Погожим и прохладным утром, как любили писать паши предшественники – добродушные и обстоятельные писатели времен "Нивы" и "Живописного обозрения", – я проснулся в своей каюте и посмотрел в окно. Мне показалось, что я все еще сплю и вижу смешной детский сон: "Писатель" медленно плыл по узкому каналу, как по лотку, а внизу под пароходом проезжали с одной стороны на другую скрипучие телеги с сеном. Здесь канал действительно был заключен в лоток и поднят над окружающей местностью.

За телегами с сеном трусили, как водится, мохнатые собаки и обиженно лаяли на пароход. Возницы с гиканьем нахлестывали лошадей, таких же мохнатых, как и собаки. Лошади переходили на рысь, обгоняли пароход, а возницы свистели и гоготали.

Когда рулевому надоел насмешливый гомон и свист возниц, он высунулся из своей застекленной будки и закричал:

– Охламоны! Лапотники-икотники! Сунься хоть один на пароход, выкинем к лешему, – тогда дуй пешком двести верст до Белозерска! Я ваши фотографии крепко запомнил.

Возчики тотчас стихли и начали отставать. На пароход они даже не смотрели, отводили от него глаза. Неровен час, действительно, сунешься на пароход и получишь по шее.

Вскоре после этого случая началась знаменитая крутая "лестница шлюзов". Они были расположены близко друг к другу, почти впритык. Чтобы одолеть эту водяную лестницу, "Писателю" понадобился почти весь день.

Пассажиры сошли на берег и пошли к самому верхнему шлюзу пешком. Там они дожидались парохода, чаевничали в соседней деревушке, а кое-кто и выспался на сеновалах. Женщины собирали по дороге цветы, а одна, самая шустрая молодайка, сбегала в знакомое село и принесла оттуда кошелку яиц.

Потом мы прошли вдоль берегов Белого озера. Оно и вправду было белое, но со слабой синеватостью, как снятое молоко.

Временами от легкого ветра– оно морщилось и покрывалось разводами черни, будто над ним мудрили старые северные мастера-чернильщики. Уже в то время секреты нанесения черных узоров на серебро были потеряны. Говорили, что только в Устюге Великом остался один престарелый чернильшик, но у него будто уже нет, как в прежние времена, учеников.

А иной раз ветер, ударяя, очевидно, по воде сверху, покрывал ее другим – звездчатым – узором. Таким узором в те же самые прошлые, но недалекие от нас времена украшали большие, обитые белой жестью сундуки для домовитых хозяек.

Еще и сейчас в маленьких городах можно увидеть эти сундуки со звонкими запорами, со знаменитым поющим замком. Одним из свойств этого замка была протяжность звука, – сундук уже закрыт, а еще звенит и звенит, будто в нем пересыпаются колокольцы и червонцы.

Секрет этого узора на сундуках, так называемого "мороза", тоже забыт. Любители этого редкого народного искусства только вздыхают. Никто не заботится, чтобы его воскресить. Да и вкусы изменились. Вряд ли теперешняя молодая колхозница купит такой сундук для своих нарядов.

Белозерск был стар, спокоен, зарос крапивой и лебедой, и даже приход "Писателя" не внес оживления на его пристань. Только мальчишки – за что им честь ихвала – толклись на берегу и пытались прорваться на пароход, чтобы посмотреть в сотый раз паровую машину. Но их не пускали.

Казалось, все, кроме любопытных веснушчатых и остроглазых мальчишек, погружено в этом городке в дремоту,

"Писатель" вошел в Шексну, в издавна обжитые места с большими почтенными селами и каменными церквами на высоких берегах, с рудыми крутоярами и соснами на них, с бледными небесными далями, заполненными разноцветным хороводом облаков.

В вышине дул ветер, облака неслись и перемешивались в бегучем свете солнца, и потому небо походило на огромное лоскутное одеяло.

– Пуще глядите! Запоминайте! Это вот паровая машина, что горячий конь. Глядите, как блестит стальными коромыслами. Будущей весной повезем вас на пароходе в самый Череповец. Надо вам ко всему привыкать.

Лица детей пылали жаром от радости, а одна маленькая девочка с тремя косичками спросила нараспев:

– А она может, что ль, взви-и-ться под небеса, эта машина, ежели сильно крутануть колесо?

– А ты попроси механика, – посоветовал ей заготовитель живицы – он все еще ехал на "Писателе". – Он крутанет, и мы улетим под самые тучи.

– Не! – ответила, подумав, девочка. – Не хочу. Я земная.

Ночью на Шексне я не мог уснуть. Берега гремели соловьиным боем. Он заглушал хлопанье пароходных колес и все остальные ночные звуки.

Переливы соловьиного свиста непрерывно неслись из густых береговых зарослей, из мокрых ольховых кустов. Иногда пароход шел под самым берегом и задевал гибкие, свисавшие над водой ветки. Но это нисколько не смущало соловьев.

Такого роскошества, такого безумного и вольного раската заливистых звуков, такого пиршества птичьего пения я не слыхал ни разу в жизни.

В Москву я вернулся с сожалением, понимая, что после стольких поездок я уже пропал и долго усидеть на одном месте никогда, быть может до конца жизни, уже не смогу. Так оно и случилось.

Пламенная Колхида

Деревянная гостиница в Поти пошатывалась и потрескивала, будто от землетрясения.

Низенький и толстый заведующий гостиницей Васо – престарелый гуриец – очень сердился на жильцов, если они шумно сбегали с лестницы да еще при этом напевали модную в то время песенку:

Мы на лодочке катались, -
Золотистый-золотой.

– Зачем прыгаешь, как дикий кабан, кацо! – кричал старик. – Крыша свалится на голову, – что будешь делать без крыши и головы?

Вспыльчивый Васо вечно препирался с такими же вспыльчивыми жильцами. Скандалы возникали внезапно, как взрыв. Они обыкновенно начинались на ломаном русском языке, потом, разгоревшись до высокого накала, переходили на грузинский, а заканчивались таким бешеным потоком щелкающих и чмокающих звуков, что в этом яростном клекоте терялись последние признаки какого бы то ни было языка.

Скандалы стихали так же внезапно, как начинались, будто с размаху захлопывалась непроницаемая дверь.

Над конторкой у Васо были приколоты кнопками к стене открытки с "Типами старого Тифлиса". То были рисунки неизвестного, но безусловно талантливого художника.

Открытки эти Васо решительно отказывался продавать. Он развесил их ради удовольствия.

На одной из открыток был изображен, между прочим, круглый, стриженный ежиком и сердитый старик, очень похожий на Васо.

Широкие серые шаровары Васо, стянутые у щиколотки, раздувались на нем пузырями. На шаровары были натянуты белые носки на розовых подвязках. Кавказский поясок с серебряным набором свободно лежал на животе у Васо и во время крикливых скандалов подскакивал, как бы участвуя в перебранке.

Тотчас после моего приезда Васо вошел ко мне в номер с огромной пухлой книгой для записи постояльцев.

Он начал вписывать меня в эту книгу красивой грузинской вязью и сердито спросил:

– Зачем в Поти приехал?

Я объяснил ему, что приехал в Поти для работы над книгой об осушении колхидских болот. Васо почему-то начал сердиться.

– Что ты поешь мне про болото, кацо! – закричал он. – Ты говори сразу, зачем приехал?

Я повторил, что приехал изучать осушение Колхидской низменности.

– Ты думаешь, я не знаю, зачем ты приехал? – еще громче закричал Васо. – Ты думаешь, что я старый ишак и поверю, что ты приехал копать болота. Говори правду, смотри мне прямо в глаза, – или не будет тебе комнаты в гостинице!

Васо швырнул мне обратно мое удостоверение. Начинался очередной скандал. Пришла задыхающаяся старуха – жена Васо. Она сложила на груди руки, с мольбой посмотрела на меня и укоризненно покачала головой:

– Такой хороший человек, а старика обманываешь.

– Он не хочет сказать правду, – кричал Васо. – Упрямый, как буйвол. Разве он приехал ограбить банк, что не хочет сказать. Я тебя не выдам, кацо. Спроси у каждого человека в Поти, – он тебе скажет, выдавал ли я кого-нибудь или нет. Как ты смеешь так на меня думать!

Прибежала дочь Васо – молодая женщина с копной таких жестких волос, будто она носила черный и спутанный проволочный парик.

– Ты не смеешь так на меня думать! – кричал Васо. – Когда свели коней у Нонашвили, разве я выдал парней из Супсы! Ага, ты не знаешь, кто их выдал! Ты не знаешь! У тебя нету совести, чтобы сознаться перед старым человеком.

Мне надоел этот непонятный скандал.

– Вы фотограф! – радостно воскликнула она. – Вы будете снимать людей на базаре. Только я не вижу у вас картины.

– Какой картины? О чем вы говорите?

– Ха, ха, он не знает! – сказала дочь. – Как же вы без нее будете работать?

Константин Паустовский

Колхида
Константин Паустовский

В далекие тридцатые года прошлого столетия Колхида – равнинная местность в Грузии по побережью Черного моря от Сухуми до Кобулети – активно осваивалась. Цель была ясна – облагородить местный ландшафт, осушить малярийные болота, вырастить тропические растения, превратить местность в плодородные поля и пастбища, словом, создать «цветущий сад». Об этом и пишет Паустовский. Но из-под пера классика литературы выходят не сухие отчеты, а вырисовывается целая поэма в прозе, написанная увлекательно и поэтически ярко.

Константин Паустовский

ДИКАЯ КОШКА

Кто убьет кошку,

Тот подлежит смерти.

Древний мингрельский закон

Ветер швырнул в окна духана горсть пыли и сухих розовых лепестков. Нервно перебирая зелеными листьями, заволновались пальмы; их шум был похож на скрежет. Дым из труб мчался вдоль плоских улиц Поти, смывая запах отцветающих мандаринов. Лягушки на городской площади перестали кричать.

– Будет дождь, – сказал молодой инженер Габуния.

Он с досадой посмотрел за окно. На стекле проступала замазанная мелом надпись: «Найдешь чем закусить».

Дождь медленно надвигался с моря. Он лежал над водой, как тяжелый дым. В дыму белыми клочьями метались и визжали чайки.

– Двести сорок дней в году здесь лупит непрерывный дождь, – добавил Габуния.

– Пламенная Колхида! – пробормотал Лапшин. – Один ученый высчитал, что на землю ежегодно выпадает девяносто кубических километров дождя. По-моему, все эти дожди выливаются здесь.

Эти слова не произвели на Габунию никакого впечатления.

Хозяин духана, толстый гуриец, задыхался от астмы. Он был равнодушен ко всему на свете – к обедавшим инженерам, к старику с посохом, Артему Коркия, понуро сидевшему за пустым столиком, к бродячему самоучке-художнику Бечо и даже к приближавшемуся ливню. Он томился от духоты и хмурых мыслей, сгонял мух со стаканов, липких от вина, и изредка пощелкивал на счетах.

Бечо рисовал масляными красками на стене духана необыкновенную картину. Сюжет картины ему подсказал Габуния. Она изображала Колхиду в будущем, когда вместо обширных теплых болот эта земля зацветет садами апельсинов. Золотые плоды, похожие на электрические лампочки, горели в черной листве. Розовые горы дымились, как пожарище. Белые пароходы проплывали среди пышных лотосов и лодок с нарядными женщинами. В садах пировали мингрелы в галифе и войлочных шляпах, и ко всему этому детскому пейзажу простирал руки старик в черкеске, с длинными вьющимися волосами и лицом Леонардо да Винчи.

– Где он взял портрет Леонардо? – спросил Лапшин.

Габуния покраснел:

– Я ему дал. Пусть рисует.

Лапшин пожал плечами.

Тяжелые капли медленно ударяли по тротуару. Духан начал наполняться людьми, спасавши-мися от дождя. Они смущенно здоровались с хозяином, так как ничего не могли заказать. Потом каждый внимательно рассматривал работу Бечо.

