в условно сценическом движении. <…>

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служит лучшим определением пьесы, то есть что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя, – больше всего комедия – какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, – зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, – от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтобы между ею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов. <…>

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось все вместе, будто вылилось разом, и все образовало необыкновенную комедию – и в тесном смысле, как сценическую пьесу, – и в обширном, как комедию жизни. Другим ничем, как комедией, она и не могла бы быть. <…>

Давно привыкли говорить, что нет движения, то есть нет действия в пьесе. Как нет движения? Есть – живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сцене до последнего его слова: «Карету мне, карету.»

Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, – верная в мелких психологических деталях, – но для зрителя почти неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, то есть собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то не надолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии.

Главная роль, конечно, – роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов.

Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме.

Можно бы было подумать, что Грибоедов, из отеческой любви к своему герою, польстил ему в заглавии, как будто предупредив читателя, что герой его умен, а все прочие около него не умны.

Чацкий, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности. «Он славно пишет, переводит», – говорит о нем Фамусов, и все твердят о его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром, учился, читал, принимался, как видно, за труд, был в сношениях с министрами и разошелся – не трудно догадаться, почему.

«Служить бы рад, – прислуживаться тошно», – намекает он сам. О «тоскующей лени, о праздной скуке» и помину нет, а еще менее о «страсти нежной», как о науке и о занятии. Он любит серьезно, видя в Софье будущую жену.

Между тем Чацкому досталось выпить до дна горькую чашу – не найдя ни в ком «сочувствия живого», и уехать, увозя с собой только «мильон терзаний». <…>

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какою-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца. Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, словом, роль, для которой и родилась комедия. <…>

Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», с другой – один пылкий и отважный боец, «враг исканий». Это борьба на жизнь и смерть, борьба за существование, как новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном мире. <…>

Чацкий рвется к «свободной жизни», «к занятиям» наукой и искусством и требует «службы делу, а не лицам» и т. д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только «мильон терзаний» и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы.

Теперь нам известны эти последствия. Они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет – и как эпидемия охватили всю Россию.

Между тем интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкой психологической верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот, могла бы сделать автору имя. <…>

Комедия между ним и Софьей оборвалась; жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу.

Ему оставалось уехать; но на сцену вторгается другая, живая, бойкая комедия, открывается разом несколько новых перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий как будто забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это бал, со всей московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полной обрисовкой характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, недавно еще бодрый и живой человек, теперь опустившийся, облекшийся, как в халат, в московскую жизнь, барин, «муж-мальчик, муж-слуга, идеал московских мужей», по меткому определению Чацкого, – под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

А эти шесть княжен и графиня-внучка – весь этот контингент невест, «умеющих, – по словам Фамусова, – принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой, – эта княгиня и князь Петр Ильич – без слова, но такая говорящая руина прошлого; Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодливостью, вроде собачьих поносок, – и эти NN, и все толки их, и все занимающее их содержание!

Наплыв этих лиц так обилен, портреты их так рельефны, что зритель хладеет к интриге, не успевая ловить эти быстрые очерки новых лиц и вслушиваться в их оригинальный говор.

Чацкого уже нет на сцене. Но он до ухода дал обильную пищу той главной комедии, которая началась у него с Фамусовым, в первом акте, потом с Молчалиным, – той битве со всей Москвой, куда он, по целям автора, затем и приехал.

В кратких, даже мгновенных встречах с старыми знакомыми, он всех успел вооружить против себя едкими репликами и сарказмами. Его уже живо затрагивают всякие пустяки – и он дает волю языку. Рассердил старуху Хлестову, дал невпопад несколько советов Горичеву, резко оборвал графиню-внучку и опять задел Молчалина. <…>

«Мильон терзаний» и «горе» – вот что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находит, как только зажать уши против его логики, и отстреливается общими местами старой морали. Молчалин смолкает, княжны, графини – пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, и прежний друг его, Софья, которую одну он щадит, лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его под рукой, вскользь, сумасшедшим.

Он чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он, очевидно, ослабел от этого «мильона терзаний», и расстройство обнаружилось в нем так заметно, что около него группируются все гости, как собирается толпа около всякого явления, выходящего из обыкновенного порядка вещей.

Он не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе – и наносит удар всем, – но не хватило у него мощи против соединенного врага.

