Поддавшись безмерному горю утраты, Шмелев переносит чувства осиротевшего отца на свои общественные взгляды и создает пронизанные трагическим пафосом обреченности рассказы-памфлеты и памфлеты-повести - «Каменный век» (1924), «На пеньках» (1925), «Про одну старуху» (1925). В этом ряду, кажется, и «Солнце мертвых», произведение, которое сам автор назвал эпопеей. Но уже эта повесть по праву может быть названа одной из самых сильных вещей Шмелева. Вызвавшая восторженные отклики Т. Манна, А. Амфитеатрова, переведенная на многие языки, принесшая автору европейскую известность, она представляет собой как бы плач по России, трагический эпос о Гражданской войне. На фоне бесстрастной в своей красоте крымской природы страдает и гибнет все живое - птицы, животные, люди. Жестокая в своей правде, повесть «Солнце мертвых» написана с поэтической, дантовской мощью и наполнена глубоким гуманистическим смыслом. Она ставит вопрос вопросов о ценности личности в пору великих социальных катастроф, о безмерных и зачастую бессмысленных жертвах, принесенных Молоху Гражданской войной.

Глубже других оценивший творчество Шмелева философ И. А. Ильин сказал: «В Шмелеве-художнике скрыт мыслитель. Но мышление его остается всегда подземным и художественным: оно идет из чувства и облекается в образы. Это они, его герои, произносят эти глубоко прочувствованные афоризмы, полные крепкой и умной соли. Художник-мыслитель как бы ведает поддонный смысл описываемого события и чует, как зарождается мысль в его герое, как страдание родит в его душе некую глубокую и верную, миросозерцающую мудрость, заложенную в событии. Эти афоризмы выбрасываются из души, как бы воплем потрясенного сердца, именно в этот миг, когда глубина поднимается кверху силою чувства и когда расстояние между душевными пластами сокращается в мгновенном озарении. Шмелев показывает людей, страдающих в мире,- мире, лежащем в страстях, накапливающем их в себе и разряжающем их в форме страстных взрывов. И нам, захваченным ныне одним из этих исторических взрывов, Шмелев указует самые истоки и самую ткань нашей судьбы. „Что страх человеческий! Душу не расстреляешь!..” («Свет разума»). „Ну, а где правда-то настоящая, в каких государствах, я вас спрошу?! Не в законе правда, а в человеке” («Про одну старуху»). «Еще остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки - и бьются в петле. Животворящий дух в них, и не поддаются они всесокрушающему камню» («Солнце мертвых»).

Как видно, против русского человека Шмелев не озлобился, хотя и многое в новой жизни проклял. И творчество в последние три десятилетия его жизни, безусловно, не может быть сведено к политическим взглядам писателя. О Шмелеве этой поры - о человеке и художнике - писал 7 июля 1959 г. автору этих строк Борис Зайцев:

«Писатель сильного темперамента, страстный, бурный, очень одаренный и подземно навсегда связанный с Россией, в частности с Москвой, а в Москве особенно - с Замоскворечьем. Он замоскворецким человеком остался и в Париже, ни с какого конца Запада принять не мог. Думаю, как и у Бунина, и у меня, наиболее зрелые его произведения написаны здесь. Лично я считаю лучшими его книгами „Лето Господне” и „Богомолье” - в них наиболее полно выразилась его стихия».

«Солнце мёртвых» (1923). Это такая правда, что и художеством не назовешь. В русской литературе первое по времени настоящее свидетельство о большевизме. Кто ещё так передал отчаяние и всеобщую гибель первых советских лет, военного коммунизма? Не Пильняк же! у того – почти легко воспринимается. А здесь – такое душевно трудное преодоление, прочтёшь несколько страниц – и уже нельзя. Значит – правильно передал ту тягость. Вызывает острое сочувствие к этим бьющимся в судорогах и умирающим. Страшней этой книги – есть ли в русской литературе? Тут целый погибающий мир вобран, и вместе со страданием животных, птиц. В полноте ощущаешь масштабы Революции, как она отразилась и в делах, и в душах. Как вершинный образ – слышен «подземный стон», «Недобитые стонут, могилки просят»? (а это – вытьё тюленей-белух).

Иван Шмелёв. Солнце мёртвых. Главы 1-9. Аудиокнига

Перед потоком этих событий трудно переключаться на соображения художественно-критические. (И страшнее всего, что о таком нашем прошлом – нынешний народ почти сплошь не знает.)

«Солнце мёртвых» – летнее, жаркое, крымское – над умирающими людьми и животными. «Это солнце обманывает блеском... поёт, что ещё много будет дней чудесных, вот подходит бархатный сезон». Хотя автор к концу объясняет, что «солнце мёртвых» – сказано о бледном, полузимнем крымском. (А ещё «оловянное солнце мёртвых» он видит и в равнодушных глазах далёких европейцев. К 1923 он его уже ощутил там, за границей.)

Иван Шмелёв. Солнце мёртвых. Главы 10-16. Аудиокнига

Это – надо перечитывать, чтоб освежить чувство Происшедшего, чтоб осознать его размеры.

Особенно сначала – невыносимо сгущено. Всё время чередуются в беспощадном ритме: приметы мертвеющего быта, омертвлённый пейзаж, настроение опустошённого отчаяния – и память о красных жестокостях. Первозданная правда.

Иван Шмелёв. Солнце мёртвых. Главы 17-23. Аудиокнига

Затем перебивается рассказами доктора: «Мементо мори» (хотя и замечательного по сюжету, символа всеобще-связанной мировой революции, «фебрис революционис», и автор как бы шлёт проклятие заблуждениям своей молодости) и «Садами миндальными» (сперва кажется: зря вставил, снижает общий накал сегодняшнего; потом постепенно открывается, что – нет, должно произойти и широкое осмысление всего содеянного, к дыханию извечному). А сквозного сюжета – и не будет в повести: вот так, в последних попытках людей выжить, и должна развернуться галерея лиц – большей частью страдающих, но – и обманщиков, и злодеев, и ставших злодеями на грани всеобщей смерти. И в соответствии с суровым тоном времени – все они высечены как из камня. И ничего другого – не надо, другого – и не спросишь с автора: вот такое оно и есть.

Иван Шмелёв. Солнце мёртвых. Главы 24-34. Аудиокнига

Однако некоторые места разговоров, особенно монологи доктора – с прямо-таки откровенным, непреоборимым заимствованием у Достоевского , это – зря, жаль. А такого немало.

Во второй половине строгость ужасного повествования, увы, сбивается, снижается декламацией, хоть и верной по своей разоблачительности. Разводнение риторикой – не к выигрышу для вещи. (Хотя – так естественно, что автор озлобился на равнодушных, сытых, благополучных западных союзников. «Вздохи тех, что и тебя когда-то спасали, прозрачная башня Эйфеля». И с какою горечью об интеллигенции!) К концу нарастает и число возвышенных отступлений, это – не украшает, размягчает каменность общего изваяния.