Гул восхищения перебегал от столика к столику. Люди щелкали языками и удивлялись мастерству этого кроткого человека.

Хозяин, внимая общему восторгу, сердито нашвырял на тарелку кукурузной каши и жареной рыбы, налил стакан терпкого вина и подал Бечо. Это была ежедневная плата ему за работу.

Бечо сполоснул руки вином, съел рыбу, закрыл глаза и вздохнул. Он отдыхал. Он слушал шепот похвал и думал, что хотя духан и кооперативный, но хозяин явно обманывает его и кормит хуже, чем было условлено.

Шум дождя начал заглушать говор посетителей духана. Вода пела в водосточных трубах и с шипением хлестала в закрытые окна. Капли торопливо выстукивали дощатые стены и вывески, будто тысячи маленьких жестянщиков и плотников затеяли веселое соревнование.

Дул юго-западный ветер. Он гнал тучи, как отару серых овец, и прижимал их к стене Гурийских гор.

Постепенно к плеску, стуку, шороху, бульканью – ко всем легкомысленным звукам воды присоединились тяжелый гул людских голосов и гортанные выкрики.

Посетители духана бросились к окнам. Мокрая толпа валила по мостовой. Впереди бежали мальчишки. За ними шел высокий мрачный человек с ружьем, закинутым за плечо. Глаза его дико сверкали. Он гордо нес за хвост черного мохнатого зверя. С морды зверя падали капли дождя и крови.

Из соседней парикмахерской выскочил маленький старик с намыленным лицом. Мыло стекало на его серую черкеску. Он пощупал зверя и отшатнулся.

– Рамбавия! – крикнул он. – Ты застрелил дикого кота, кацо!

Толпа зашумела. Охотник вошел в духан. Он швырнул мокрого, скользкого зверя хозяину. Звякнули стаканы. Гул от удара тяжелой туши о прилавок потряс воздух.

В духане стало тесно. Люди кричали с таким азартом, будто дело шло о жизни и смерти.

Владелец зверя вытер ладонью мокрое лицо и предложил хозяину глухим и грозным голосом:

– Купи шкуру, заведующий.

Толпа стихла. Нельзя было пропустить ни одного слова из этого необыкновенного торга. Дело шло о шкуре дикого кота, быть может последнего дикого кота, застреленного в болотистых лесах Колхиды.

Хозяин духана смотрел на зверя желтыми глазами и молчал. Девушка с курицей под мышкой и букетом роз в руке влезла на стул и заглядывала на прилавок.

Курица перестала выклевывать лепестки роз, закудахтала и всплеснула крыльями. Тогда старик Артем Коркия закричал, потрясая над головой посохом:

– Проклятие на твою голову, кацо! Ты убил кошку. В старые времена за это наказывали смертью.

– Я извиняюсь, – владелец зверя хмуро посмотрел на Коркию, – я извиняюсь перед старым человеком, но это не кошка.

Толпа ахнула. Только сейчас она увидела, что это вправду не дикий кот. На прилавке лежал мохнатый зверь, похожий на громадную крысу.

– Так что же это такое, если не кошка? – растерянно спросил Коркия.

– Не горячись, ради бога! – крикнул владелец зверя с глухой яростью. Смотри глазами!

Габуния и Лапшин протискались к прилавку. Зверь был странный. На его сильных лапах желтели плавательные перепонки. Длинный голый хвост свисал почти до земли.

Толпа недоумевала. Все смотрели на хозяина духана и ждали. Но хозяин задыхался и сердито молчал.

В это время появился аспирант Института пушнины Вано Ахметели. Он легко шел через толпу, как через пустую площадь, отстраняя зевак. За ним спешил маленький милиционер Гриша с роговым свистком в руке.

Вано подошел к прилавку и поднял зверя за хвост. Гриша засвистел, расставил руки и начал пятиться, оттесняя толпу. Он кричал на упрямых и издевался над человеческим любопытством:

– Ай, умрешь, когда не увидишь? Какой любопытный! Смех душит смотреть на таких глупых людей!

– Где убил? – спросил Вано охотника и сжал густые брови.

Пламенная Колхида

Деревянная гостиница в Поти пошатывалась и потрескивала, будто от землетрясения.

Низенький и толстый заведующий гостиницей Васо - престарелый гуриец - очень сердился на жильцов, если они шумно сбегали с лестницы, да еще при этом напевали модную в то время песенку:


Мы на лодочке катались, -
Золотистый-золотой.

Зачем прыгаешь, как дикий кабан, кацо! - кричал старик. - Крыша свалится на голову, - что будешь делать без крыши и головы?

Вспыльчивый Васо вечно препирался с такими же вспыльчивыми жильцами. Скандалы возникали внезапно, как взрыв. Они обыкновенно начинались на ломаном русском языке, потом, разгоревшись до высокого накала, переходили на грузинский, а заканчивались таким бешеным потоком щелкающих и чмокающих звуков, что в этом яростном клекоте терялись последние признаки какого бы то ни было языка.

Скандалы стихали так же внезапно, как начинались, будто с размаху захлопывалась непроницаемая дверь.

Над конторкой у Васо были приколоты кнопками к стене открытки с «Типами старого Тифлиса». То были рисунки неизвестного, но безусловно талантливого художника.

Открытки эти Васо решительно отказывался продавать. Он развесил их ради удовольствия.

На одной из открыток был изображен, между прочим, круглый, стриженный ежиком и сердитый старик, очень похожий на Васо.

Широкие серые шаровары Васо, стянутые у щиколотки, раздувались на нем пузырями. На шаровары были натянуты белые носки на розовых подвязках. Кавказский поясок с серебряным набором свободно лежал на животе у Васо и во время крикливых скандалов подскакивал, как бы участвуя в перебранке.

Тотчас после моего приезда Васо вошел ко мне в номер с огромной пухлой книгой для записи постояльцев.

Он начал вписывать меня в эту книгу красивой грузинской вязью и сердито спросил:

Зачем в Поти приехал?

Я объяснил ему, что приехал в Поти для работы над книгой об осушении колхидских болот. Васо почему-то начал сердиться.

Что ты поешь мне про болото, кацо! - закричал он. - Ты говори сразу, зачем приехал?

Я повторил, что приехал изучать осушение Колхидской низменности.

Ты думаешь, я не знаю, зачем ты приехал? - еще громче закричал Васо. - Ты думаешь, что я старый ишак и поверю, что ты приехал копать болота. Говори правду, смотри мне прямо в глаза, - или не будет тебе комнаты в гостинице!

Васо швырнул мне обратно мое удостоверение. Начинался очередной скандал. Пришла задыхающаяся старуха - жена Васо. Она сложила на груди руки, с мольбой посмотрела на меня и укоризненно покачала головой:

Такой хороший человек, а старика обманываешь.

Он не хочет сказать правду! - кричал Васо. - Упрямый, как буйвол. Разве он приехал ограбить банк, что не хочет сказать? Я тебя не выдам, кацо. Спроси у каждого человека в Поти, - он тебе скажет, выдавал ли я кого-нибудь или нет. Как ты смеешь так на меня думать!

Прибежала дочь Васо - молодая женщина с копной таких жестких волос, будто она носила черный и спутанный проволочный парик.

Ты не смеешь так на меня думать! - кричал Васо. - Когда свели коней у Нонашвили, разве я выдал парней из Супсы! Ага, ты не знаешь, кто их выдал! Ты не знаешь! У тебя нету совести, чтобы сознаться перед старым человеком.

Мне надоел этот непонятный скандал.

Я пойду, наконец, в милицию, - сказал я, стараясь перекричать Васо. Тогда дочь его схватила меня за плечи и зарыдала.

Нет! - закричала она. - Он наговаривает на себя. Он совсем не знает, кто украл лошадей. И никогда не знал. Он не виноват. Если вы пойдете жаловаться в милицию, я вырву у себя волосы на голове и брошусь в Риони. Скажите ему правду, зачем вы приехали, и он успокоится. И будет конец.

Васо сел на стул и начал желтым платком вытирать мокрую шею. Он дышал со свистом, как астматик. После шеи он начал яростно тереть платком седую потную грудь.

Вот видите, что вы делаете, - прокричала дочка Васо. - У вас не сердце, а железо.

Ну хорошо, батоно, - примирительно сказала жена Васо. - Я сама скажу, зачем вы приехали в Поти. Я уже догадалась.

Что вы догадались? Чего вы от меня хотите? - спросил я оторопело.

У меня голова шла кругом.

Вы фотограф! - радостно воскликнула она. - Вы будете снимать людей на базаре. Только я не вижу у вас картины.

Какой картины? О чем вы говорите?

Ха, ха, он не знает! - сказала дочь. - Как же вы без нее будете работать?

Она стремительно рванула за пояс и повернула вокруг своей талии пеструю юбку, - в пылу скандала юбка у нее сама по себе сбилась назад.

Где же ваша картина с отрезанной головой? - повторила она. - Где? Или вы собираетесь снимать на пляже всяких голых девчонок, которым я когда-нибудь выцарапаю глаза вот этими руками.

Тогда я догадался, о какой картине она кричала. Сколько раз я видел около уличных фотографов облупленные холсты с изображением жгучего черкеса с кинжалом. Он сидел, подбоченясь, на гнедом кабардинце. Голова у этого наездника была вырезана начисто. В отверстие от головы каждый снимающийся мог засунуть собственную голову и выйти на фотографии лихим джигитом. Внизу под конем была надпись: «Хаз-Булат удалой быстро едет домой».

Я не фотограф! - простонал я в отчаянии.

Так кто ж ты такой наконец? - зашипел Васо, поднял книгу записей и в сердцах швырнул ее на стол. - Зачем ты приехал в Поти? Делать фальшивые деньги?

Я знаю! - радостно закричала дочь Васо. - Я знаю, отец. Он приехал на базар.

Шум сразу стих. Все смотрели на меня выжидательно и с радостным изумлением.

Да, если хотите, то я приехал на базар, - сознался я. Другого выхода у меня не было.

Ай, нехорошо как поступаешь, - сказал Васо усталым и умиротворенным голосом. - Что ж ты молчал, как глухонемой. На базар так на базар. Так и запишем. Живи теперь, сколько хочешь. Ай-ай, как ты меня напугал!

Васо ушел с женой и дочерью успокоенный и просто счастливый. А вечером кто-то, очевидно дочь Васо, поставил мне на стол консервную банку с несколькими толстыми бордовыми розами.

Так началось мое, в дальнейшем совершенно безоблачное, знакомство с Васо. Он оказался хотя и неслыханно вздорным, но добродушным и ленивым стариком.

Уезжая в Колхиду, в Поти, я, как всегда, представлял себе этот город привлекательнее, чем он был на самом деле. Издали он казался мне затененным от жгучего солнца старыми и разлапистыми ореховыми деревьями и мимозами. Они распространяли, как нарядные женщины, сладкий и вянущий запах духов.

В Поти я понял, как неверны и опасны для правильного восприятия жизни наши общие представления. Ничего подобного тому, чего я ждал, в Поти не было, за исключением мимоз. Но зато в Поти был большой порт, где, бурля малахитовыми водопадами, долго разворачивались грузовые пароходы. Они приходили сюда за марганцевой рудой.

Бетонные массивы портовых причалов, раскалившись на солнце, пахли засохшими крабами.

В город из порта (город лежал за рекой Риони) ходил тесный старый трамвай. Удивительно было, как он не сгорал от солнцепека во время каждого медленного рейса и как пассажиров не хватал солнечный удар.

Потийские (колхидские) болота тянулись от самого города до отдаленных Гурийских гор. К полудню эти болота, казалось, закипали, обволакиваясь паром, и кипели до вечера.

Река Риони - желтая, как кизяк, неслась среди этих болот с непостижимой быстротой. Она все время пыталась перелиться через плоские берега и затопить город.