Он впадает в преувеличения, почти в нетрезвость речи, и подтверждает во мнении гостей распущенный Софьей слух о его сумасшествии. Слышится уже не острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея, правда, а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую, или, по его же словам, «незначащую встречу с французиком из Бордо», которую он, в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил.

Он перестал владеть собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале. <…>

Он точно «сам не свой», начиная с монолога «о французике из Бордо», – и таким остается до конца пьесы. Впереди пополняется только «мильон терзаний».

Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду последнюю сцену 4-го акта, в сенях, при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни Печорин, эти франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те были слишком дрессированы «в науке страсти нежной», а Чацкий отличается, между прочим, искренностью и простотой, и не умеет и не хочет рисоваться. Он не франт, не лев. Здесь изменяет ему не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие. Таких пустяков наделал он!

Отделавшись от болтовни Репетилова и спрятавшись в швейцарскую в ожидании кареты, он подглядел свидание Софьи с Молчалиным и разыграл роль Отелло, не имея на то никаких прав. Он упрекает ее, зачем она его «надеждой завлекла», зачем прямо не сказала, что прошлое забыто. Тут что ни слово – то неправда. Никакой надеждой она его не завлекала. Она только и делала, что уходила от него, едва говорила с ним, призналась в равнодушии, назвала какой-то старый детский роман и прятанье по углам «ребячеством» и даже намекнула, что «бог ее свел с Молчалиным».

А он, потому только, что -

так страстно и так низко

Был расточитель нежных слов, -

в ярости за собственное свое бесполезное унижение, за напущенный на себя добровольно самим собою обман, казнит всех, а ей бросает жестокое и несправедливое слово:

С вами я горжусь моим разрывом, -

когда нечего было и разрывать! Наконец просто доходит до брани, изливая желчь:

На дочь, и на отца,

И на любовника глупца, -

и кипит бешенством на всех, «на мучителей толпу, предателей, нескладных умников, лукавых простаков, старух зловещих» и т. д. И уезжает из Москвы искать «уголка оскорбленному чувству», произнося всему беспощадный суд и приговор!

Если б у него явилась одна здоровая минута, если бы не жег его «мильон терзаний», он бы, конечно, сам сделал себе вопрос: «Зачем и за что наделал я всю эту кутерьму?» И, конечно, не нашел бы ответа.

За него отвечает Грибоедов, который неспроста кончил пьесу этой катастрофой. В ней, не только для Софьи, но и для Фамусова и всех его гостей, «ум» Чацкого, сверкавший, как луч света, в целой пьесе, разразился в конце в тот гром, при котором крестятся, по пословице, мужики.

От грома первая перекрестилась Софья, остававшаяся до самого появления Чацкого, когда Молчалин уже ползал у ног ее, все той же бессознательной Софьей Павловной, с той же ложью, в какой ее воспитал отец, в какой он прожил сам, весь его дом и весь круг. Еще не опомнившись от стыда и ужаса, когда маска упала с Молчалина, она прежде всего радуется, что «ночью все узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!»

А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно забыть, выйти замуж, пожалуй, за Скалозуба, а на прошлое смотреть…

Да никак не смотреть. Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж? Но какой же московский муж, «из жениных пажей», станет озираться на прошлое!

Это и ее мораль, и мораль отца, и всего круга. <…>

Чацкого роль – роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие – и в этом их главное страдание, то есть в безнадежности успеха.

Конечно, Павла Афанасьевича Фамусова он не образумил, не отрезвил и не исправил. Если бы у Фамусова при разъезде не было «укоряющих свидетелей», то есть толпы лакеев и швейцара, – он легко справился бы со своим горем: дал бы головомойку дочери, выдрал бы за ухо Лизу и поторопился бы со свадьбой Софьи с Скалозубом. Но теперь нельзя: наутро, благодаря сцене с Чацким, вся Москва узнает – и пуще всех «княгиня Марья Алексеевна». Покой его возмутится со всех сторон – и поневоле заставит кое о чем подумать, что ему в голову не приходило. <…>

Молчалин, после сцены в сенях – не может оставаться прежним Молчалиным. Маска сдернута, его узнали, и ему, как пойманному вору, надо прятаться в угол. Горичевы, Загорецкий, княжны – все попали под град его выстрелов, и эти выстрелы не останутся бесследны. <…> Чацкий породил раскол, и если обманулся в своих личных целях, не нашел «прелести встреч, живого участия», то брызнул сам на заглохшую почву живой водой – увезя с собой «мильон терзаний», этот терновый венец Чацких – терзаний от всего: от «ума», а еще более от «оскорбленного чувства». <…>

Роль и физиономия Чацких неизменна. Чацкий больше всего обличитель лжи и всего, что отжило, что заглушает новую жизнь, «жизнь свободную».