Сам повествователь поразительный идеалист: содержит индюшку с курами безо всякой выгоды, только к ущербу для себя (куры-собеседницы); часто делится последним с голодающими. – «Я больше не хожу по дорогам, не разговариваю ни с кем. Жизнь сгорела... Смотрю в глаза животных»; «немые коровьи слёзы». – И отчётливо пробуждение в нём веры.

Всё это – он ненавязчиво даёт и сильно располагает к себе. И заклинание уверенное: «Время придёт – прочтётся».

Но вот странно: по всему повествованию автор живёт и действует в одиночку, один. А несколько раз заветно прорывается: «мы», «наш дом». Так он – с женой? Или так хранится память о его сыне, расстрелянном красными, ни разу им не упоминаемом (тоже загадка!), но будто – душевно сохраняемом рядом?..

Тревожный тон поддерживается и необычными снами, с первой же страницы.

Начатая тоном отречённости от жизни и всего дорогого, повесть и вся прокатывается в пронзительной безысходности: «Календаря – не надо, бессрочнику – всё едино. Хуже, чем Робинзону: не будет точки на горизонте, и не ждать...»

– Ни о чём нельзя думать, не надо думать! Жадно смотри на солнце, пока глаза не стали оловянной ложкой.

– Солнце и в мёртвых глазах смеется.

– Теперь в земле лучше, чем на земле.

– Я хочу оборвать последнее, что меня вяжет с жизнью, – слова людские.

– Теперь на всём лежит печать ухода. И – не страшно.

– Как после такой помойки – поверишь, что там есть что-то?

– Какой же погост огромный! и сколько солнца!

– Но теперь нет души, и нет ничего святого. Содраны с человеческих душ покровы. Сорваны-пропиты кресты нательные. Последние слова-ласки втоптаны сапогами в ночную грязь.

– Боятся говорить. И думать скоро будут бояться.

– Останутся только дикие, – сумеют урвать последнее.

– Ужас в том, что они-то никакого ужаса не ощущают.

– Было ли Рождество? Не может быть Рождества. Кто может теперь родиться?!

– Говорить не о чем, мы знаем всё.

– Да будет каменное молчание! Вот уж идёт оно.

Приметы того времени :

Всеобщее озлобление голода, жизнь сведена к первобытности. «Рёвы звериной жизни». «Горсть пшеницы стоила дороже человека», «могут и убить, теперь всё можно». «Из человеческих костей наварят клею, из крови настряпают кубиков для бульона». На дороге убивают одиноких прохожих. Вся местность обезлюдела, нет явного движения. Люди затаились, живут – не дышат. Всё прежнее изобилие Крыма – «съедено, выпито, выбито, иссякло». Страх, что придут и последнее отымут воры, или из Особотдела; «мука рассована по щелям», ночью придут грабить. Татарский двор, 17 раз перекопанный в ночных набегах. Ловят кошек в западни, животных постигает ужас. Дети гложут копыта давно павшей лошади. Разбирают покинутые хозяевами дома, из парусины дачных стульев шьют штаны. Какие-то ходят ночами грабить: рожи намазаны сажей. Обувь из верёвочного половика, прохваченного проволокой, а подошвы из кровельного железа. Гроб берут напрокат: прокатиться до кладбища, потом выпрастывают. В Бахчисарае татарин жену посолил и съел. В листки Евангелия заворачивают камсу. Какие теперь и откуда письма?.. В больницу? со своими харчами и со своими лекарствами. Горький кислый виноградный жмых, тронут грибком бродильным, продают на базаре в виде хлеба. «С голоду ручнеют, теперь это всякий знает».

«А в городишке – витрины побитые, заколоченные. На них линючие клочья приказов трещат в ветре: расстрел... расстрел... без суда, на месте, под страхом трибунала!..»

Дом церковный с подвалом пустили под Особотдел.

Как гибли лошади добровольцев, ушедших за море в ноябре 1920.

Один за другим, как на предсмертный показ, проплывают отдельные люди, часто даже друг с другом никак не соотносясь, не пересекаясь, все ободиночели.

Старая барыня, продающая последние вещи прошлого ради внуков-малолеток. И – няня при ней, которая сперва поверила, что «всё раздадут трудящим» и будут все жить как господа. «Все будем сидеть на пятом етажу и розы нюхать».

Старый доктор: как его грабят все, даже съёмную челюсть украли при обыске, золотая пластинка на ней была. Кого лечил, отравили ему воду в бассейне. Сгорел в самодельной избушке.

Генерал Синявин, известный крымский садовод. Матросы из издёвки срубили его любимое дерево, потом и самого застрелили. И китайских гусей на штыках жарили.

Чудесный образ «культурного почтальона» Дрозда, оставшегося и без дела, и без смысла жизни. Обманутая вера в цивилизацию и «Лойд-Жоржа».

И поразительнейший Иван Михайлович, историк (золотая медаль Академии наук за труд о Ломоносове), попавший с Дроздом в первые большевицкие аресты, там показал своё «вологодство»: чуть не задушил конвоира – вологодца же; а тот, на радостях, отпустил земляка. Теперь Ивану Михайловичу как учёному паёк: фунт хлеба в месяц. Побирается на базаре, глаза гноятся. Ходил с миской клянчить на советскую кухню – и кухарки убили его черпаками. Лежит в чесучёвом форменном сюртуке с генеральскими погонами; сдерут сюртук перед тем, как в яму...

Дядя Андрей с революцией занёсся, приехал из-под Севастополя верхом. А тут у него корову матрос увёл. И сам он лукаво уводит козла у соседки, обрекает её мальцов на гибель, и отнекивается: не он. Та его проклинает – и по проклятью сбывается: коммунисты, уже за другое воровство, отбивают ему все внутренности.

И типы из простонародья:

Фёдор Лягун услужает и красным и белым; при красных отнял у профессора корову, при белых вернул. «Кого хочу, могу подвести под мушку... Я так могу на митинге сказать... все трепетают от ужаса».

Безымянный старый казак – всё донашивал свою военную шинель, за неё и расстреляли.

Коряк-драгаль, всё надеялся на будущие дворцы. Избивает до смерти соседа, подозревая, что тот зарезал его корову.

Солдат германской войны, тяжкий плен и побеги. Чуть не расстрелян белыми. Остался под красными – так и расстрелян, с другими молодыми.

Старый жестянщик Кулеш, лучшего жестянщика не знал Южный Берег. Раньше и в Ливадии работал, и у великого князя Николая Николаевича. Долго честно менял печки на пшеницу, картошку. Таскался из последних сил, шатаясь. «Жалуйся на их, на куманистов! Волку жалуйся, некому теперь больше. Чуть слово какое – подвал! В морду ливанвером». А верил им, простак... И вот – помер с голоду.

Ещё простак – обманутый новой властью рыбак Пашка. «Нет самого главного стажа – не пролил родной крови. Придёт артель рыбачья с моря – девять десятых улова забирают. Коммуна называется. Вы весь город должны кормить». Автор ему: «Поманили вас на грабёж, а вы предали своих братьев».