Риони весь завивался воронками и водоворотами. Падение в него грозило неизбежной гибелью. Даже переходить Риони по мосту было немного страшно.

Низкие городские дома весь день перегревались на солнце. Веера молодых пальм, насаженных вдоль улиц, не давали тени. Тяжелые классические розовые розы цвели в палисадниках и засыпали мостовые грудами быстро желтеющих лепестков.

Весь день из домов сочился чад жареного лука и баранины и запах кислого вина.

Тех читателей, которые хотят составить себе более ясное представление о Поти, я мог бы отослать к своей книге «Колхида», если бы сам не понимал, что в книге этой Поти изображен несколько приукрашенным. Таким я увидел этот город, и тут уж я ничего не могу поделать. Я не могу изменить свою способность видеть.

Временами Поти казался мне тропической каторгой, чем-то вроде Новой Каледонии, особенно когда слепящий блеск моря и неба погружал его в оцепенение.

Часто гнетущая тишина потийских дней прерывалась отдаленным, быстро нараставшим гулом грозы. Стена ливня набегала на город со стороны моря, под неистовый гомон лягушек.

Ливень обрушивался зловещей темнотой и занавесами воды. Пар подымался над крышами.

Но ливень быстро уходил в сторону гор. Нигде в жизни я не видел таких ультрамариново-синих и прозрачных луж, как те, что оставались на улицах Поти после этих скоропалительных ливней.

Я каждый день ходил в Колхидстрой. Там главный инженер Нодия - человек шумный, но рассудительный - знакомил меня с работами по созданию в Колхиде советских субтропиков.

Изредка Нодия устраивал в духанах маленькие ужины и любил произносить во время этих ужинов витиеватые тосты. «К нам, - говорил он, - приехал академик, „золотое перо“. Он напишет о Колхиде свою лебединую песню».

Я не мог опровергать Нодию, - он был так добродушен, что язык не поворачивался возражать ему. К тому же я понимал, что «академик», «золотое перо» и «лебединая песня» - это только обязательные цветы застольного красноречия.

В Поти я познакомился с молодым инженером-грузином. Он вошел в «Колхиду» под именем Габунии.

Если бы мне понадобилось описать его в двух словах, то я бы сказал, что в нем яснее всего были видны черты скептика и поэта. Эти, как бы враждебные друг другу черты жили совершенно слитно в этом немногословном и мягком человеке.

Больше всего в нем привлекало меня редкое свойство сближать свою огромную начитанность с повседневной окружающей жизнью, со своей работой в Колхиде (Габуния руководил проведением канала в Чаладидах), с разнообразными людьми, событиями в стране и течением своей личной жизни.

Читал ли он Страбона или Монтеня, статьи профессора Краснова о субтропиках или стихи Бараташвили, путешествия Вамбери или «Корабль „Ретвизан“» Григоровича, Блока или «Тропическую природу» Уоллеса - во всем он находил мысли, отвечающие его сегодняшним интересам.

Я считаю, что встреча с ним была самым плодотворным событием во время поездки в Колхиду. Она помогла мне узнать Колхиду в той - несколько острой и резкой - новизне, какая была необходима, чтобы представить себе недалекое будущее этой земли.

Габуния возил меня в Чаладиды. Там я впервые увидел джунгли. Понадобилась все же сила воли, чтобы не заболеть «болезнью джунглей». Не я придумал эту болезнь. Она существует в действительности, хотя подвержены ей далеко не все люди, попавшие в джунгли.

Болезнь джунглей - это внезапно завладевающее вами очарование этих непроходимых зарослей (в них почему-то мало птиц) с их дурманящим душным воздухом, с коричневой землей, безмолвием, могучими лианами, стоячими реками, подернутыми дымком зноя, чавканьем диких кабанов и постоянным ощущением, что где-то рядом живут нераскрытые тайны. И даже, несмотря на то что этих тайн на самом деле нет, вы все же находитесь в постоянном ожидании чего-то нового и неиспытанного.

С Габунией мы иногда по вечерам ездили на трамвае из Поти в порт, в безлюдный ресторан на молу и долго сидели, слушая, как шумели волны, разбиваясь о массивы, и смотрели, как, мигая огнями, подходили к Поти из открытого моря неизвестные пароходы.

И Габуния однажды сказал, как бы сообщая мне дружескую тайну:

Быстроногая муза, - повторил он. - Хорошо?

Хорошо, - согласился я.

Самая быстроногая муза - это муза Пушкина.

Он замолк, наклонился над стаканом вина, и я подумал, что передо мной сидит большой поэт. Он не написал ни строчки стихов, но - все равно - отдаленной, но явной поэзией была полна его жизнь и его работа.

Пароходы входили в порт. Их огни колебались на волнах. Мне всегда казалось, что эти огни особенно ярки оттого, что они прошли через обширные пространства морского воздуха и как бы впитали в себя его чистоту.

Если человек чувствует пространство, - сказал однажды Габуния, - то он уже счастлив. Это - высокое и благородное чувство. Но, к сожалению, оно не так часто навещает нас. А жаль!

И я в десятый раз начал гадать: кто же этот мой собеседник со спокойным, а временами грустным и насмешливым лицом? Поэт, инженер или просто привыкший думать обо всем человек?

Начальник Колхидстроя Нодия со свойственной ему трезвостью считал Габунию чудаком. Он объяснял его чудачества (склонность к философии и поэзии) тем, что Габуния малярик. Эта болотная лихорадка притупляет у человека чувство действительности и вызывает в мыслях некоторый беспорядок.

Но как инженера Нодия очень ценил Габунию за смелость, упорство и находчивость. Все работники Колхидстроя с восхищением говорили о том мужестве, больше похожем на героизм, с которым Габуния спас строительство от разрушения, когда во время ливней вода хлынула на Колхиду с окрестных гор. Но об этом я не могу рассказывать второй раз, так как уже рассказал в своей книге «Колхида».

Однажды я объезжал с Нодией осушительные работы. Мы ездили по Колхиде в старомодной пароконной коляске, так называемом «ландо».

В местечке Натанеби нас застигли проливные дожди. Мы застряли и три дня провели в дощатом тесном доме у приятеля Нодии, старого учителя-мингрела. С утра до ночи стол ломился от еды и вина - от лобии, сациви, жареной рыбы локо, шашлыков, сыра «сулугуни», купатов, глиняных горшочков с тушенным в острых пряностях мясом (пети), от водки «чача» и терпкого лилового вина «Изабелла». Если это вино случайно попадало на руки, то стягивало пальцы. Должно быть, в нем было много винной кислоты.

Все время, свободное от еды, Нодия или спал, или азартно играл с хозяином в нарды.

Мне дали, чтобы я не скучал, растрепанный журнал «Паломник» за 1889 год. Я, лежа на тахте, прочел его почти целиком. Там были статьи о Палестине, о пещере в Вифлееме, где родился Христос, о монастырях на старом Афоне и Синайском полуострове и благочестивые биографии разных седобородых патриархов, митрополитов, экзархов и католикосов.

Когда дожди стихли, мы проехали в Батум, где у Нодии были какие-то важные дела. В Батуме мы заночевали. Нодия остановился у своих друзей, мне же было неловко стеснять чужих людей, и я провел ночь в гостинице. Это, пожалуй, была одна из самых страшных ночей в моей жизни.

Лил тяжелый дождь. Свободных комнат в гостинице не было, а идти под проливным дождем в другую гостиницу мне не хотелось. Администратор гостиницы вел себя странно. Он сказал, что у него, правда, есть одна комната, но он не решается поселить меня в ней.

Почему? - спросил я.

Да как сказать, - ответил он нерешительно. - Эта комната не совсем плохая, но… неудобная. Это единственная в гостинице комната на мансарде. Под самой крышей. Лестница очень крутая и узкая, деревянная, и ведет только в одну эту комнату.

Швейцар, слушавший наш разговор, что-то быстро и недовольно сказал по-грузински администратору. Тот почмокал губами, покачал головой и повторил, что, пожалуй, мне не стоит ночевать в этой комнате.

Почему? - снова спросил я.

Не знаю… Не могу сказать, кацо. Мы не любим пускать в эту комнату постояльцев.

Швейцар снова что-то сказал администратору и испуганно посмотрел на меня.

В чем же дело? - спросил я. - Значит, есть для этого какая-нибудь причина?

Там один человек недавно сошел с ума.

Не каждый же, кто там живет, сходит с ума.

Ну, все-таки… - уклончиво ответил администратор.

Тогда вмешался швейцар.

Ничего особенного в этом я не вижу, - сказал я. - Не ночевать же мне на улице. Покажите мне эту комнату.

Администратор поколебался, взял ключ, и мы поднялись на третий этаж. С площадки третьего этажа шел вверх еще один пролет каменной лестницы. Он заканчивался маленькой глухой площадкой.

С площадки подымалась к чердаку узкая деревянная лестница, похожая на стремянку. Лестница упиралась в дверь, выкрашенную охрой.

Администратор долго не мог открыть эту дверь, - ключ заедал в замке и не поворачивался.

Наконец он открыл дверь, но, прежде чем войти, нащупал в комнате, не переступая порога, выключатель около притолоки и зажег свет.

Я увидел комнату с железной койкой и одним стулом. Больше в комнате ничего не было. Но ничего неприятного в этой комнате я не заметил. Мне только показалось, что единственная, очень сильная электрическая лампочка под потолком слишком выпукло освещает скудную обстановку, - я даже увидел слабую вмятину на подушке от головы. Здесь кто-то, очевидно, недавно ночевал.

Ничего особенного я не вижу, - повторил я, хотя мне уже стало не по себе от сознания, что эта комната будто наглухо отделена от гостиницы темной лестницей.

Смотрите сами, - ответил администратор. - Звонка к коридорному нет. Ключ плохо работает. Поэтому лучше не закрывайте дверь.

Он ушел, и только тут я заметил, что в комнате нет окон. Она была похожа на морг - только голые желтые стены и белый потолок.

Я лег, но дверь на ключ не запер. Свет я не погасил. Лампа под потолком мешала уснуть, но мне не хотелось вставать, чтобы погасить ее.

По крыше порывами барабанил дождь. Изредка ветер подвывал на чердаке, в разбитом слуховом окне.

В конце концов я все ж уснул. Проснулся я внезапно. Несколько секунд я пролежал с закрытыми глазами, потом потянулся к ручным часам на стуле около кровати. Часы показывали сорок минут четвертого.

Почему-то это время испугало меня. С ним было связано что-то неприятное или опасное. Но что? И вдруг я вспомнил рассказ швейцара, что именно в это время из этой комнаты закричал человек, когда он сошел с ума.

Я повернулся на спину, и внезапно ледяная дрожь прошла у меня по всему телу от затылка до пяток, - в потолке, над моей головой, был настежь открыт квадратный люк. За ним зияла чердачная темнота.

Люка этого я раньше не заметил. Кто-то открыл его, когда я спал. И открыл изнутри, с чердака.

Я не спускал глаз с люка и говорил себе: «Спокойно. Главное, не волноваться».

Я быстро осмотрел комнату, - в ней никого не было и не могло быть. В ней не мог спрятаться не только человек, но даже сороконожка. Но все-таки… Я осторожно заглянул под кровать. Там тоже было пусто.

Тогда я перевел глаза на черное отверстие люка и заметил, как там что-то зашевелилось.

Сердце у меня зазвенело, и забилось в висках.

Я увидел, как на краю люка медленно появились мясистые пальцы, - сначала от правой, потом от левой руки. Пальцы вцепились в края люка. Там, на чердаке, был человек.

В свете лампы я видел на пальцах этого человека черные редкие волосы и синие выпуклые ногти.

Пальцы сжались. Очевидно, кто-то лежа подтягивался на них. В отверстии люка появилась голова человека.

До сих пор я помню его лицо. Ничего более тупого и зловещего я до тех пор не видел в жизни и, должно быть, не увижу никогда.

Обрюзгшее это лицо показалось мне огромным. Оно было чисто выбрито. Человек медленно и спокойно двигал губами, будто жевал.