Он знает, за что он воюет и что должна принести ему эта жизнь. Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, – словом, не очеловечился. <…> Он очень положителен в своих требованиях и заявляет их в готовой программе, выработанной не им, а уже начатым веком. Он не гонит с юношескою запальчивостью со сцены всего, что уцелело, что, по законам разума и справедливости, как по естественным законам в природе физической, осталось доживать свой срок, что может и должно быть терпимо. Он требует места и свободы своему веку: просит дела, но не хочет прислуживаться, и клеймит позором низкопоклонство и шутовство. Он требует «службы делу, а не лицам», не смешивает «веселья или дурачества с делом», как Молчалин, – он тяготится среди пустой, праздной толпы «мучителей, предателей, зловещих старух, вздорных стариков», отказываясь преклоняться перед их авторитетом дряхлости, чинолюбия и прочего. Его возмущают безобразные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы «разливанья в пирах и мотовстве» – явления умственной и нравственной слепоты и растления.

Его идеал «свободной жизни» определителен: это свобода от всех этих исчисленных цепей рабства, которыми оковано общество, а потом свобода – «вперить в науки ум, алчущий познаний», или беспрепятственно предаваться «искусствам творческим, высоким и прекрасным», – свобода «служить или не служить», «жить в деревне или путешествовать», не слывя за то ни разбойником, ни зажигателем, и – ряд дальнейших очередных подобных шагов к свободе – от несвободы. <…>

Чацкий сломлен количеством старой силы, нанеся ей в свою очередь смертельный удар качеством силы свежей.

Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: «Один в поле не воин». Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и – всегда жертва.

Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим. Положение Чацких на общественной лестнице разнообразно, но роль и участь все одна, от крупных государственных и политических личностей, управляющих судьбами масс, до скромной доли в тесном кругу. <…>

Кроме крупных и видных личностей, при резких переходах от одного века в другой, – Чацкие живут и не переводятся в обществе, повторяясь на каждом шагу, в каждом доме, где под одной кровлей уживается старое с молодым, где два века сходятся лицом к лицу в тесноте семейств, – все длится борьба свежего с отжившим, больного с здоровым, и все бьются в поединках, как Горации и Куриации, – миниатюрные Фамусовы и Чацкие.

Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого – и кто бы ни были деятели, около какого бы человеческого дела – будет ли то новая идея, шаг в науке, в политике, в войне – ни группировались люди, им никуда не уйти от двух главных мотивов борьбы: от совета «учиться, на старших глядя», с одной стороны, и от жажды стремиться от рутины к «свободной жизни» вперед и вперед – с другой. <…>

Из книги Мильон терзаний (критический этюд) автора Гончаров Иван Александрович

И. А. Гончаров Мильон терзаний (Критический этюд) «Горе от ума» Грибоедова. – Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она

Из книги Жизнь по понятиям автора Чупринин Сергей Иванович

КРИТИЧЕСКИЙ СЕНТИМЕНТАЛИЗМ Так Сергей Гандлевский охарактеризовал свой собственный художественный опыт и опыт неформальной поэтической школы «Московское время» (А. Сопровский, Б. Кенжеев, А. Цветков) в статье с одноименным названием, датированной 1989 годом.Согласно его

Из книги Том 3.Сумбур-трава. Сатира в прозе. 1904-1932 автора Черный Саша

СМЕНА. ЭТЮД* Засиженный мухами и покрытый паутиной 1908-й год сидит под часами и спит. Часовые стрелки сходятся на 12-ти. Циферблат морщится, как от великой боли, часы шипят, хрипят и наконец раздается глухой и с большими паузами, сиплый, скучный бой. НОВЫЙ ГОД, лысый и желтый