Оборотистый хохол Максим, без жалости к умирающим, – этот не пропадёт.

И – обречённые, с обострённым вниманием дети. И ребёнок – смертёныш.

И – Таня-подвижница: детей ради – рискует ходить через перевал, где изнасилуют или ограбят: менять вино на продукты в степи.

И отдельная история о покинутом, а потом погибшем павлине – таким же ярким, цветным пятном на всём, как и его оперение.

И – праведники: «Не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки – бьются в петле».

Надо же увидеть это всё – глазами неподготовленного дореволюционного поколения. Для советских, в последующие вымаривания, – ничто уже не было в новинку.

Наконец – и красные .

Шура-Сокол – мелкозубый стервятник на коне, «кровью от него пахнет».

Конопатый матрос Гришка Рагулин – курокрад, словоблуд. Вошёл ночью к работнице, не далась, заколол штыком в сердце, дети нашли её утром со штыком. Бабы пели по ней панихиду – ответил бабам пулемётом. «Ушёл от суда вихлястый Гришка – комиссарить дальше».

Бывший студент Крепс, обокравший доктора.

Полупьяный красноармеец, верхом, «без родины, без причала, с помятой звездой красной – "тырцанальной"».

Ходят отбирают «излишки» – портянки, яйца, кастрюльки, полотенца. Пожгли заборы, загадили сады, доломали.

«Кому могила, а им светел день».

«Тех, что убивать хотят, не испугают и глаза ребёнка».

О массовых расстрелах после ухода Врангеля . Убивали ночью. Днём они спали, а другие, в подвалах, ждали. Целые армии в подвалах ждали. Недавно бились открыто, Родину защищали, Родину и Европу, на полях прусских и австрийских, в степях российских. Теперь, замученные, попали в подвалы. «Промести Крым железной метлой».

Спины у них широкие, как плита, шеи – бычачьей толщины; глаза тяжёлые, как свинец, в кровяно-масляной плёнке, сытые. ...Но бывают и другой стати: спины – узкие, рыбьи, шеи – хрящевой жгут, глазки востренькие с буравчиком, руки – цапкие, хлёсткой жилки, клещами давят.

И где-то там, близко к Бела Куну и Землячке, – главный чекист Михельсон, «рыжевый, тощий, глаза зелёные, злые, как у змеи».

Семеро «зелёных» спустились с гор, поверив «амнистии». Схвачены, на расстрел.

«Инквизиция, как-никак, судила. А тут – никто не знает, за что». В Ялте убили древнюю старуху за то, что на столике держала портрет покойного мужа-генерала. Или: ты зачем на море после Октября приехал? бежать надумал? Пуля.

«Только в одном Крыму за три месяца расстреляно без суда человечьего мяса восемь тысяч вагонов».

После расстрела делят офицерское, штаны-галифе.

И груди вырезáли, и на плечи звёздочки сажали, и затылки из наганов дробили, и стенки в подвалах мозгами мазали.

И различие между большевицкими волнами. Первые большевики, 1918 года: оголтелые матросские орды, грянувшие брать власть. Били пушкой по татарским деревням, покоряли покорный Крым... Жарили на кострах баранов, вырвав кишки руками. Плясали с гиком округ огней, обвешанные пулемётными лентами и гранатками, спали с девками по кустам... Они громили, убивали под бешеную руку, но не способны были душить по плану и равнодушно. На это у них не хватило бы «нервной силы» и «классовой морали». «Для этого нужны были нервы и принципы людей крови не вологодской».

Про следующую волну красных пришельцев Кулеш: «его не поймёшь, какого он происхождения... порядку нашего не принимает, церковь грабит».

Пошли доглядывать коров: «Коровы – народное достояние!» «Славные рыбаки! Вы с честью держали дисциплину пролетариата. Ударная задача! Помогите нашим героям Донбасса!»

А ещё – и об интеллигенции:

«Плясали и пели для них артистки. Подали себя женщины».

По повесткам «Явка обязательна, под страхом предания суду революционного трибунала» – все и явились (на собрание). «Не являлись, когда их на борьбу звали, но тут явились на порку аккуратно. В глазах хоть и тревожный блуд, и как бы подобострастие, но и сознание гордое – служение свободному искусству». Товарищ Дерябин в бобровой шапке: «Требую!!! Раскройте свои мозги и покажите пролетариату!» И – наганом. «Прямо в гроб положил. Тишина...»

Крым. И во всю эту безысходность вписан, ритмически вторгаясь, точно и резко переданный крымский пейзаж, больше солнечный Крым – в этот ужас смерти и голода, потом и грозный зимний Крым. У кого были такие последовательные картины Крыма? Сперва – сияющим летом:

– Особенная крымская горечь, настоявшаяся в лесных щелях;

– Генуэзская башня чёрной пушкой уставилась косо в небо;

– Пылала синим огнём чаша моря.

И – горы:

– Малютка-гора Костель, крепость над виноградниками, сторожит свои виноградники от стужи, греет ночами жаром... Густое брюхо [ущелье], пахнущее сафьяном и черносливом – и крымским солнцем.

– Знаю, под Костелью не будет винограда: земля напиталась кровью, и вино выйдет терпким и не даст радостного забытья.

– Крепостная стена – отвес, голая Куш-Кая, плакат горный, утром розовый, к ночи синий. Всё вбирает, всё видит, чертит на нём неведомая рука. Страшное вписала в себя серая стена Куш-Каи. Время придёт – прочтётся.

– Западает солнце. Судакские цепи золотятся вечерним плеском. Демержи зарозовела, замеднела, плавится, потухает. А вот уже и синеть стала. Заходит солнце за Бабуган, горит щетина лесов сосновых. Похмурился Бабуган, ночной, придвинулся.

– Сентябрь отходит. И звонко всё – сухо-звонко. Сбитое ветром перекати-поле звонко треплется по кустам. Днём и ночью зудят цикады... Крепкой душистой горечью потягивает от гор, горным вином осенним – полынным камнем.

– И море стало куда темней. Чаще вспыхивают на нём дельфиньи всплески, ворочаются зубчатые чёрные колёса.

А вот и зима:

– Зимние дожди с дремуче-чёрного Бабугана.

– Всю ночь дьяволы громыхали крышей, стучали в стены, ломились в мою мазанку, свистали, выли. Чатыр-Даг ударил!.. Последняя позолота слетела с гор – почернели они зимней смертью.

– Третий день рвёт ледяным ветром с Чатыр-Дага, свистит бешено в кипарисах. Тревога в ветре, кругом тревога.

– На Куш-Кае и на Бабугане – снег. Зима раскатывает свои полотна. А здесь, под горами, солнечно, по сквозным садам, по пустым виноградникам, буро-зелено по холмам. Днём звенят синицы, тоскливые птицы осени.

– Падает снег – и тает. Падает гуще – и тает, и вьёт, и бьёт... Седые, дымные стали горы, чуть видны на белесом небе. И в этом небе – чёрные точки: орлы летают... Тысячи лет тому – здесь та же была пустыня, и ночь, и снег, и море. И человек водился в пустыне, не знал огня. Руками душил зверьё, прятался по пещерам. Нигде огонька не видно – не было и тогда.