Наши глаза встретились, и я понял, что это - смерть. Человек смотрел на меня усмехаясь. Он не дрогнул, не сделал ни малейшего движения, чтобы скрыться. Он рассматривал меня, как жертву, примериваясь, потом вдруг быстро поднялся на руках и опустил одну босую ногу в открытый люк.

Он собирался спрыгнуть, но неосторожно двинулся, и заостренный ломик упал на пол, подпрыгнул и покатился к кровати.

Я не помню, как я очутился за дверью. Должно быть, я рванулся со скоростью света. На площадке я закричал и тут же потерял сознание. Должно быть, я закричал так же страшно, как и тот человек, что сошел в этой комнате с ума.

Очнулся я в коридоре третьего этажа. Около меня стояли администратор, швейцар и несколько полуодетых испуганных жильцов. Незнакомый восточный человек в трусах щупал мне пульс. Пахло нашатырем.

Вскоре появилась милиция. У меня хватило сил отвечать на расспросы и даже войти с милиционерами в комнату.

Люк был открыт. Из него свешивалась бельевая веревка. Ломика на полу уже не было.

Милиционеры бросились кружным ходом на чердак, но никого не нашли. Привели сыскную собаку. Она повела милиционеров через разбитое слуховое окно на крышу, оттуда - на крышу соседнего дома, но дальше не пошла.

Ваше счастье, - сказал мне старший милиционер, - что вы проснулись. Вы имели дело с хитрым и наглым преступником. А в лучшем случае с сумасшедшим.

Милиционеры опечатали комнату и ушли. Остаток ночи я просидел в вестибюле гостиницы, где на стенах были написаны масляными красками обломки колонн, увитые розами.

Больше всех взволновался Нодия. Мы тотчас же уехали по железной дороге в Поти. Свой экипаж Нодия отправил обратно из Батума.

Но, как известно, злоключения никогда не приходят в одиночку.

На станции Самтреди, где мы пересаживались на поезд в Поти, я заразился сыпным тифом.

В то время на Украине начался голод, и тысячи беглецов оттуда бросились на юг, в Закавказье, в сытные и теплые края. Они запрудили все станции между Зугдидами и Самтреди. Среди них начался сыпной тиф. Его почему-то называли «синим тифом» и говорили, что он дает большую смертность.

Конечно, я не знал, что заразился в Самтреди. Через несколько дней я уехал из Поти в Москву. До Одессы я плыл на старом знакомце «Пестеле» и только в Ялте догадался, что я заболеваю. Там меня настигла резкая, как удар пули, головная боль. Как сквозь вязкий туман, я помню качку у Тарханкута, пыльную и показавшуюся мне начисто вымершей Одессу и твердую, как железо, верхнюю полку в вагоне.

Потом я уже ничего не помню. Очнулся я ночью в Боткинской больнице в Москве. Я лежал на койке под открытым окном. В окно сильно пахло из сада цветущими липами.

Только в больнице от старого профессора Киреева я узнал, что сыпной тиф - это болезнь крови.

Действительно, мне казалось, что кровь у меня сделалась липкой, как столярный клей, и сгущается все сильнее, особенно к ночи. Тогда она совсем перестает протискиваться сквозь узкие сосуды.

Каждую ночь я пытался бежать от этого тугого, скрипящего в моем теле движения умирающей крови. Но только один раз мне удалось сползти с койки и добраться до распахнутого настежь окна в коридоре. Сестры вблизи не было.

Я стал на колени перед окном, высунул наружу неправдоподобно худую, прозрачную руку и всей тонкой, как будто птичьей, кожей этой руки ощутил великолепие ночи - ее равномерно шумящий в липах прохладный ветер, долетавший, очевидно, от звезд, и потрясшую меня до дрожи слабую сырость травы. Должно быть, к вечеру на сад пролился короткий дождь.

Я понимал, что этот запах обещает мне жизнь, выздоровление, глубокую свежесть, будто воздушный душ промывает насквозь мое воспаленное тело.

Я дышал судорожно и хрипло, пока не потерял сознание.

В больнице в меня литрами вливали физиологический раствор, но я почти не чувствовал боли. Меня преследовало томительное ощущение вялого, немощного, плетущегося времени.

Самое представление о времени резко изменилось, - день растянулся так сильно, что в него можно было вместить несколько дней. И мысли тоже ползли медленно, растягивались, как резина, и постоянно повторялись. И даже не мысли, а, по существу, одна только мысль или, вернее, воспоминание о той ночи, когда я стоял на коленях перед открытым окном.

Лежа пластом на койке и беспрерывно рассматривая свои пальцы, как будто я мог узнать по ним свою судьбу, я перебирал в памяти ту ночь, что пламенела звездами в ветках лип и явственно разделялась в моем сознании на составные части.

Каждая часть этой ночи была удивительно хороша и приносила успокоение, - и невзрачный, крылатый цветок липы, упавший на подоконник, и писк птицы сквозь сон, и далекий монотонный шум, будто вокруг Москвы гудели, качаясь от плавного ветра, вековые сосновые леса.

Почему-то мне хотелось, чтобы этим лесам было триста лет и чтобы смола в сердцевине сосен приобрела маслянистую красную окраску.

В ту ночь откуда-то доходила свежесть воды. Может быть, вблизи был пруд, а может быть, ветер принес запах выпавшего за горизонтом дождя.

Во всяком случае, все это было для меня целебнее самых сильных лекарств. Я просил профессора Киреева отправить меня в Мещеру (год назад я впервые узнал этот край), перевезти в маленькую лесную сторожку на берегу Черного озера. Он усмехался и обещал.

Я уверял Киреева, что буду лежать там тихо, пить чистую воду и есть только бруснику. И от этого и от тишины я непременно выздоровею.

Тишина леса казалась мне совершенно блаженной именно здесь, в больнице, где непрерывно ревели над крышей самолеты с Ходынского аэродрома.

Рядом со мной лежал муж писательницы Лидии Сейфуллиной. Как сквозь сон, я видел тогда эту некрасивую, маленькую и обаятельно-добрую женщину. Такой она и осталась у меня в памяти до сих пор, хотя она давно умерла.

От частых уколов камфоры у меня в бедре образовалась глубокая флегмона.

От флегмоны меня оперировали прямо на койке в палате. Я был так еще слаб, что перевезти меня в операционную врач не решался.

После операции я лежал почти в беспамятстве с забинтованной ногой. Был жаркий, летний вечер, двери в коридор были открыты. Яркая электрическая лампа нестерпимо сияла под потолком и резала мне глаза. На соседней койке мучительно стонал муж Сейфуллиной.

Потом я услышал рядом с собой чье-то натруженное дыхание и открыл глаза.

На полу около моей койки сидел красноармеец в мятой грязной шинели. У него на голове была облезлая папаха из искусственной мерлушки с пришитым наискось лоскутком выгоревшего на солнце кумача. Папаха была велика на него и наползала на землистые прозрачные уши.

Острое лицо красноармейца туго обтягивала на скулах лимонная нездоровая кожа. Она блестела в свете лампочки, будто смазанная маслом.

В глубоких морщинах на щеках красноармейца шнурами слежалась черная пыль.

Друг, как ты сюда попал? - спросил я его, но он не ответил и даже не поднял на меня глаз. Морщась от боли, он разматывал заскорузлый от высохшей крови грязный бинт у себя на ноге. Бинт, когда он отдирал его, трещал, как пергаментная бумага.

Я сообразил, что этот красноармеец вошел в палату из сада, воспользовавшись тем, что сестра куда-то отлучилась (маленький больничный корпус, где я лежал, стоял в саду, и по случаю летнего времени дверь в коридор из сада никогда не закрывалась).

От ноги красноармейца шел тяжелый запах запущенной раны.

Ты зачем снимаешь перевязку, земляк? - снова спросил я, но красноармеец опять не ответил и только показал мне глазами на стену рядом с собой.

Тогда я увидел на стене квадратный листок бумаги. На нем жирным шрифтом было напечатано:

«Всем бойцам и гражданам, имеющим перевязки, надлежит немедленно снять оные и под угрозой предания ревтрибуналу ни в коем случае не возобновлять их впредь до осмотра ран особой комиссией».

Я понял, что красноармеец разбинтовывает ногу, подчиняясь этому приказу. Тогда я сел на койке и тоже начал сматывать бинты со своего бедра.

Разрез на бедре был очень глубокий, и сделали его мне всего два часа назад. Из свежей раны хлынула кровь. Но прежде чем потерять сознание, я успел дотянуться рукой до столика и позвонить сестре.

Когда я очнулся, около моей койки толпились перепуганные сестры, и молодой хирург, закусив губу и сердясь, наново перевязывал меня. Вся койка была в крови.

Красноармеец исчез. Я рассказал о нем хирургу. Он только усмехнулся:

Вульгарный случай галлюцинации, - сказал он сестрам. - Не оставляйте его ни на минуту одного.

К концу лета я выздоровел. Из больницы меня отвез домой, на Большую Дмитровку, Роскин. Очевидно, я ничего не весил, так как Роскин, который не мог таскать даже такие пустяковые тяжести, как кошелка с хлебом, легко внес меня на руках на третий этаж и даже не запыхался.