Из книги Сборник критических статей Сергея Белякова автора Беляков Сергей

Этюд в красно-коричневых тонах (Александр Проханов) Да, этюд, не более. Большой, в масштабе 1:1, портрет уже написан Львом Данилкиным, автором самого основательного исследования о Проханове. Но тема далеко не исчерпана. “Человек с яйцом” вышел два года назад. С тех пор

Из книги Русская литература в оценках, суждениях, спорах: хрестоматия литературно-критических текстов автора Есин Андрей Борисович

И.А. Гончаров «Мильон терзаний»1 (Критический этюд)

Из книги «Волшебные места, где я живу душой…» [Пушкинские сады и парки] автора Егорова Елена Николаевна

Из книги Все сочинения по литературе за 10 класс автора Коллектив авторов

Из книги История русской литературной критики [Советская и постсоветская эпохи] автора Липовецкий Марк Наумович

И. А. Гончаров «Обломов» 24. Ольга Ильинская, и ее роль в жизни Обломова (по роману И. А. Гончарова «Обломов») Образ Обломова в русской литературе замыкает ряд «лишних» людей. Бездеятельный созерцатель, не способный на активные действия, на первый взгляд действительно

Из книги Анализ, стиль и веяние. О романах гр. Л. Н. Толстого автора Леонтьев Константин Николаевич

4. «Под знаком жизнестроения» и «литературы факта»: литературно-критический авангард Радикально левое крыло литературной критики, представленной на страницах журналов «Леф» (1923–1925) и «Новый Леф» (1927–1928), соединило представителей различных групп, эстетик и течений

Из книги Движение литературы. Том I автора Роднянская Ирина Бенционовна

3. Критический импрессионизм: Критик как писатель От традиционной импрессионистической критики - в диапазоне от Юрия Айхенвальда до Льва Аннинского - новое направление отличается тем, что критики-импрессионисты 1990–2000-х, независимо от своих эстетических позиций, явно

Из книги автора

4. Критический импрессионизм: Дневниковый дискурс Во второй половине 1990-х годов в силу многих причин (в том числе, в связи с начавшимся после дефолта 1998-го кризисом либеральных идеологий в России) радикально изменился социальный тип существования литературы. Коротко

Из книги автора

О романах гр. Л. И Толстого Анализ, стиль и веяние (Критический

Из книги автора

Этюд о начале (Андрей Битов) Как видим, Андрей Битов из года в год пишет один и тот же «роман воспитания», герой которого, теневое alter ego автора, – «эгоист», или, пользуясь словом Стендаля, «эготист» (сосредоточенный на себе человек) – нелицеприятно подводимый писателем к

И. А. Гончаров

Мильон терзаний

(Критический этюд)

«Горе от ума» Грибоедова . –

Бенефис Монахова, ноябрь, 1871 г.


Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

Все знаменитости первой величины, конечно, недаром поступили в так называемый «храм бессмертия». У всех у них много, а у иных, как, например, у Пушкина, гораздо более прав на долговечность, нежели у Грибоедова. Их нельзя близко и ставить одного с другим. Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников, – взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин.

Несмотря на гений Пушкина, передовые его герои, как герои его века, уже бледнеют и уходят в прошлое. Гениальные создания его, продолжая служить образцами и источником искусству, – сами становятся историей. Мы изучили Онегина, его время и его среду, взвесили, определили значение этого типа, но не находим уже живых следов этой личности в современном веке, хотя создание этого типа останется неизгладимым в литературе. Даже позднейшие герои века, например, лермонтовский Печорин, представляя, как и Онегин, свою эпоху, каменеют, однако, в неподвижности, как статуи на могилах. Не говорим о явившихся позднее их более или менее ярких типах, которые при жизни авторов успели сойти в могилу, оставив по себе некоторые права на литературную память.

Называли бессмертною комедиею «Недоросль» Фонвизина, – и основательно – ее живая, горячая пора продолжалась около полувека: это громадно для произведения слова. Но теперь нет ни одного намека в «Недоросле» на живую жизнь, и комедия, отслужив свою службу, обратилась в исторический памятник.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и все живет своею нетленной жизнью, переживет и еще много эпох и все не утратит своей жизненности.

Отчего же это, и что такое вообще это «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание – и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах. Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение, – и на том все помирились.