Первобытность – повторилась...

И в сравненье – прежнее кипучее многонациональное крымское население: тогда и – «коровы трубили благодатной сытью».

А вот и новинка:

– Ялта, сменившая янтарное, виноградное своё имя на... какое! издёвкой пьяного палача – «Красноармейск» отныне!

Но «Чаю Воскресения Мёртвых! Великое Воскресенье да будет!» – увы, звучит слишком неуверенным заклинанием.

Из его слов, выражений:

– стýдно (наречие);

».

Утро

Крым, у моря, начало августа. Утро началось с шума сквозь сон: «Это опять Тамарка напирает на мой забор, красавица симменталка, белая, в рыжих пятнах, - опора семьи, что живет повыше меня, на горке. Каждый день бутылки три молока - пенного, теплого, пахнущего живой коровой!» Повествователя мучат странные сны, исполненные роскоши, пышности и мучительных поисков неизвестно кого или чего.

Сны тем более странны, что вокруг царит голод. Просыпаться не хочется. «А все-таки подыматься надо. Какой же сегодня день? Месяц - август. А день... Дни теперь ни к чему, и календаря не надо. Бессрочнику все едино! Вчера доносило благовест в городке... Я сорвал зеленый “кальвиль” - и вспомнил: Преображение!»

Пришлось подняться, одеться: «Я надеваю тряпье... Старьевщик посмеется над ним, в мешок запхает. Что понимают старьевщики! Они и живую душу крючком зацепят, чтобы выменять на гроши».

Вокруг - приморские виды, виноградники. Вдали - бывшая дачка учительницы, Ясная горка. «Где-то теперь заботливая хозяйка? Где-то. Разрослись у слепой веранды вонючие уксусные деревья.

Дачка свободна и бесхозяйна, - и ее захватил павлин».

Птицы

«Бродяга-павлин» ночует на перилах забора, там собаки не достанут его. «Мой когда-то. Теперь - ничей, как и эта дачка. Есть же ничьи собаки, есть и люди - ничьи. Так и павлин - ничей.

Порой захаживает к повествователю. Обирает ягоды винограда, рассказчик гоняет птицу, ведь виноград станет пищей, которой мало. Все повыжгло солнце.

Помимо изгнанного павлина, у героя есть и индюшка с индюшатами. Он держит их, потому что «они связывают нас с прошлым. До последнего зернышка мы будем делиться с ними ».

И павлин, и индюшка ходили в котловину, где греки посадили пшеницу. Но греки пшеницу убрали, и птицы - и домашние, и дикие, голуби, - доклевали оставшееся. «Ни зернышка не осталось - и котловина затихла».

Пустыня

Корова Тамарка попыталась проникнуть в жалкий огород повествователя и нарвалась на окрик: «На-ззад!!..» «Вот он, наш огородик... жалкий! А сколько неистового труда бросил я в этот сыпучий шифер! Тысячи камня выбрал, носил из балок мешками землю, ноги избил о камни, выцарапываясь по кручам...

А для чего все это?! Это убивает мысли».

А вдали - иллюзия спокойствия и красоты. Море, горы, городок. Вот только... «Не благостная тишина эта: это мертвая тишина погоста. Под каждой кровлей одна и одна дума - хлеба!

И не дом пастыря у церкви, а подвал тюремный... Не церковный сторож сидит у двери: сидит тупорылый парень с красной звездой на шапке, выкает-сто-рожит подвалы: - Эй!., отходи подале!..

И на штыке солнышко играет».

Кровь залила все вокруг. Дачники уехали или были убиты. Корабли не заходят в гавани, и нельзя купить товары. «Кому продавать, покупать, кататься, крутить лениво золотистый табак ламбатский? Кому купаться?.. Все - иссякло. В землю ушло - или туда, за море».

И единственное, что увидеть можно на приморской дороге, - «ковыляет босая, замызганная баба с драной травяной сумкой, - пустая бутылка да три картошки, - с напряженным лицом без мысли, одуревшая от невзгоды:

А сказывали - все будет!..»

В виноградной балке

Виноградная балка - «это отныне мой храм, кабинет и подвал запасов. Сюда прихожу я думать». В виноградной балке - яблоки, виноград, груша. «Грецкий орех, красавец... Он входит в силу. Впервые зачавший, он подарил нам в прошлом году три орешка - поровну всем... Спасибо за ласку, милый. Нас теперь только двое... а ты сегодня щедрее, принес семнадцать. Я сяду под твоей тенью, стану думать...»

А вокруг доносятся голоса оставшихся у моря редких людей. Ребенок, просящий «хле-а-ба-аааа... са-мый-са-ааа в пуговичку-ууу... са-а-мый-са-аааа...», старая барыня, «попавшая вместе с другими в петлю», воспитывает чужих детей и говорит о Париже. «Париж... - а здесь отнимают соль, повертывают к стенкам, ловят кошек на западни, гноят и расстреливают в подвалах, колючей проволокой окружили дома и создали “человечьи бойни”! На каком это свете деется? Париж... - а здесь звери в железе ходят, здесь люди пожирают детей своих, и животные постигают ужас!..» - размышляет повествователь. Безрукий, слесарь из Сухой балки, не так давно съел собаку.

А солнце сияет ярко, словно насмехается.

Хлеб насущный

Повествователь встречается с восьмилетней Лялей, девочкой, живущей у старой барыни. Девочка рассказала, что автомобили на Ялту ловят зеленых - тех, кто «в лесах по горам хоронятся»; у Минца корову угнали; Рыбачиха корову продала; у Вербы украли гуся.

«Есть еще детские голоски, есть ласка. Теперь люди говорят срыву, нетвердо глядят в глаза. Начинают рычать иные», - вздыхает повествователь. Рассказчик выпускает птиц, боится, что их могут отнять. Летает ястреб: «Ястребам простится: это ИХ хлеб насущный.

Едим лист и дрожим перед ястребами! Крылатых стервятников пугает голосок Ляли, а тех, что убивать ходят, не испугают и глаза ребенка».

Что убивать ходят

Появился верховой. «Музыкант Шура. Как он себя именует - “Шура-Сокол”. Какая фамилия-то лихая! А я знаю, что мелкий стервятник это», - характеризует человека повествователь и задумывается о том, кто сотворил стервятника.

Повествователь рассказывает об одной из встреч с таким человеком: «Как-то, тоже в горячий полдень, нес я мешок с землею. И вот, когда я плелся по камню, и голова моя была камнем - счастье! - вырос, как из земли, на коньке стервятник и показал свои мелкие, как у змеи, зубы - беленькие, в черненькой головке. Крикнул весело, потряхивая локтями:

Бог труды любит!

Порой и стервятники говорят о Боге!

Вот почему я кроюсь: я слышу, как от стервятника пахнет кровью».