Константин Геоpгиевич Паустовский
КОЛХИДА
Повесть
ДИКАЯ КОШКА
Кто убьет кошку,
тот подлежит смерти.
Древний мингрельский закон
Ветер швырнул в окна духана горсть пыли и сухих розовых лепестков. Нервно перебирая зелеными листьями, заволновались пальмы; их шум был похож на скрежет. Дым из труб мчался вдоль плоских улиц Поти, смывая запах отцветающих мандаринов. Лягушки на городской площади перестали кричать.
- Будет дождь,- сказал молодой инженер Габуния.
Он с досадой посмотрел за окно. На стекле проступала замазанная мелом надпись: "Найдешь чем закусить".
Дождь медленно надвигался с моря. Он лежал над водой, как тяжелый дым. В дыму белыми клочьями метались и визжали чайки.
- Двести сорок дней в году здесь лупит непрерывный дождь,- добавил Габуния.
- Пламенная Колхида! - пробормотал Лапшин.- Один ученый высчитал, что на землю ежегодно выпадает девяносто кубических километров дождя. По-моему, все эти дожди выливаются здесь.
Эти слова не произвели на Габунию никакого впечатления.
Хозяин духана, толстый гуриец, задыхался от астмы. Он был равнодушен ко всему на свете - к обедавшим инженерам, к старику с посохом, Артему Коркия, понуро сидевшему за пустым столиком, к бродячему самоучке-художнику Бечо и даже к приближавшемуся ливню. Он томился от духоты и хмурых мыслей, сгонял мух со стаканов, липких от вина, и изредка пощелкивал на счетах.
Бечо рисовал масляными красками на стене духана необыкновенную картину. Сюжет картины ему подсказал Габуния. Она изображала Колхиду в будущем, когда вместо обширных теплых болот эта земля зацветет садами апельсинов. Золотые плоды, похожие на электрические лампочки, горели в черной листве. Розовые горы дымились, как пожарище. Белые пароходы проплывали среди пышных лотосов и лодок с нарядными женщинами. В садах пировали мингрелы в галифе и войлочных шляпах, и ко всему этому детскому пейзажу простирал руки старик в черкеске, с длинными вьющимися волосами и лицом Леонардо да Винчи.
- Где он взял портрет Леонардо? - спросил Лапшин.
Габуния покраснел:
- Я ему дал. Пусть рисует.
Лапшин пожал плечами.
Тяжелые капли медленно ударяли по тротуару. Духан начал наполняться людьми, спасавши-мися от дождя. Они смущенно здоровались с хозяином, так как ничего не могли заказать. Потом каждый внимательно рассматривал работу Бечо.
Гул восхищения перебегал от столика к столику. Люди щелкали языками и удивлялись мастерству этого кроткого человека.
Хозяин, внимая общему восторгу, сердито нашвырял на тарелку кукурузной каши и жареной рыбы, налил стакан терпкого вина и подал Бечо. Это была ежедневная плата ему за работу.
Бечо сполоснул руки вином, съел рыбу, закрыл глаза и вздохнул. Он отдыхал. Он слушал шепот похвал и думал, что хотя духан и кооперативный, но хозяин явно обманывает его и кормит хуже, чем было условлено.
Шум дождя начал заглушать говор посетителей духана. Вода пела в водосточных трубах и с шипением хлестала в закрытые окна. Капли торопливо выстукивали дощатые стены и вывески, будто тысячи маленьких жестянщиков и плотников затеяли веселое соревнование.
Дул юго-западный ветер. Он гнал тучи, как отару серых овец, и прижимал их к стене Гурийских гор.
Постепенно к плеску, стуку, шороху, бульканью - ко всем легкомысленным звукам воды присоединились тяжелый гул людских голосов и гортанные выкрики.
Посетители духана бросились к окнам. Мокрая толпа валила по мостовой. Впереди бежали мальчишки. За ними шел высокий мрачный человек с ружьем, закинутым за плечо. Глаза его дико сверкали. Он гордо нес за хвост черного мохнатого зверя. С морды зверя падали капли дождя и крови.
Из соседней парикмахерской выскочил маленький старик с намыленным лицом. Мыло стекало на его серую черкеску. Он пощупал зверя и отшатнулся.
- Рамбавия! - крикнул он.- Ты застрелил дикого кота, кацо!
Толпа зашумела. Охотник вошел в духан. Он швырнул мокрого, скользкого зверя хозяину. Звякнули стаканы. Гул от удара тяжелой туши о прилавок потряс воздух.
В духане стало тесно. Люди кричали с таким азартом, будто дело шло о жизни и смерти.
Владелец зверя вытер ладонью мокрое лицо и предложил хозяину глухим и грозным голосом:
- Купи шкуру, заведующий.
Толпа стихла. Нельзя было пропустить ни одного слова из этого необыкновенного торга. Дело шло о шкуре дикого кота, быть может последнего дикого кота, застреленного в болотистых лесах Колхиды.
Хозяин духана смотрел на зверя желтыми глазами и молчал. Девушка с курицей под мышкой и букетом роз в руке влезла на стул и заглядывала на прилавок.
Курица перестала выклевывать лепестки роз, закудахтала и всплеснула крыльями. Тогда старик Артем Коркия закричал, потрясая над головой посохом:
- Проклятие на твою голову, кацо! Ты убил кошку. В старые времена за это наказывали смертью.
- Я извиняюсь,- владелец зверя хмуро посмотрел на Коркию,- я извиняюсь перед старым человеком, но это не кошка.
Толпа ахнула. Только сейчас она увидела, что это вправду не дикий кот. На прилавке лежал мохнатый зверь, похожий на громадную крысу.
- Так что же это такое, если не кошка? - растерянно спросил Коркия.
- Не горячись, ради бога! - крикнул владелец зверя с глухой яростью.Смотри глазами!
Габуния и Лапшин протискались к прилавку. Зверь был странный. На его сильных лапах желтели плавательные перепонки. Длинный голый хвост свисал почти до земли.
Толпа недоумевала. Все смотрели на хозяина духана и ждали. Но хозяин задыхался и сердито молчал.
В это время появился аспирант Института пушнины Вано Ахметели. Он легко шел через толпу, как через пустую площадь, отстраняя зевак. За ним спешил маленький милиционер Гриша с роговым свистком в руке.
Вано подошел к прилавку и поднял зверя за хвост. Гриша засвистел, расставил руки и начал пятиться, оттесняя толпу. Он кричал на упрямых и издевался над человеческим любопытством:
- Ай, умрешь, когда не увидишь? Какой любопытный! Смех душит смотреть на таких глупых людей!
- Где убил? - спросил Вано охотника и сжал густые брови.
- На Турецком канале.
- Как тебя зовут?
- Гулия.
- Ну что ж, Гулия,- тихо сказал Вано,- ты убил запрещенного зверя. Две недели посидишь.
Гулия сердито высморкался. Потом он страшно посмотрел на Вано и пробормотал:
- Крысиный сторож! Убью лягушку, ты тоже меня арестуешь?
- Не волнуйся, кацо. На суде тебе дадут слово... Гриша, сходи с ним в милицию.
Толпа повалила за Гришей и Гулией. Охотник был взбешен. Он снова нес зверя за хвост, но уже без прежней гордости. Зверь стучал головой о мокрые плиты тротуара.
Дождь затихал. Он сыпался мелкой пылью.
В духане остались Габуния, Вано и Лапшин.
- Что это за животное? - спросил Лапшин. Вано притворно удивился:
- Неужели не знаете? Аргентинский зверь нутрия с реки Рио-Негро.
- Простите мое невежество,- ответил язвительно Лапшин,- но я не зоолог, а ботаник.
- Вы специалист по влажным субтропикам. Должны бы, кажется, знать.
Габуния постарался замять разговор, готовый перейти в ссору. Каждая встреча Вано с Лапшиным кончалась колкостями. Вано не любил молодого ботаника за его американские костюмы из мохнатой розовой шерсти и изысканные манеры. Вано казалось, что ботаник смотрит на советские дела свысока, как знатный иностранец.
Габуния краснел от всяких резких выходок. Он был застенчив, высок. Малярия покрыла желтым налетом белки его всегда улыбающихся глаз.
- Нутрия,- сказал он, смешавшись,- самый драчливый зверь в мире.
Эта новость была встречена равнодушно. Вано с горечью посмотрел на Габунию:
- Когда ты высушишь болота и сделаешь из Колхиды вот эти замечательные сады, что рисует Бечо, нутрия погибнет. Ты главный убийца нутрий. Им нужны джунгли, а не лимонные сады. Конечно, жаль...
Все посмотрели на картину Бечо. Дождь стих. Солнечный свет прошел через листву магнолий и превратился в зеленоватый сумрак. В этом мягком освещении картина Бечо показалась Габунии совсем новой. Хотелось потрогать пальцем тяжелые апельсины.
- Чего жаль? - спросил рассеянно Габуния.
- Работы,- ответил Вано.- Два года я ухлопал на этих проклятых зверей. Я заведующий их размножением. Мне жалко напрасной работы и джунглей,повторил Вано.- Твои экскаваторы разогнали диких кабанов. Даже шакалы удирают в горы.
- Ну и черт с ними!
Лапшин ушел. Ему хотелось расспросить Вано, как попала нутрия из Аргентины в эти места, но он сдержался.
Весь окружающий мир был ему неприятен. Ему не нравилась эта плоская болотистая страна с пышным названием, не нравились затяжные теплые дожди, мутные реки, мчавшиеся в море со скоростью курьерских поездов, деревянные дома на сваях, наконец духаны, где подавали теплое вино с привкусом касторки.
Снова начал накрапывать дождь. Солнце исчезло. И, как всегда во время дождя, город наполняли запахи настолько резкие, что их можно было воспринимать на ощупь. То были мягкие запахи эвкалиптов, липнущий к лицу запах роз, стягивающий кончики пальцев запах лимонов. Но все эти запахи существовали только до первого порыва ветра. Стоило ему прошуметь по садам, перевернуть листья и махнуть пылью по улицам, как все менялось. Вместо сладких испарений, вызывающих лень и головную боль, город продувало едким морским сквозняком.
Габуния любил ветры. Ему казалось, что они выдувают из его тела малярийную слабость.
- Когда будут судить этого человека? - спросил Габуния.
- Дня через два.
Габуния попрощался с Вано и вышел на улицу. Рион ревел, сотрясая мосты, и катил в море жидкую глину. Габуния медленно, походкой малярика, пошел к порту.
Он думал о том, что собственная мягкость ставит его в ложное положение. Он избегал разговоров с Вано. Его не оставляло ничем не оправданное чувство вины перед Вано за то, что он, Габуния, осушает колхидские болота, проводит каналы, выкорчевывает девственные леса и сжигает джунгли, где живет нутрия.
Зверя этого привезли с большим трудом из Аргентины и выпустили размножаться в колхидс-ких болотах. Вано два лета сряду следил за размножением нутрии и рассказывал чудеса о ее драгоценном мехе.
Нутрия плодилась быстро, но никто ее не видел, кроме Вано и редких мингрелов-охотников. Они рассказывали о страшной драчливости этих зверей. Нутрии дерутся сутками, и всегда насмерть. Они очень пугливые и не подпускают человека даже на сто шагов, но во время драки приходят в такую ярость, что к ним можно смело подойти и растащить дерущихся за хвосты. Драка всегда начинается с одного и того же сильного приема: нутрии вцепляются друг другу в пасть и стараются выломать зубы. Нутрия, нырнув, может просидеть под водой минут пять без воздуха.
Габуния не понимал, как только Вано может возиться с этим отвратительным зверем.
Вано, изучая нутрию, целые месяцы проводил в болотах. Постепенно он стал певцом колхидских джунглей - душных лесов, перевитых лианами, гнилых озер, всей этой запущенной, разлагающейся на корню малярийной растительности.
Вано называл леса Колхиды тропическими, хотя, кроме северной ольхи и рододендронов, в них почти не было других деревьев. Здесь было странное смешение севера и юга. Ольха в Колхиде росла со сказочной быстротой. На свежей порубке в три года вырастал непроходимый лес.
Габуния чувствовал, что Вано втайне враждебен громадным осушительным работам, начатым в Колхиде. Вано откровенно радовался тому, что работы идут медленно из-за малярии, наводнений, дождей и тонущих в болотах экскаваторов.
Габуния знал, что рано или поздно придется дать Вано бой по всему фронту. Но все же иногда ему было жаль Вано: экскаваторы шаг за шагом врезались в легендарные земли Вано, рвали лианы, вычерпывали озера вместе со смуглыми, золотыми сазанами, гнали к морю кабанов и нутрию и оставляли за собой глубокие рвы, горы липкой глины и кучи гнилых пней.
Леса Колхиды стояли по колено в воде. Корни деревьев плохо держались в илистой почве. Несколько рабочих легко валили дерево, обвязав его цепью. Это считалось безопасной работой. Деревья никогда не падали. Они повисали на колючих лианах толщиной в человеческую руку. Леса густо заросли облепихой и ломоносом, ежевикой и папоротником.
Сила растительности была потрясающей. Ломонос всползал на деревья и переламывал их, как траву. Кусты ежевики подымались на глазах. За лето они вырастали на два метра.
Трава в этих лесах не росла. В них было темно, душно и почти не было птиц. Птиц заменяли летучие мыши. Леса стояли непроходимые и мертвые в тумане теплых дождей.
Когда дул ветер, леса внезапно меняли темный цвет и становились точно ртутными. Ветер переворачивал листву ольхи, снизу она была серой.
Дни, месяцы и годы леса шумели и качались волнами тусклого серебра, и Габуния прекрасно понимал досаду Вано. Иногда и ему было жаль этих лесов.
Начальник осушительных работ в Колхиде инженер Кахиани смотрел на вещи гораздо проще. Он не замечал ни лесов, ни озер, заросших кувшинкой, ни бесчисленных рек, пробиравшихся в зеленых туннелях листвы. Все это подлежало уничтожению и ощущалось им как помеха.