Что делать актеру, вдумывающемуся в свою роль в этой пьесе? Положиться на один собственный суд – не достанет никакого самолюбия, а прислушаться за сорок лет к говору общественного мнения – нет возможности, не затерявшись в мелком анализе. Остается, из бесчисленного хора высказанных и высказывающихся мнений, остановиться на некоторых общих выводах, наичаще повторяемых, – и на них уже строить собственный план оценки.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного – Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде. Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой – моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодезь, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Но и те и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, и многие даже отказывают ей в условном сценическом движении.

Несмотря на то, всякий раз, однако, когда меняется персонал в ролях, и те и другие судьи идут в театр, и снова поднимаются оживленные толки об исполнении той или другой роли и о самых ролях, как будто в новой пьесе.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, то есть что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя, – больше всего комедия – какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни – от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, – зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, – от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере так положительно и явно. Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемые от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени. Тартюф, конечно, – вечный тип, Фальстаф – вечный характер, – но и тот и другой, и многие еще знаменитые подобные им первообразы страстей, пороков и прочее, исчезая сами в тумане старины, почти утратили живой образ и обратились в идею, в условное понятие, в нарицательное имя порока, и для нас служат уже не живым уроком, а портретом исторической галереи.

Комедия «Горе от ума» держится каким-то особняком в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова . Она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.

«Горе от ума» появилось раньше Онегина, Печорина, пережило их, прошло невредимо чрез гоголевский период, прожило эти полвека со времени своего появления и всё живет своей нетленной жизнью, переживет и еще много эпох, и всё не утратит своей жизненности.
Отчего же это, и что такое вообще «Горе от ума»?

Критика не трогала комедию с однажды занятого ею места, как будто затрудняясь, куда ее поместить. Изустная оценка опередила печатную, как сама пьеса задолго опередила печать. Но грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв ее красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишья, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники, и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Печатная критика всегда относилась с большею или меньшею строгостью только к сценическому исполнению пьесы, мало касаясь самой комедии, или высказываясь в отрывочных, неполных и разноречивых отзывах. Решено раз всеми навсегда, что комедия образцовое произведение - и на том все помирились.

Одни ценят в комедии картину московских нравов известной эпохи, создание живых типов и их искусную группировку. Вся пьеса представляется каким-то кругом знакомых читателю лиц, и притом таким определенным и замкнутым, как колода карт. Лица Фамусова, Молчалина, Скалозуба и другие врезались в память так же твердо, как короли, валеты и дамы в картах, и у всех сложилось более или менее согласное понятие о всех лицах, кроме одного - Чацкого. Так все они начертаны верно и строго и так примелькались всем. Только о Чацком многие недоумевают: что он такое? Он как будто пятьдесят третья какая-то загадочная карта в колоде . Если было мало разногласия в понимании других лиц, то о Чацком, напротив, разноречия не кончились до сих пор и, может быть, не кончатся еще долго.

Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматической солью языка, живой сатирой - моралью, которою пьеса до сих пор как неистощимый колодец, снабжает всякого на каждый обиходный шаг жизни.

Все эти разнообразные впечатления и на них основанная своя точка зрения у всех и у каждого служат лучшим определением пьесы, т. е., что комедия «Горе от ума» есть и картина нравов, и галерея живых типов, и вечно острая, жгучая сатира, и вместе с тем и комедия и, скажем сами за себя - больше всего комедия - какая едва ли найдется в других литературах, если принять совокупность всех прочих высказанных условий. Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни - от Екатерины до императора Николая. В группе двадцати лиц отразилась, как луч света в капле воды, вся прежняя Москва, ее рисунок, тогдашний ее дух, исторический момент и нравы. И это с такою художественною, объективною законченностью и определенностью, какая далась у нас только Пушкину и Гоголю.

В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, - зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди живых людей И общее и детали, всё это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, - от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.

Однако для нас она еще не вполне законченная историческая картина: мы не отодвинулись от эпохи на достаточное расстояние, чтоб между нею и нашим временем легла непроходимая бездна. Колорит не сгладился совсем; век не отделился от нашего, как отрезанный ломоть: мы кое-что оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и пр. видоизменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов. Резкие черты отжили, конечно: никакой Фамусов не станет теперь приглашать в шуты и ставить в пример Максима Петровича, по крайней мере, так положительно и явно Молчалин, даже перед горничной, втихомолку, не сознается теперь в тех заповедях, которые завещал ему отец; такой Скалозуб, такой Загорецкий невозможны даже в далеком захолустье. Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, - до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других, нужды нет, что с самой Москвы стерся тот «особый отпечаток», которым гордился Фамусов.