И объясняет, что ему не нравится в «стервятнике»: вокруг все в лохмотьях, голодные, а он - в новой чистой одежде, с округлившимся розовым лицом. Это один из тех, кто убивать ходит. Когда тысячи людей прятались по подвалам, власть обрели «те, кто убивает». Рассказчик вспоминает, как во время появления «тех, кто убивает», к нему зашел «человек мирный, хромой архитектор. Он сам боялся. А потому услуживал тем, что убивать ходят». Он описал и отобрал книги, потому как приказали.

Умерла курочка Торпедка - ушла тихо, на руках повествователя, и он даже порадовался этому: ведь она уходит в добрых руках, а сколько людей умирают, не услышав ни слова утешения...

Нянины сказки

Вечером повествователь встретился с соседкой нянькой, которая возвращалась из города. Он знал, что она будет жаловаться, но не мог не слушать, ведь «она - от народа, и ее слово - от народа». Няня рассказала о том, что убили комиссара на перевале, о детях, которые глодали копыта павшей лошади. А еще совсем недавно няня верила в светлое будущее, обещанное на митинге матросом: «Теперь, товарищи и трудящие, всех буржуев прикончили мы... которые убегли - в море потопили! И теперь наша советская власть, которая коммунизм называется! Так что до-жили! И у всех будут даже автомобили, и все будем жить... в ванных! Так что не жись, а едрена мать. Так что... все будем сидеть на пятом этаже и розы нюхать!..».

Встречалась она в городе с Иваном Михайловичем, бывшим соседом, который совершенно обнищал. Нянька ушла, а повествователь погрузился в воспоминания. Он рассказывает сказку курочке Жаднюхе. Иван Михайлыч писал про Ломоносова, за что получил золотую медаль в Академии наук. Золотую медаль эту пришлось продать за пуд муки. Стал он учить людей, за каждый урок получал полфунта хлеба и полено. «А скоро и поленья перестали давать: некому и учиться стало, голод. И вот на прошеные Ивана Ми-хайлыча - прислали ему бумагу, пенсию! По три золотника хлеба на день!» Такого количества хлеба хватит разве что курочке...

Про Бабу Ягу

Опустели профессорские дачи, растащили все ценное профессорские дворники и садовники. Застрелили одного профессора, тихого старика. «За дело взяли: не ходи за помидорчиками в шинели!»

Катят автомобили в Ялту. Сказка творится в мире, только страшная сказка. «Я знаю: из-за тысячи верст, по радио, долетело приказ-слово, на синее море пало: “Помести Крым железной метлой! в море!”

Катит-валит Баба Яга по горам, по лесам, по долам - железной метлой метет. Мчится автомобиль за Ялту.

Дела, конечно. Без дела кто же теперь кататься будет? »

С визитом

«Чучело-доктор» Михайло Васильич зашел «с визитом». У доктора изъяли все, вплоть до обуви и пайка из врачебного союза: «Говорят коллеги, что теперь “жизнь - борьба”, а практикой я не занимаюсь! А“нетрудящийся да не ест”!».

Доктор печально высказывает мысль, царящую под южным солнцем: «Лучше теперь в земле, чем на земле».

Доктор вздыхает: часы теперь нельзя держать, у него все отобрали.

«Мементо мори»

Доктор просит рассказчика опубликовать его историю о часах-«луковице»: «Так и опубликуйте: “Мементо мори”, или “Луковица” бывшего доктора, нечеловеческого раба Михаила". Это очень удачно будет: “нечеловеческого”! Или лучше: нечеловечьего!»

Они с женой путешествовали по Европе как раз в то время, когда революция была романтизирована. Часы доктор купил в какой-то грязной лавчонке, продавая их, ему сказали: «Революционер, ирландец, но виду не подавайте, что знаете».

И отобрали у него эти часы революционеры. В этой истории доктор видит параллель.

Почти прощаясь, он говорит, что хотел бы издать книгу со своими размышлениями и выводами, которую озаглавил бы «Сады миндальные».

«Сады миндальные»

Едва приехав в Крым, доктор выбрал себе пустырь и засадил его миндальными деревьями. «...Были миндальные сады, каждую весну цвели, давали радость. А теперь у меня - “сады миндальные”, в кавычках, - итоги и опыт жизни!..»

«Нет, теперь в школу-то не заманишь. “Отче-то наш” и забыли. И учиться не будут», - говорит доктор. А миндаль у него оборвали весь, деревья рубят. События революционные доктор сравнивает с экспериментами Сеченова, людей - с лягушками: «Два миллиончика “лягушечек” искромсали: и груди вырезали, и на плечи “звездочки” сажали, и над ретирадами затылки из наганов дробили, и стенки в подвалах мозгами мазали...». Доктор говорит, что все уже почти мертвы, и все это - голод, темные точки перед глазами от слабости - преддверие смерти.

Доктор подводит итоги своим рассуждениям: «...раз уже наступила сказка, жизнь уже кончилась, и теперь ничего не страшно. Мы - последние атомы прозаической, трезвой мысли. Все - в прошлом, и мы уже лишние. А это, - показал он на горы, - это только так кажется», - после чего уходит к соседям. Повествователь смотрит вдаль и понимает: «Теперь ничего не страшно. Теперь все - сказка. Баба-Яга в горах...»

Волчье логово

Повествователь вечером ходил по саду и услышал: что-то происходит в «профессорском уголке». «Внизу голоса ревут - там еще обитает кто-то! Берлоги еще остались.

Ой, люди добры-и-и...

Нет ни людей, ни добрых».

Зарезали корову, и Коряк душил коровореза. Пока рассказчик всматривался и вслушивался, ястреб зарезал его курочку Жаднюху. «Индюшка стоит под кедром, поблескивает зрачком - к небу. Жмутся к ней курочки - теперь их четыре только, последние. Подрагивают на своем погосте. Жалкие вы мои... и вам, как и всем кругом, - голод и страх, и смерть. Какой же погост огромный! И сколько солнца! Жарки от света горы, море в синем текучем блеске...»

А повествователь ходит по саду, коря себя за то, что еще может думать и искать Солнце Правды.

Дядя Андрей с исправничьей дачи, проходя мимо, советует обменять павлина на что-нибудь - на хлеб или табак. Рассказчик задумывается над этим вопросом (на табак и впрямь можно бы), но понимает, что не сделает этого.

Чудесное ожерелье

Повествователь с нетерпением ждет ночи: «...когда же накроет ночь это ликующее кладбище?!» Ночь пришла. Подошла соседка и подсела к рассказчику, говорит: «Голова стала мутная, ничего не соображаю. Детишки тают, я совсем перестала спать. Хожу и хожу, как маятник». Пришла девочка Анюта «из мазеровской дачи», попросила «крупки на кашку», потому что «маленький у нас помирает, обкричал-ся». Рассказчик дал немного крупы - все, что было у него самого...