Кахиани считал Вано глупым юнцом. В ответ на горячие речи в защиту джунглей и нутрии Кахиани небрежно отмахивался и крякал. Гримаса горечи никогда не сходила с его лица. Говорили, что эта гримаса появилась у него от злоупотребления хиной: Кахиани не спеша разжевывал хинные таблетки и глотал их, не запивая.
Сожаление о прошлом, о девственных лесах было ему органически чуждо. Он считал, что природа, предоставленная самой себе, неизбежно измельчает и выродится. Со скукой в глазах он доказывал это ссылками на работы видных ученых.
Габунию начальник работ считал способным, но слишком мечтательным инженером. Он называл его "романтиком инженерии" и сердился, когда находил в комнате Габунии книгу стихов Маяковского или Блока.
- Самая классическая литература,- говорил Кахиани,- это математика. Все остальное - тарарам!
Единственным человеком, который сочувствовал Вано, был старый инженер Пахомов, автор грандиозных проектов осушения колхидских болот. Сидя над синими чертежами, он изредка вздыхал:
- Я рад, что не доживу до конца работ. Искренне рад! Все-таки, знаете, жалко уничтожать природу.
И тут же прокладывал на кальке сеть каналов через только что оплаканные девственные леса и стучал карандашом по столу:
- Еще две тысячи гектаров выкроим под цитрусы! Недурно!
Старик был чудаковат. Это он подговорил Бечо пририсовать к пейзажу в духане фигуру Леонардо.
- Как же ты, друг, рисуешь будущую Колхиду и без такого мелиоратора, как Леонардо да Винчи? - упрекнул он Бечо.
Бечо с недоверием посмотрел на Пахомова:
- Так он же был художник!
- Художник - дело десятое. Художник он замечательный, но и мелиоратор не худший.
После этого Бечо выпросил у Габунии портрет гениального итальянца.
С именем Пахомова было связано таинственное слово "кольматаж". О нем, об этом способе осушки болот, говорили, как о полете на Марс или превращении Сахары в море. Он был действительно почти фантастичен. Но о нем речь будет позже.
Габуния, приехавший на два дня в город из чаладидских лесов, где он руководил постройкой главного канала, бродил по порту в поисках капитана Чопа, смотрителя порта. С ним надо было сговориться о матросах для землечерпалки, работавшей на канале.
Габуния часто приезжал в Поти, но каждый раз город и порт производили на него впечатление необыкновенности. Так было и теперь.
В порту Габунию застал вечер.
Пристани пахли сухими крабами и тиной. Сигнальные огни лежали низко над взволнованной водой. Заунывно и тяжело пел у массивов прибой. Так поют сонные матери, укачивая детей.
В стороне города опять сгрудились тучи, освещенные мрачным отблеском уличных огней. Лягушки надрывались в болотах.
Габуния обошел железный пакгауз, вышел на широкую пристань и остановился. В порт входил теплоход "Абхазия". Он шел из Батума. Синеватые звезды сжимались и разжимались в воде около его бортов и переплетались с отражениями белых пароходных огней. Теплоход походил на хрусталь, освещенный изнутри.
Он дал мягкий и гневный гудок. Гудок ударил в низкое облачное небо и разошелся вдаль, как медленные круги по воде. В чаладидских лесах печально откликнулось эхо, потом вернулось повторное, едва слышное эхо из Гурийских гор.
Теплоход грузно поворачивался черной матовой тушей, заполняя порт криками, шумом льющейся воды, детским смехом и грохотом лебедок.
Старые рыболовы с сердцем сматывали удочки, плевались и кричали, что чертовы теплоходы не дают им жить.
"БЕЛЫЕ ВОЛОСЫ"
Молодая женщина с девочкой лет семи сошла с парохода поздней ночью. Пароход был товаро-пассажирский. За сотню шагов от него несло застарелым запахом кожи и нефти. Он привалился к пристани, погасил огни и затих.
Женщина остановилась около своих чемоданов и, наморщив лоб, оглянулась. Никого не было. Редкие пассажиры - мингрелы - легкой, танцующей походкой ушли в темноту, где, очевидно, находился город.
Со всех сторон плескалась вода и гудело равнодушное море.
- Как попасть в город? - спросила женщина наугад в темноту, но ей никто не ответил.
Девочка сидела на чемодане и испуганно смотрела на мать.
Десятилетний чистильщик сапог Христофор Христофориди шел по темному порту. Он нес бамбуковые удочки и тащил заодно ящик с ваксой.
Христофориди был отчаянным рыболовом. Он выходил на ловлю ночью, чтобы захватить место у мигалки, где лучше всего ловилась ставрида. Он дрожал от сырости, губы сводило от холода - к утру Христофориди терял дар речи,- но все эти страдания он переносил с великолепным мужеством.
Христофориди торопился. К восьми часам утра надо было кончать ловлю и обходить квартиры портовых служащих - капитана Чопа, кассира, лоцмана - и начищать всем ботинки. Для ловли оставалось каких-нибудь три часа. После чистки ботинок на дому Христофориди садился в порту у остановки автобуса и начищал за день рубля на два. Место было пустынное и невыгодное. Христофориди выбрал его из непреодолимой склонности к морю и рыбной ловле.
Христофориди спешил, но все же, проходя мимо маленького дома, где жил Чоп, остановился и заглянул в освещенное открытое окно. Дом стоял в начале мола, в самой пустынной части порта. Во время штормов брызги залетали в капитанские комнаты.
Христофориди увидел за окном трех людей. Они густо дымили папиросами и, несмотря на позднее время, собирались пить чай. Христофориди узнал Чопа, инженера Габунию и английского долговязого матроса, по прозвищу "Сема".
Сема отстал от своего парохода и болтался без дела в Поти. На вопрос, кто он, Сема отвечал по-английски "симэн", что значит "моряк". Чоп прозвал его Семеном, а мальчишки перекрестили в Сему.
- Кто там шлендает под окнами? - крикнул Чоп ужасающим голосом.
Христофориди шарахнулся в сторону и, когда отбежал от окна на безопасное расстояние, показал дому кулак. Чопа он не боялся, но все же ожидал неприятностей: Чоп не любил, когда рыболовы шлялись по ночам в порту. Потом Христофориди услышал детский плач и голос женщины.
- Не плачь, Елочка,- говорил голос,- мы сейчас кого-нибудь найдем.
Христофориди подошел ближе. Как человек шустрый, он сразу сообразил, что женщина нездешняя, что она приехала с ночным пароходом, что автобус в город начнет ходить только через четыре часа, а извозчиков ночью нет.
Христофориди решил заговорить с женщиной. Ему было жалко девочку. Не зная, с чего начать разговор, Христофориди сказал:
- Давай почистим!
- Что ты, мальчик! - засмеялась женщина.- Кто же чистит ночью?
Так завязался разговор. Женщина обрадовалась. Что могло быть лучше, чем встретить ночью в чужом, безлюдном порту чистильщика сапог и к тому же рыболова! Рыбная ловля развивает добродушие и болтливость, а чистка сапог дает мастерам этого ремесла множество практических знаний. В городах, богатых чистильщиками сапог, справочным бюро нечего делать.
Ко всем ценным свойствам рыболова и чистильщика сапог Христофориди присоединял энтузиазм. Безвыходное положение женщины вызвало в его голове поток вдохновенных идей. Как помочь? До города, где есть гостиница "Черное море", три километра. Вещи все равно не дотащишь.
Но раздумье продолжалось недолго: уже накрапывал обычный в Поти предрассветный дождь.
- Подождите здесь, я сейчас! - сказал Христофориди и скрылся, оставив у ног женщины ящик с ваксой и удочки.
Он бегом бросился к дому Чопа. Задыхаясь от сознания необыкновенности всего происходя-щего, Христофориди рассказал капитану о беспризорной женщине. Чоп пробормотал, что у него не зал ожидания для пассажиров, потом медленно поднялся и грозно посмотрел на Христофориди:
- Пусть посидит у меня до утра. Я все равно ночью дежурю. Веди, Семафор Семафориди.
Христофориди повел капитана и Габунию на пристань. Всю дорогу Габуния спорил с капитаном. Габуния хотел уйти, но капитан его не пускал.
- Я с чудачками обращаться не учился,- бубнил он и требовал, чтобы Габуния остался у него до утра.
В конце концов Габуния согласился.
Женщина растерялась. Двое мужчин забрали ее чемоданы и повели куда-то к молу, где все громче и настойчивее грохотало море. Христофориди шел сзади и насвистывал от удовольствия. Он решил проследить за событиями до конца. Разговаривали мало: ветер с моря и скрип гравия заглушали голоса.
Женщина шла как во сне. Ей казалось, что она еще на пароходе. Земля покачивалась и волновалась от шума акаций и ветра.
Как во сне, она вошла в маленький белый дом, где медные барометры согласно показывали на "переменно", а под потолком висела модель белого клипера с позолоченным бугшпритом.
Белобрысый матрос в синем просторном костюме встал навстречу и стиснул до хруста в костях руку ей и девочке. Девочка заплакала.
Матрос присел перед ней на корточки, скорчил гримасу и, похлопывая в ладоши, начал напевать диким голосом нелепый английский фокстрот. Он хотел ее успокоить. Девочка ничего не поняла, но рассмеялась.
Смех разрушил общее смущение. Женщина разговаривала с Габунией. Христофориди, чтобы оправдать свое пребывание в доме капитана, нашел на кухне старые капитанские сапоги и яростно их чистил. Чистил до того, что сапоги почти горели - на них было больно смотреть.
Христофориди чистил и подслушивал. Из разговора женщины с Габунией он узнал, что зовут ее Елена Сергеевна Невская, что она ботаник (Христофориди знал, что значит это слово) и приехала работать на субтропической опытной станции в Поти. Потом уложили спать девочку и сели пить чай.
За чаем Христофориди услышал такие вещи, что у него пропала охота удить рыбу и он просидел до утра. Утром капитан нашел его на кухне. Вокруг Христофориди стояло пять пар дырявых ботинок, как бы покрытых японским лаком. Все эти пять пар капитан давно собирался выбросить на помойку. Сейчас они казались произведениями искусства. Христофориди не жалел потраченной ваксы и труда: ночной разговор стоил десяти банок самого нежного сапожного крема.
Когда женщина сняла плащ и шляпу и села к столу, Чоп, глядя на ее утомленное молодое лицо, добродушно сказал:
- Значит, приехали в нашу благословенную Колхиду. Чудесно! Чем же вы здесь намерены заниматься?
- Я специалистка по чаю, а здесь буду работать над всеми культурами, больше всего над эвкалиптами.
- Эвкалипты - чепуха! - сказал капитан.- Вот чай - это верное дело. Я тоже, можно сказать, специалист по чаю. Перевозил его на своем веку сотни тонн. Вот видите! - Капитан показал на модель корабля под потолком.Рекомендую: чайный клипер "Бегония". Последний клипер в мире. Я плавал на нем три года.
Сема радостно замычал. Невская посмотрела на клипер. Габуния заметил, что у нее очень спокойные, усталые глаза и тяжелые волосы каштанового, почти красноватого цвета.
Чоп отличался болтливостью. Он считал, что болтовня - лучший вид отдыха. Он часто говорил многочисленным приятелям:
- Пойдем отдохнем - поболтаем. Габуния знал, что Чоп не удержится и сейчас. И Чоп действительно не удержался:
- Вы думаете, старик врет и клипера давно сгнили? Верно, сгнили! Не спорю! Но один клипер, вот эта самая "Бегония", ходил с Цейлона в Англию до самой войны. Это был чайный клипер, красавец. Перед каждым рейсом мы его покрывали лаком, и он всегда блестел, как мокрый.
Капитаны паршивых, грязных угольщиков злились на нас и подымали сигналы: "Душечка, подбери подол, а то мы тебя замараем!" Нас называли "холуями чайного клуба". Нас ненавидели во всех портах. Почему? Постойте, дойдем и до этого.
Мы возили чай из Коломбо в Лондон, особый сорт чая, самый страшный, по-моему, сорт. Он назывался "белые волосы". Вы специалистка по чайным делам. Вы меня поймете. Лучшим чаем считается тот, который перенес длительную перевозку. В пути чай в цибиках крепнет, набирает аромат, получает тонкий вкус. Говорят, здесь действуют время, воздух и теплота. Разве зря лучшим у нас в России считался в старые времена "караванный"? Его везли больше года на караванах из Китая к нам. В дороге третьи сорта превращались в первый. Верно? Вот видите, я тоже в этом деле кое-что маракую...
Сема захрапел, положив голову на стол. Чоп надвинул ему кепку на нос и сказал Габунии:
- Возьми ты его за ради бога к себе на работу. От парохода отстал, в Англию не хочет. Парень хороший, только как будто глуповат. Неразговорчивый тип.
- Возьму. Ты про клипер рассказывай!
- Вот тут-то, в этих свойствах чая, и лежит причина существования нашего клипера. Он принадлежал чайной фирме Лесли. Почти весь чай эта фирма возила на железных пароходах, но должен вам заметить, что чай впитывает запахи, как промокашка чернила. На пароходах он терял аромат. К нему прилипал запах железа, угля, кожи, тухлой воды и крыс, вообще всякой трюмной дряни. Этот чай, пароходный, шел на широкий рынок, а для любителей, для гурманов, чтоб они пропали, чай привозили на деревянном клипере.
Мы не пахли крысами - мы пахли пальмовым деревом и жасмином. Честное слово! Почему жасмином? Потому что в чай для аромата подсыпали цветы жасмина, камелии и лавра. Обоняние у нас было развито., как у капризных женщин. Мы оставляли струю запаха за кормой, и на встречных пароходах кричали: "Фу, дайте отдышаться! Опять капитан Фрей потащил в Лондон свою плавучую парикмахерскую!"