Общечеловеческие образцы, конечно, остаются всегда, хотя и те превращаются в неузнаваемых от временных перемен типы, так что, на смену старому, художникам иногда приходится обновлять, по прошествии долгих периодов, являвшиеся уже когда-то в образах основные черты нравов и вообще людской натуры, облекая их в новую плоть и кровь в духе своего времени

Это особенно можно отнести к грибоедовской комедии. В ней местный колорит слишком ярок, и обозначение самых характеров так строго очерчено и обставлено такой реальностью деталей, что общечеловеческие черты едва выделяются из-под общественных положений, рангов, костюмов и т. п.
Сам Чацкий гремит против «века минувшего», когда писалась комедия, а она писалась между 1815 и 1820 годами.
или:
говорит он Фамусову
Следовательно, теперь остается только немногое от местного колорита: страсть к чинам, низкопоклонничество, пустота. Но с какими-нибудь реформами чины могут отойти, низкопоклонничество до степени лакейства молчалинского уже прячется и теперь в темноту, а поэзия фрукта уступила место строгому и рациональному направлению в военном деле.
Но всё же еще кое-какие живые следы есть, и они пока мешают обратиться картине в законченный исторический барельеф. Эта будущность еще пока у ней далеко впереди.

Соль, эпиграмма, сатира, этот разговорный стих, кажется, никогда не умрут, как и сам, рассыпанный в них острый и едкий, живой русский ум, который Грибоедов заключил, как волшебник духа какого-нибудь, в свой замок, и он рассыпается там злобным смехом. Нельзя представить себе, чтоб могла явиться когда-нибудь другая, более естественная, простая, более взятая из жизни речь. Проза и стих слились здесь во что-то нераздельное, затем, кажется, чтобы их легче было удержать в памяти и пустить опять в оборот весь собранный автором ум, юмор, шутку и злость русского ума и языка. Этот язык так же дался автору, как далась группа этих лиц, как дался главный смысл комедии, как далось всё вместе, будто вылилось разом, и всё образовало необыкновенную комедию - и в тесном смысле, как сценическую пьесу, - и в обширном, как комедию жизни Другим Ничем, как комедией, она и не могла бы быть

Оставя две капитальные стороны пьесы, которые так явно говорят за себя, и потому имеют большинство почитателей, - т. е. картину эпохи, с группой живых портретов, и соль языка, - обратимся сначала к комедии, как к сценической пьесе, потом как к комедии вообще, к ее общему смыслу, к главному разуму ее в общественном и литературном значении, наконец скажем и об исполнении ее на сцене.

Давно привыкли говорить, что нет движения, т. е. нет действия в пьесе Как нет движения? Есть - живое, непрерывное, от первого появления Чацкого на сиене до последнего его слова: «Карету мне, карету!»

Это - тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, - верная в мелких психологических деталях, - но для зрителя неуловимая, потому что она замаскирована типичными лицами героев, гениальной рисовкой, колоритом места, эпохи, прелестью языка, всеми поэтическими силами, так обильно разлитыми в пьесе. Действие, т. е. собственно интрига в ней, перед этими капитальными сторонами кажется бледным, лишним, почти ненужным.

Только при разъезде в сенях зритель точно пробуждается при неожиданной катастрофе, разразившейся между главными лицами, и вдруг припоминает комедию-интригу. Но и то ненадолго. Перед ним уже вырастает громадный, настоящий смысл комедии

Критический разбор сюжета книги А.С. Грибоедова «Горе от ума», Гончаров вывел в своём произведении. В нём он достаточно глубоко проводит идеологический и социальный анализ грибоедовской комедии.

Комедия отличается от многих произведений того времени своей более прочной долговечностью, какой-то новизной и непосредственностью. Общество, которое испытывает на себе переход в капиталистический строй, уже не в состоянии увлечь пушкинские и лермонтовские герои. Так Печорин и Онегин, могут дать людям меньше, чем новоявленный герой Чацкий. Свежесть

Этого образа, несомненно востребована в силу необычности своего взгляда на такие аспекты как: образование, общественная деятельность, роль человека в обществе.