Соседка, старая барыня, рассказала, что обменяла на хлеб золотую цепочку, теперь у нее остались только бусы из горного хрусталя: «Я понимаю: на этих хрустальных шариках кусочки ее души, - говорит повествователь. - Но теперь нет души, и нет ничего святого. Содраны с человеческих душ покровы. Сорваны - пропиты кресты нательные. На клочки изорваны родимые глаза-лица, последние улыбки-благословения, нашаренные у сердца... последние слова-ласки втоптаны сапогами в ночную грязь, последний призыв из ямы треплется по дорогам... - носит его ветрами». Барыне предложили обменять ожерелье работы итальянского мастера на три фунта хлеба, та недоумевает: такая роскошь, драгоценность, «столько... граней» - и всего за три фунта! Повествователь же думает: «А сколько граней в человеческой душе! Какие ожерелья растерты в прах... и мастера побиты...»

А ночью начинают грабить. Могут появиться люди из Отдела...

В глубокой балке

Рассвет. «Время идти в Глубокую балку, по холодку, - рубить». В глубокой балке сумрачно, склоны поросли кустарником, в котором чудятся всевозможные фигуры: канделябр, крест, вопросительный знак... «Живут вещи в Глубокой балке, живут - кричат». Три года назад здесь «стояли станом оголтелые матросские орды, грянувшие брать власть», а теперь один из немногих выживших рубит в балке дрова.

Повествователь мысленно обращается к европейцам, «восторженным ценителям «дерзаний»», предлагая им не воспевать «мировую перекройку жизни», а понаблюдать: «увидите затекшие кровью живые души, брошенные, как сор».

Игра со смертью

Повествователь задремал под деревом-Крестом, его разбудили. Это был «оборванный человек, чернявый, с опухшим желтым лицом, давно не бритым, не мытым, в дырявой широкополой соломке, в постелях татарских, показывающих пальцы-когти. Белая ситцевая рубаха подтянута ремешком, и через дырья ее виднеются желтые пятна тела. По виду - с пристани оборванец». Это молодой писатель Борис Шишкин. Повествователю с ним тяжело, чудится: что-то случится с Шишкиным. У молодого писателя одна мечта: уйти куда угодно, хоть под землю, и отдаться писательству. Борис Шишкин «талантлив, душа у него нежна и чутка, а в его очень недлинной жизни было такое страшное и большое, что хватит и на сто жизней.

Он был на великой войне солдатом, в пехоте, и на самом опасном - германском фронте». Он побывал в плену, его едва не расстреляли как шпиона, морили голодом и заставляли работать в шахтах. Уже при советской власти Шишкин вернулся в Россию, его захватили казаки, чудом отпустили. Предлагали стать коммунистом, «но он подал заявление о болезни и, наконец, получил свободу. Теперь он мог ходить по садам - работать за полфунта хлеба и писать рассказы». Теперь он собирается жить в скалах и писать повесть «Радость жизни». «Его опухшее желтое лицо - лицо округи - говорит ясно, что голодают. И все-таки он счастлив», - отмечает повествователь.

Шмелев рассказывает, что сбежали пленные советской власти, и теперь всем приморским жителям грозят обыски и облавы. Но рассказчик радуется: «Хоть шестеро жизнь отбили!»

Голос из-под горы

Повествователь сидит на пороге своей мазанки, к нему подходит бывший почтальон Дрозд. Это «праведник в окаянной жизни. Таких в городке немного. Есть они по всей растлевающейся России». Раньше Дрозд мечтал дать своим детям «постороннее» образование, гордился своей почтальонской миссией, «с благоговением относился к европейской политике и европейской жизни». Теперь же он говорит о жизни по-другому. «Вся ци-ви...ли-зация приходит в кризис! И даже... ин-ти-ли-генция! - шипит он в хворосте, глядит пугливо по сторонам. - А ведь как господин Некрасов говорил: “Сейте разумное, доброе, вечное! Скажут спасибо вам бесконечное! Русский народ!!” А они у старухи крадут! Все позиции сдали - и культуры, и морали».

Дрозд уходит, а рассказчик подводит итоги его визиту: «Праведники... В этой умирающей щели, у засыпающего моря, еще остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не поклонились соблазну, не тронули чужой нитки, - и бьются в петле. Животворящий дух в них, и не поддаются они всесокрушающему камню. Гибнет дух? Нет - жив. Гибнет, гибнет... Я же так ясно вижу!»

На пустой дороге

Сентябрь «отходит», виноградники и леса подсыхают, гора Куш-Каи словно наблюдает за всем происходящим у моря. «Кругом так тихо... Но знаю я, что во всех этих камнях, по виноградникам, по лощинам, прижались, зажались в щели и затаились букашки-люди, живут - не дышат», - говорит повествователь. Рассказчик вспоминает, как недавно бродил по берегу, по дороге, надеялся обменять рубаху на что-то съестное, и встретил троих детей. Дети, две девочки и мальчик, разложили на дороге пищу - лепешки, бараньи кости, овечий сыр. При появлении рассказчика они попытались все это спрятать, но тот их успокоил и услышал историю. Отца детей арестовали, обвинив в убийстве чужой коровы. Дети пошли искать пищу в горы, наткнулись на татарские кошары. Старшая девочка понравилась парням-татарам, детей накормили и с собой еды дали.

Расставшись с детьми, повествователь встретил на дороге Федора Лягуна. Лягун вовремя сообразил, что несет с собой появление коммунистов, и переметнулся к ним, получив некоторую власть. «У коммунистов свой закон... даже на мать обязан донести по партии!» - говорил Федор Лягун. И он доносил - если не удавалось договориться с «буржуями». Повествователь говорит: «Он сечет пальцем по рябой ладони и втягивается в мои глаза. Мне душно от гнилого перегара...

Я больше не хожу по дорогам, не разговариваю ни с кем. Жизнь сгорела. Теперь чадит. Смотрю в глаза животных. Но и их немного».

Миндаль поспел

Повествователь сидит на миндальном дереве - миндаль поспел. И разглядывает город с высоты. Умер жестянщик Кулеш, который поначалу работал за деньги, потом - за хлеб, крыл крыши, клепал печки и резал флюгера. «Не миновать - всем гулять... с камиссарами! Уу-у... сон страшный... Борщика-то бы хоть довелось напоследок вдосталь... а там!..» - говорил Кулеш перед смертью.

Попытался обратиться в больницу, надеясь, что хоть там накормят - обещали же все для народа сделать, - но в больнице и сами голодали. И Кулеш умер. «Пятый день лежит Кулеш в человечьей теплице. Все ждет отправки: не может добиться ямы. Не один лежит, а с Гвоздиковым, портным, приятелем; живого, третьего, поджидают. Оба настаивали - шумели на митингах, требовали себе именья. Под народное право все забрали: забрали и винные подвалы - хоть купайся, забрали сады и табаки, и дачи». Старик сторож говорит, что хоронить ему не на что, да и взять с покойников нечего. Придется им ждать кого-то побогаче... Повествователь говорит, что никто из пострадавших, обманутых революцией, не останется на страницах истории. И подводит итог: «Спи же с миром, глупый, успокоившийся Кулеш! Не одного тебя обманули громкие слова лжи и лести. Миллионы таких обмануты, и миллионы еще обманут...»