Но это не все. По приказу фирмы мы шли на парусах из Коломбо в Лондон не через Суэцкий канал, а вокруг Африки. Мы шли медленно. Все это делалось нарочно, чтобы чай дольше находился в пути. Но зато и драли же за этот чай бешеные деньги. Теперь понятно, за что нас презирали во всех портах.
Мы возили высшие сорта чая, в том числе и сорт "белые волосы". Я, как посмотрю на Габунию, всегда вспоминаю об этом чае. Вовсе не потому, что у тебя седина на висках. Это у тебя от задумчивости, тебе ведь всего тридцать два года.
Как я узнал о происхождении названия "белые волосы"? Вы слушайте, это любопытно.
Однажды на Цейлоне я отстал от парохода, так же вот, как Сема.Капитан надвинул Семе кепку почти до самого рта.- Что было делать? Есть нечего, денег нет! Пока вернется "Бегония", я поступил надсмотрщиком на чайные плантации Лесли. Все рабочие были туземцы и больше женщины...
Шум сапожных щеток на кухне затих. Очевидно, Христофориди перестал чистить ботинки, увлекшись капитанским рассказом.
Светало. Над морем зеленело небо, громадное, как океан. Чоп посмотрел за окно.
- Штиль,- сказал он.- Чудесно!.. Да, вот там я узнал, что такое колонии, что такое тропики. С тех пор у меня отвращение к тропикам. Меня тошнит от воспоминания о них.
Просыпаешься на рассвете... Воздух такой, что, кажется, тело молодеет на глазах. Шумят ручьи, на деревьях цветут какие-то чертовы цветы величиной в супную миску, обезьяны качаются на хвостах и поплевывают тебе на голову. Тучность, богатство! От одного запаха станешь поэтом.
Вот так просыпаешься и видишь огромное солнце над тропическими зарослями и слышишь хлопанье стеков, и плач женщин, и лающие голоса английских боссов - надсмотрщиков; смотришь на детей, жующих вонючую оболочку кокосовых орехов, и начинаешь накаляться от бешенства, пока смертельно не разболится голова.
Говорят, тропики - это рай. Кто говорит? Не слушайте дураков! Тропики - это ад, это слезы по ночам, вот что такое тропики! Иной туземец стиснет зубы, посереет, вот так бы, кажется, и двинул босса по черепу, а кулак не сжимается. Это особая болезнь. Называется "резиновый кулак". От пара, лихорадки, дьявольской работы люди слабеют, как выжатые. Я двумя пальцами шутя разжимал кулаки у самых сильных туземцев. Вот что такое тропики!
Так вот, я попал на плантацию, где выращивали сорт чая "белые волосы". Кончики листьев у него действительно беловатые.
Однажды я застал на плантации седую женщину. Она лежала на земле и плакала. В чем дело? Оказывается, у нее заболел муж, а уйти к нему она не может: выгонят или изобьют. Я поднял ее и увидел, что она еще молодая, вот вроде вас. Говорю ей: "Иди, я за тебя отвечаю". Она поцеловала мне руку: "Господин, что они делают с нами, эти хозяева! Не только мы, даже чай седеет от наших мучений. Даже чай! Поэтому мы и называем его "белые волосы"..."
Чоп замолчал.
- При чем же тут я, кацо? - спросил Габуния.- Чем этот чай связан со мной?
- А при том, что благодаря тебе я потерял отвращение к тропикам. Вот он,- Чоп повернулся к Невской и показал на Габунию,- создает здесь советские тропики. Я понимаю: те же богатства, та же тучность, но свободно, разумно! За это стоит покрутиться.
Недавно я встретил Пахомова. Он мне и говорит: "Слушайте, Чоп, вы ни черта не понимаете. Ну, ладно, мы осушаем болота и вместо них создаем тропический край, сажаем лимоны, апельси-ны, чай, рами и все прочее, уничтожаем малярию, разбиваем вдоль берега моря курорты. Но это не главное. Главное - то, что мы создаем новую природу для людей свободного труда. Мы доведем тропики до такого расцвета, какой вашим боссам не снился. Мы здесь покажем такую силу нашей эпохи, о какой вы и не подозреваете". Каков старик? Такими стариками не швыряются!..
Габуния поднялся. В полдень ему надо было возвращаться в Чаладиды на канал.
Утро уже шумело за окнами. Покрикивали грузчики, прогудел автобус, загрохотали пароход-ные лебедки, и мимо окон, хищно взвизгнув, пролетела чайка.
Невская подняла отяжелевшие веки и слабо улыбнулась. Было видно, что она мучительно борется со сном.
- Вот что, ботаник! - сказал Чоп свирепо.- Пока ваш "Лимонстрой" даст вам комнату, оставайтесь здесь. Что за жизнь с ребенком в гостинице! Комнат у меня две. Одну я уступлю. А к девочке мы пока приставим Христофориди. Его мать с детства лупила и заставляла нянчиться с сестренками.
- Неужели вы серьезно? - спросила Невская.- Я, правда, сильно устала, едва сижу.
- Мы уйдем, а вы располагайтесь. Прошу! - сказал Чоп и покраснел.
Габуния и Чоп ушли, захватив Христофориди. Невская вышла в соседнюю комнату, где спала девочка, и без сил свалилась на диван.
Сема проснулся. Он зевнул, сдвинул кепку на затылок и сказал по-английски:
Он оглянулся, никого не увидел, но услышал дыхание спящих. Тогда он пошел на цыпочках в кухню, взял щетку и начал подметать пол. Изредка он жонглировал щеткой, бешено вертел ее, как пароходный винт, и тихо покрикивал:
- Продолжаем жить, леди и джентльмены!
ОХОТНИК ГУЛИЯ
Если человек вступал в джунгли,
глушь садилась рядом с ним у костра.
Н. Тихонов
Мрачный охотник Гулия сидел у костра и разговаривал с собакой. У собаки начинался приступ малярии. Она лежала, прикусив кончик языка, смотрела на хозяина желтыми глазами и тряслась от озноба.
Вокруг простирались джунгли. Время шло к вечеру, и особая предвечерняя тишина звенела в ушах у собаки. Ей казалось, что налетают тучи москитов, и она нервно встряхивала ушами.
Непроницаемые тугайные заросли висели в воздухе над глухим озером Нариопали. Сквозь ольху кое-где продирались темный граб и курчавые тутовые деревья. Длинные колючки на пожелтевших лианах были похожи на петушиные шпоры. В густом сумраке у подножия деревьев буйно, как крапива, разрастался удушливый папоротник.
- Я извиняюсь,- сказал Гулия собаке,- но я честный охотник, а не какой-нибудь меньшевик.
Собака слабо вильнула хвостом.
- Будь я самый низкий человек, если не сверну голову этому мальчишке! - добавил зловеще Гулия.- Десять рублей штрафу за поганую американскую крысу! Десять рублей за такую тварь! Он сказал на суде: "Ты занимаешься браком. Ты сделал брак из этого зверя". Он обругал меня нехорошим словом "браконьер". Ва, приятель, что значит брак? "Брак - это охота на запрещен-ных зверей",- ответил судья. Я сам знаю, что такое брак. Брак бывает, когда люди нарочно портят вещи. Он сказал, этот Вано, что меня надо оштрафовать на сто рублей и посадить на две недели.- Гулия плюнул.- Две недели из-за вонючего зверя с голым хвостом! Даже я смеялся на суде. Я смеялся так громко, что судья поднял голову и спросил Гришу-милиционера: "Что с ним? Неужели ты привел на суд пьяного человека?" - "Его душит смех,ответил Гриша.- Ему кажется, что это не суд, а кабаре".
Гулия встал.
- "Красивый смех, когда ты застрелил дорогого зверя,- сказал судья.Ты знаешь, сколько он стоит? Сто долларов за штуку, или двести рублей золотом. Я говорю тебе истинную правду, как родной матери. Ты темный человек, Гулия".
"Я извиняюсь,- ответил я.- Я, конечно, еще не научился читать, но я лучший охотник от Супсы до Хопи. Кто из вас пройдет ночью на канал Недоард и живым вернется обратно? Никто! Кто из вас, кроме меня, знает, в каких реках течет черная вода, а в каких красная? Кто из вас застрелит кабана в Хорге или поймает дикого кота и не придет с вырванными глазами? Никто! Гулия пройдет там, где проползет уж и проплывет маленькая рыбка. Подумай, что говоришь!"
И тогда влез в разговор Вано и как кинжалом ударил в мое сердце. "Вижу я,- сказал он,- что ты лучший охотник от Супсы до Хопи для своего кармана, а я хочу сделать из тебя лучшего охотника для Советской власти".
Что я мог сказать мальчишке? "Замолчи, низкий человек!" - крикнул я, вскочил и хотел ударить его, но милиционер схватил меня за грудь и сказал, что на суде но разрешается драться. Хочешь драться - иди на базар!
Все очень кричали и хотели посадить меня на месяц в тюрьму.
Тогда вошел молодой, красивый инженер Габуния, сын старого паровозного машиниста Габунии из Самтреди, и сказал им такую речь...
Гулия замолчал и долго думал, стараясь вспомнить блестящую речь Габунии. Речь эта вилась вокруг его памяти, как назойливый комар, но Гулия никак не мог поймать ее. Он вздохнул и взял ружье:
- Что сказал, то сказал! "Надо иметь сознание,- вот как он сказал...Я сушу болота, скоро этой крысе негде будет жить, и она подохнет. Так почему же вы судите этого бедного человека, а не меня?" Вот как сказал Габуния, молодой большевик,- он будет жить до ста лет. "Зачем наказывать,сказал он,- когда партия говорит, что надо таких исправлять? Дайте мне его. Я из него сделаю пользу". И если бы не Габуния, меня бы судили как вора. Пойдем, кацо!
Собака поднялась и, шатаясь, пошла за Гулией. Гулия вынул из кармана тщательно сложен-ную бумажку, развернул и посмотрел на свет. Если бы он был грамотный, то прочел бы на ней странные слова:
"Служебная записка. Топографу Абашидзе. Посылаю вам лучшего знатока колхидских болот - охотника Гулию. Он бывал в самых недоступных местах. При составлении карты центрального болотного и лесного массива Гулия может оказать незаменимую помощь. Начальник строительст-ва магистрального канала Габуния".
Гулия спрятал записку за пазуху и пошел в лес. Он шел к развалинам римской крепости. Они были наполовину засосаны болотом и заросли мхом. Около крепости должны были водиться дикие кабаны.
На суде Гулия сказал правду. Никто не знал джунглей так хорошо, как он. Но Гулия не умел рассказывать. Он выслеживал зверя, ночевал у костров, проваливался в трясины и пронзительно свистел на шакалов. Он разучился разговаривать. Самые оживленные беседы он вел только с самим собой и собакой.
Жена Гулии умерла двадцать лет назад. Детей у него не было. При жизни жены, еще до революции, Гулия занимался хозяйством. Как и все, он удобрял землю илом и сажал в болотах кукурузу. Потом, во время разливов, он выезжал на дырявой лодке к своему полю и резал кукурузу, залитую мутной водой, как режут в озерах тростник.
Сухой земли было мало. Из-за клочка земли величиной с небольшую комнату Гулия судился с соседом двенадцать лет.
Жизнь шла медленно и неспокойно. Каждый год ждали новых налогов. Каждый год умирали от лихорадки соседи и издыхали буйволы. Каждый год наводнение заливало глухую деревню холодной водой, мчавшейся с проклятых гор. А к началу революции деревня целиком вымерла от лихорадки. И не она одна. На памяти Гулии вымерло семь деревень.
Двое оставшихся в живых - Гулия и Артем Коркия - привязали к ветхим террасам домов черные тряпки в знак траура и ушли в Поти.
Деревенские собаки разбрелись кто куда. Часть из них одичала в болотах, часть клянчила милостыню на базарах в Поти и Сепаках. Гулия подобрал одну из них, взял напрокат ружье у духанщика и стал охотником.
Он пропадал в болотах, и жизнь проходила мимо него. Люди шли в колхозы, на Рионе строили электрическую станцию, но в болотах было, как всегда, душно, глухо и на десятки километров стояла по рытвинам гнилая вода.
Потом приехали инженеры и рабочие, пришли экскаваторы, и Гулия узнал, что болотам настал конец. На их месте засадят леса лимонов и мандаринов, и новую землю будут называть не Мингрелией, а Колхидой.
Кому не охота посмеяться над невежественным человеком! И Артем Коркия обманул Гулию. "Колхозы,- сказал он,- где работают только женщины и откуда выгоняют мужчин, особенно таких лентяев, как ты, называются колхидами. Здесь будет первая колхида в Советской стране". Гулия поверил и испугался. Как не поверить старику, который в молодости в один присест выпивал бочонок вина!
Когда Гулия узнал, что над ним посмеялись, он хотел пойти к Коркии и обозвать его дураком, но не решился: Коркия был старше Гулии на десять лет.
Гулия брел к крепости и думал: "Куда деваться, когда высушат болота?" Он вспомнил о записке Габунии и решил обязательно застрелить дикого кабана и подарить его молодому инженеру. Обида за обиду и услуга за услугу - к этому сводилась нехитрая философия Гулии.
Второй день он бродил в джунглях. Он видел странные вещи, но не замечал их. Джунгли давно потеряли для него всякую таинственность.
Он видел бешеные мутные реки - Рион, Циву и Хони. Они неслись к морю по высоким валам, намытым веками. Они текли выше окружающей низины и во время разливов (на одном Рионе их бывало больше ста пятидесяти в год) переливались через берега, затопляли джунгли и превращали страну в тусклое необозримое озеро.
Гулия изредка думал: "Как случилось, что реки текут выше болот, будто по насыпям, сделанным руками человека?" Если бы он и увидел когда-нибудь поперечный профиль страны, вычерченный Габунией, то ничего бы не понял. На этом профиле отчетливо было видно, что главные реки Колхиды протекают по насыпям, а между руслами этих рек, внизу, лежат "тальвеги" - громадные площади земли, куда переливается лишняя вода из Риона и Хопи.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Кто убьет кошку,