Это произведение, хоть и было написано позже многих других, которые казалось бы, должны иметь успех у читателя, но тем не мене оно их пережило. Проблемы, которые затронул Грибоедов, актуальны были во времена Пушкина и Лермонтова, также будут актуальны и спустя несколько эпох. Читают это произведение разные слои населения, с разными пристрастиями, с разным желанием что-то найти в нём для себя интересное и познавательное.

Одним будет интересно

Узнать, как жили люди в Москве в начале 19 века, их нравы и обычаи. Тем более автору удалось очень удачно передать саму сущность дворянства, его дух в данный период. Типажи, которые прописаны в комедии, настолько живые и естественные, что кажется читателю, будто это его соседи или близкие знакомые. Любой, кто читал это произведение, может с лёгкостью назвать в своём кругу кого-то похожего на Молчалина или Фамусова.

Есть читатели, которых не могут не привлечь меткие эпиграммы, запоминающиеся цитаты, сатирические фразы. Ведь во всех них, по мнению Гончарова, есть «соль языка». Он называет эту пьесу самым настоящим кладезем, где можно черпать остроумные ответы, на каждый случай жизни. Цитаты, которые звучат в этом произведении, давно пошли в народ и стали афоризмами. Например, кто из нас не знает эту фразу: ‘’Счастливые часов не наблюдают’’ или “Дым Отечества нам сладок и приятен”.

Без персонажа Чацкого, как справедливо отмечает автор, вместо весёлой и увлекательной комедии, скорее всего, получилась бы скучная картина нравов. Как известно, у Чацкого есть прототип – это знаменитый в то время философ и публицист Чаадаев, которого объявили ненормальным за его смелые взгляды.

В пьесе, Чацкого постигает та же участь. Ведь всё горе главного героя именно в его уме. Хотя Пушкин, в своё время с этим изречением был не согласен, мало того, он искренне недоумевал по этому поводу, считая Чацкого человеком очень недалёкого ума. Добролюбов же вообще отнёсся с большой иронией к этому персонажу. Всё же, несомненно, Чацкий является первооткрывателем новой эпохи и нового столетия, и в этом его предназначение.

В комедии мы наблюдаем противостояние между двумя сильными личностями, бросающими друг другу вызов. Прослеживается начало и финал битвы двух непростых персонажей – Чацкого и Фамусова. Один выражен автором изящно и лаконично, что можно сравнить с оперной увертюрой.

Другой, Фамусов, отец Софьи, ретроград и консерватор. И получается, перед читателем открывается два лагеря, в одном из которых старшие или «отцы», во главе с Фамусовым, а в другом всего один Чацкий. Он как благородный воин ведёт свою борьбу до конца, неистово, что так похоже на естественный отбор, ведущийся в мире животных.

Есть в книге, так называемое государство Молчалиных. Это люди бездуховные, которые могут подобострастно преклоняться, а потом с лёгкостью предать. Они бурно симулируют полезную деятельность, на самом же деле всё это только для карьерных дерзаний. Молчалин Алексей Степанович, подлый и бездарный секретарь Фамусова, он является полной противоположностью Чацкого.

В его образе нет ничего природного и живого. Он глуп и труслив, при этом воздержан и прилежен в карьере, в будущем это типичный бюрократ. Его кредо, с которым он идёт по жизни – рабство и угодничество. Он рассчитал всё верно, ведь именно такие личности, будут в последствие замечены и возвышены начальством, они, не имеющие своего мнения и голоса, будут помогать править.

То, что в итоге сумел получить Чацкий – всего лишь мильон терзаний. Он, человек очень остроумный и бойкий на язык, до поры до времени был непобедим в разных словесных дуэлях. Своим умением разить врага сатирическим словом, замечать его слабые места, он пользовался с поразительной беспощадностью. Но в сражении с Фамусовым, он почувствовал неприятный вкус проигрыша и душевную муку, к которым добавляется и горе. Он был вынужден уехать прочь, так и не найдя ни в ком поддержки и моральной близости.

Всё что он увозит с собой, это терзания. В заключение, Гончаров делает вывод, что литература всегда будет биться заточённая в круг проблем, которые затрагивает Грибоедов.