«Жил-был у бабушки серенький козлик»

«Я хочу отойти от кружащей меня тоски пустыни. Я хочу перенестись в прошлое, когда люди ладили с солнцем, творили сады в пустыне...» - говорит рассказчик. На Тихой пристани раньше был пустырь, приехал отставной исправник и создал «чудесное “розовое царство”». Теперь же «розовое царство» погибает.

У учительницы Прибытко двое детей, и она не может сдаться тяжелому времени. У них есть коза Прелесть и козел - зависть соседей.

Учительница рассказывает о своем козле, о том, что в округе коров режут, собак и кошек отлавливают. А повествователь думает: «Я слушаю, сидя на миндале, смотрю, как резвятся орлята над Касте-лыо. Вдруг набегает мысль: что мы делаем? почему я в лохмотьях, залез на дерево? учительница гимназии - босая, с мешком, оборванка в пенсне, ползает по садам за падалкой... Кто смеется над нашей жизнью? Почему у ней такие запуганные глаза?»

Конец павлина

Конец октября. Голод подступает все ближе. Пропал павлин Павка: «Я вспоминаю с укором тот тихий вечер, когда заголодавший Павка доверчиво пришел к пустой чашке, стукнул носом... Стучал долго. С голоду ручнеют... Теперь это всякий знает. И затихают». Повествователь тогда попытался придушить павлина, но не смог.

Соседский мальчишка предполагает, что павлина съел доктор, и приносит рассказчику несколько перьев. «Я беру остатки моего - не моего - павлина и с тихим чувством, как нежный цветок, кладу на веранде - к усыхающему “кальвилю”. Последнее из отшедших. Пустоты все больше. Дотепливается последнее. A-а, пустяки какие!..»

Круг адский

Рассказчик говорит: « ...есть ад! Вот он и обманчивый круг его... - море, горы... - экран чудесный. Ходят по кругу дни - бесцельной, бессменной сменой. Путаются в днях люди, мечутся, ищут... выхода себе ищут». И размышляет: может быть, ему уйти? Но не уйдет, хотя кончился табак и приходится курить цикорий; нет книг, да и зачем они...

Размышляет рассказчик о жизни и смерти. Пришедшие к власти убивают всех. Убили молодого мужчину за то, что лейтенант; старуху - держала на столике портрет мужа-генерала. А кого не убивают, те умирают сами.

На тихой пристани

Тихая пристань успокаивает, там еще теплится жизнь: старушка доит козу, пытается еще держать хозяйство.

Марина Семеновна и дядя Андрей общаются. Марина Семеновна говорит, что ее собеседник «испоганился»: раньше работал, теперь же ворует и вино пьет. А больше ему ничего и не осталось: корову у него забрал матрос-революционер. «На глазах погибает человек... - говорит с сердцем Марина Семеновна. - Говорю ему: налаживайте хозяйство! <...> Говорит, порядку нет, не сообразишься! Вот где развал всего! <...> А все кричали - наше!» Повествователь замечает о ней: «Не может она поверить, что жизнь хочет покоя, смерти: хочет покрыться камнем; что на наших глазах плывет, как снег на солнце».

Чатырдаг дышит

«Прощай, Рыбачихино семейство!» - восклицает повествователь. Дочки Рыбачихи отправились за перевал, сама она плачет над единственным сыном, умершим. Вспоминает рассказчик о разговоре с Николаем, старым рыбаком, мужем Рыбачихи. Тот побывал у представителей своей власти и недоумевал: как же так? Народу обещали благополучие, но сами живут замечательно, а люди умирают от голода.

Ругается рыбак Пашка, «лихой парень»: «Придешь с моря - все забирают, на всю артель десять процентов оставляют! Ловко придумали - коммуна называется».

Праведница-подвижница

Жена сапожника Прокофия, Таня, живет в глиняной лачуге. Сам Прокофий «вышел на набережную, пошел к военному пункту и запел: “Боже, царя храни!” Его тяжко избили на берегу, посадили в подвал и увезли за горы. Он скоро помер».

Таня собирается за горы, «вино менять»: «За полсотни верст, через перевал, где уже снег выпал, она понесет трудовое свое вино... <...> Там останавливают проезжих. Там - зеленые, красные, кто еще?.. Там висят над железным мостом, на сучьях, - семеро. Кто они - неизвестно. Кто их повесил - никто не знает. <...> Там волчья грызня и свалка. Незатихающий бой людей железного века - в камнях».

Под ветром

Повествователь отправился к миндальным садам доктора - проститься. Он со всем прощается, проходя последний круг ада. Доктор проводит свой эксперимент: живет на миндале и опиуме. Он отмечает, что хуже стало глазам. Доктор делает выводы: «Че-го-то мы не учитываем! Не все умирают! Значит, жизнь будет идти... она идет, идет уже тем, что есть, которые убивают! и только! в этом и жизнь - в убивании!» Надежда - функция, расплата - укрепление функции. Доктор замечает, что люди боятся говорить, а «скоро и думать будут бояться».

Там, внизу

Иван Михайлович, писавший про Ломоносова, дописывает последний свой труд. Мечтает попасть на родину, в Вологодскую губернию. И жалеет об одном: умрет - и его труды пропадут. «Лучше бы меня тогда матросики утопили...»

Встречает рассказчик старого татарина, надеется выменять у него муки, но у того и самого нет.

Конец бубика

У Марины Семеновны пропал козел - увели из сарайчика. «Это не кража, а детоубийство!..» - говорит она.

Жива душа!

Ноябрь. Начались дожди. Корова Тамарка радуется: ветви намокли, и их можно обглодать.

Ночью в дверь повествователя постучались, при-.шел татарин, принес долг за рубашку: «Яблоки, грушка-сушка... мука? и бутылка бекмеса!..» И рассказчик восклицает: «Нет, не это. Не табак, не мука, не грушки... - Небо! Небо пришло из тьмы! Небо, о Господи!.. Старый татарин послал... татарин...»

Земля стонет

В миндальных садах - пожар. Сгорел доктор. «Матрос говорит... снутри горело», - говорит сосед Яшка. А повествователь отмечает: «Доктор сгорел, как сучок в печурке».

Конец доктора

Не успел доктор сгореть, как его старый дом грабят: «По Михал Василичу поминки правят, старый дом растаскивают другой день. Волокут, кто - что».

Конец Тамарки

Пошли зимние дожди. Люди голодают. Рыбаки остались без улова: на море бури. Просят в городе хлеба, но им не дают: «Все в свое время будет! Славные рыбаки! Вы с честью держали дисциплину пролетариата... держите кр-репко!.. Призываю на митинг... ударная задача!., помочь нашим героям Донбасса!..»

Увели корову Тамарку. Взяли за это Андрея Кривого и Одарюка. «Шумит горка: нашли у Григория Одарюка под полом коровью требушину и сало. Взяли. Помер у Одарюка мальчик, промучился, - требушиной объелся будто. Кожу коровью нашел матрос: в земле зарыта была».