тот подлежит смерти.

Древний мингрельский закон

Ветер швырнул в окна духана горсть пыли и сухих розовых лепестков. Нервно перебирая зелеными листьями, заволновались пальмы; их шум был похож на скрежет. Дым из труб мчался вдоль плоских улиц Поти, смывая запах отцветающих мандаринов. Лягушки на городской площади перестали кричать.

– Будет дождь, – сказал молодой инженер Габуния.

Он с досадой посмотрел за окно. На стекле проступала замазанная мелом надпись: «Найдешь чем закусить».

Дождь медленно надвигался с моря. Он лежал над водой, как тяжелый дым. В дыму белыми клочьями метались и визжали чайки.

– Двести сорок дней в году здесь лупит непрерывный дождь, – добавил Габуния.

– Пламенная Колхида! – пробормотал Лапшин. – Один ученый высчитал, что на землю ежегодно выпадает девяносто кубических километров дождя. По-моему, все эти дожди выливаются здесь.

Эти слова не произвели на Габунию никакого впечатления.

Хозяин духана, толстый гуриец, задыхался от астмы. Он был равнодушен ко всему на свете – к обедавшим инженерам, к старику с посохом, Артему Коркия, понуро сидевшему за пустым столиком, к бродячему самоучке-художнику Бечо и даже к приближавшемуся ливню. Он томился от духоты и хмурых мыслей, сгонял мух со стаканов, липких от вина, и изредка пощелкивал на счетах.

Бечо рисовал масляными красками на стене духана необыкновенную картину. Сюжет картины ему подсказал Габуния. Она изображала Колхиду в будущем, когда вместо обширных теплых болот эта земля зацветет садами апельсинов. Золотые плоды, похожие на электрические лампочки, горели в черной листве. Розовые горы дымились, как пожарище. Белые пароходы проплывали среди пышных лотосов и лодок с нарядными женщинами. В садах пировали мингрелы в галифе и войлочных шляпах, и ко всему этому детскому пейзажу простирал руки старик в черкеске, с длинными вьющимися волосами и лицом Леонардо да Винчи.

– Где он взял портрет Леонардо? – спросил Лапшин.

Габуния покраснел:

– Я ему дал. Пусть рисует.

Лапшин пожал плечами.

Тяжелые капли медленно ударяли по тротуару. Духан начал наполняться людьми, спасавши-мися от дождя. Они смущенно здоровались с хозяином, так как ничего не могли заказать. Потом каждый внимательно рассматривал работу Бечо.

Гул восхищения перебегал от столика к столику. Люди щелкали языками и удивлялись мастерству этого кроткого человека.

Хозяин, внимая общему восторгу, сердито нашвырял на тарелку кукурузной каши и жареной рыбы, налил стакан терпкого вина и подал Бечо. Это была ежедневная плата ему за работу.

Бечо сполоснул руки вином, съел рыбу, закрыл глаза и вздохнул. Он отдыхал. Он слушал шепот похвал и думал, что хотя духан и кооперативный, но хозяин явно обманывает его и кормит хуже, чем было условлено.

Шум дождя начал заглушать говор посетителей духана. Вода пела в водосточных трубах и с шипением хлестала в закрытые окна. Капли торопливо выстукивали дощатые стены и вывески, будто тысячи маленьких жестянщиков и плотников затеяли веселое соревнование.

Дул юго-западный ветер. Он гнал тучи, как отару серых овец, и прижимал их к стене Гурийских гор.

Постепенно к плеску, стуку, шороху, бульканью – ко всем легкомысленным звукам воды присоединились тяжелый гул людских голосов и гортанные выкрики.

Посетители духана бросились к окнам. Мокрая толпа валила по мостовой. Впереди бежали мальчишки. За ними шел высокий мрачный человек с ружьем, закинутым за плечо. Глаза его дико сверкали. Он гордо нес за хвост черного мохнатого зверя. С морды зверя падали капли дождя и крови.

Из соседней парикмахерской выскочил маленький старик с намыленным лицом. Мыло стекало на его серую черкеску. Он пощупал зверя и отшатнулся.

– Рамбавия! – крикнул он. – Ты застрелил дикого кота, кацо!

Толпа зашумела. Охотник вошел в духан. Он швырнул мокрого, скользкого зверя хозяину. Звякнули стаканы. Гул от удара тяжелой туши о прилавок потряс воздух.

В духане стало тесно. Люди кричали с таким азартом, будто дело шло о жизни и смерти.

Владелец зверя вытер ладонью мокрое лицо и предложил хозяину глухим и грозным голосом:

– Купи шкуру, заведующий.

Толпа стихла. Нельзя было пропустить ни одного слова из этого необыкновенного торга. Дело шло о шкуре дикого кота, быть может последнего дикого кота, застреленного в болотистых лесах Колхиды.

Хозяин духана смотрел на зверя желтыми глазами и молчал. Девушка с курицей под мышкой и букетом роз в руке влезла на стул и заглядывала на прилавок.

Курица перестала выклевывать лепестки роз, закудахтала и всплеснула крыльями. Тогда старик Артем Коркия закричал, потрясая над головой посохом:

– Проклятие на твою голову, кацо! Ты убил кошку. В старые времена за это наказывали смертью.

– Я извиняюсь, – владелец зверя хмуро посмотрел на Коркию, – я извиняюсь перед старым человеком, но это не кошка.

Толпа ахнула. Только сейчас она увидела, что это вправду не дикий кот. На прилавке лежал мохнатый зверь, похожий на громадную крысу.

– Так что же это такое, если не кошка? – растерянно спросил Коркия.

– Не горячись, ради бога! – крикнул владелец зверя с глухой яростью. Смотри глазами!

Габуния и Лапшин протискались к прилавку. Зверь был странный. На его сильных лапах желтели плавательные перепонки. Длинный голый хвост свисал почти до земли.

Толпа недоумевала. Все смотрели на хозяина духана и ждали. Но хозяин задыхался и сердито молчал.

В это время появился аспирант Института пушнины Вано Ахметели. Он легко шел через толпу, как через пустую площадь, отстраняя зевак. За ним спешил маленький милиционер Гриша с роговым свистком в руке.

Вано подошел к прилавку и поднял зверя за хвост. Гриша засвистел, расставил руки и начал пятиться, оттесняя толпу. Он кричал на упрямых и издевался над человеческим любопытством:

– Ай, умрешь, когда не увидишь? Какой любопытный! Смех душит смотреть на таких глупых людей!

– Где убил? – спросил Вано охотника и сжал густые брови.

– На Турецком канале.

– Как тебя зовут?

– Ну что ж, Гулия, – тихо сказал Вано, – ты убил запрещенного зверя. Две недели посидишь.

Гулия сердито высморкался. Потом он страшно посмотрел на Вано и пробормотал:

– Крысиный сторож! Убью лягушку, ты тоже меня арестуешь?

– Не волнуйся, кацо. На суде тебе дадут слово… Гриша, сходи с ним в милицию.

Толпа повалила за Гришей и Гулией. Охотник был взбешен. Он снова нес зверя за хвост, но уже без прежней гордости. Зверь стучал головой о мокрые плиты тротуара.

Дождь затихал. Он сыпался мелкой пылью.

В духане остались Габуния, Вано и Лапшин.

– Что это за животное? – спросил Лапшин. Вано притворно удивился:

– Неужели не знаете? Аргентинский зверь нутрия с реки Рио-Негро.

– Простите мое невежество, – ответил язвительно Лапшин, – но я не зоолог, а ботаник.

– Вы специалист по влажным субтропикам. Должны бы, кажется, знать.

Габуния постарался замять разговор, готовый перейти в ссору. Каждая встреча Вано с Лапшиным кончалась колкостями. Вано не любил молодого ботаника за его американские костюмы из мохнатой розовой шерсти и изысканные манеры. Вано казалось, что ботаник смотрит на советские дела свысока, как знатный иностранец.

Габуния краснел от всяких резких выходок. Он был застенчив, высок. Малярия покрыла желтым налетом белки его всегда улыбающихся глаз.

– Нутрия, – сказал он, смешавшись, – самый драчливый зверь в мире.

Эта новость была встречена равнодушно. Вано с горечью посмотрел на Габунию:

– Когда ты высушишь болота и сделаешь из Колхиды вот эти замечательные сады, что рисует Бечо, нутрия погибнет. Ты главный убийца нутрий. Им нужны джунгли, а не лимонные сады. Конечно, жаль…