Хлеб с кровью

К повествователю пришла маленькая дочка Одарюка, Анюта. «Она трясется и плачет в руки, маленькая. А что я могу?! Я только могу сжать руки, сдавить сердце, чтобы не закричать».

На перевале убили нянькина сына и зятя Коряка, которые наменяли вино на зерно. «Пришло худо: прислал Алеша пшеницы с кровью. Есть-то надо, промоют и отмоют. Только всего не вымоешь...»

Тысячи лет тому...

«Тысячи лет тому... - многие тысячи лет - здесь та же была пустыня, и ночь, и снег, и море, черная пустота, погромыхивало так же глухо. И человек водился в пустыне, не знал огня.

Руками душил зверье, подшибал камнем, глушил дубиной, прятался по пещерам...» - говорит рассказчик. И вновь вернулось это время: ходят люди с камнями. Ему рассказывали: «По дорогам горным хоронятся, за камни... подстерегают ребят... и - камнем! И волокут...»

Три конца

Умерли Андрей Кривой и Одарюк. А в краже козла и коровы сознался дядя Андрей. Его тоже выпустили. И он умер. «Так отошли все трое, один за одним, - истаяли. Ожидающие своей смерти, голодные, говорили:

Налопались чужой коровятины... вот и сдохли».

Конец концов

«Да какой же месяц теперь - декабрь? Начало или конец? Спутались все концы, все начала», - говорит повествователь. Он сидел на бугре и смотрел на кладбище. «Когда солнце идет к закату, кладбищенская часовня пышно пылает золотом. Солнце смеется Мертвым. Смотрел и решал загадку - о жиз-ни-смерти».

Зашел к повествователю отец Бориса Шишкина и сказал, что обоих его сыновей расстреляли «за разбой».

Цветет миндаль. Пришла весна...

Трагизм восприятия революционных событий

Первую революцию Шмелев воспринял восторженно, основные его произведения того времени - «Вахмистр» (1906), «Распад» (1906), «Иван Кузьмич» (1907), «Гражданин Уклейкин» - прошли под знаком первой русской революции. Революционный подъем он считал очистительной силой, способной поднять забитых и униженных, разбудить человечность. Но борцов с самодержавием Шмелев знал плохо, поэтому революция в его произведениях передана глазами других героев, пассивных и малосознательных людей.

В 1922 г. Шмелев эмигрировал, показав тем самым свое отношение ко второй революции.

Его эпопея «Солнце мертвых» - яростный протест против несправедливости новой власти. В ней показан жестокий контраст между обещаниями светлого будущего и мрачной реальностью. Этот контраст отмечается даже в противопоставлении приморских красот и нищих, голодных, обреченных на мучительную гибель людей.

© Издательство «ДАРЪ», 2005

© ООО ТД «Белый город», 2017

Вместо предисловия

Иван Сергеевич Шмелев – выдающийся русский прозаик, автор романов «Лето Господне», «Богомолье», «Пути небесные». Лирическая эпопея «Солнце мертвых» – лучшая книга писателя, жемчужина русской классики XX века.

Совершенно необычен язык писателя: он полон напевности, поэзии, свежести. Из глубин народной речи черпает Шмелев силу и своеобычность художественного слова. Проза Шмелева поэтична. Скорее это стихи в прозе. Лирика, взволнованная интонация парадоксально сочетаются с масштабностью и эпической суровостью изображения разрушения вселенной. В этом тайна книги.

По глубине и тревожности испытания человеческого духа, по силе проникновения в трагические глубины жизни «Солнце мертвых» можно поставить рядом лишь с романами Ф.М. Достоевского. Но если у Достоевского были гениальные прозрения и предчувствия глобальной мировой катастрофы, то Шмелев – ее очевидец и летописец. Несомненно, «Солнце мертвых» – самая трагическая книга XX века. «Звероферма» Оруэлла, «Мы» Е. Замятина – лишь фантастическое моделирование свершившейся трагедии. «Солнце мертвых» – глубоко личностная книга, в которой каждая конкретная деталь вырастает в библейское по духу обобщение. Да и сам стиль Шмелева – библейский. Ритмика его книги перекликается с ритмикой и напевностью псалмов царя Давида. Писатель переплавил в творческой реторте самый разнородный материал и создал нечто небывалое, ранее невиданное. Недаром Томас Манн и многие иные знаменитые европейские писатели считали «Солнце мертвых» лучшей книгой Шмелева.

Замечательный литератор-эмигрант И.С. Лукаш писал о «Солнце мертвых»:

«Эта книга вышла в свет и хлынула, как откровение, на всю Европу, лихорадочно переводится на „большие языки“… Читал ее заполночь, задыхаясь…

О чем книга И.С. Шмелева?

О смерти русского человека и русской земли.

О смерти русских трав и зверей, русских садов и русского неба.

О смерти русского солнца.

О смерти всей вселенной, когда умерла Россия, – о мертвом солнце мертвых…»

«Солнце мертвых» – книга, которая не только не потеряла своего значения. Она актуальна как никогда, ибо это книга не только прошлого, но и будущего. Из нее ушли временные пласты: большевики, их зверства в Крыму и пр. Осталось главное, важное и для наших суровых дней: изображение апокалиптических подземных толчков, разрушающих жизнь и человеческую природу. И еще: умение не отчаиваться от увиденного хаоса, преобразовать его в гармонию силой человеческого духа.

Книга написана И.С. Шмелевым в трудное время: в Крыму красными был расстрелян его сын. Но «Солнце мертвых» – красивая и глубоко оптимистичная книга.

Разгадка этого парадоксального оптимизма – в эпическом, возвышающемся до библейского, видении событий. Разгадка в том, что «теперь ничего не страшно… Знаю я: с нами Бог!».

Владимир Мельник,

член-корреспондент Академии наук

Республики Татарстан,

доктор филологических наук, профессор,

член Союза писателей России

Солнце мёртвых

Утро

За глиняной стенкой, в тревожном сне, слышу я тяжелую поступь и треск колючего сушняка…

Это опять Тамарка напирает на мой забор, красавица симменталка, белая, в рыжих пятнах, – опора семьи, что живет повыше меня, на горке.

Каждый день бутылки три молока – пенного, теплого, пахнущего живой коровой! Когда молоко вскипает, начинают играть на нем золотые блестки жира и появляется пеночка…

Не надо думать о таких пустяках – чего они лезут в голову!

Итак, новое утро…

Да, сон я видел… странный какой-то сон, чего не бывает в жизни.

Все эти месяцы снятся мне пышные сны. С чего? Явь моя так убога… Дворцы, сады… Тысячи комнат – не комнат, а зал роскошный из сказок Шехерезады, – с люстрами в голубых огнях – огнях нездешних, с серебряными столами, на которых груды цветов – нездешних. Я хожу и хожу по залам – ищу…

Кого я с великой мукой ищу – не знаю. В тоске, в тревоге я выглядываю в огромные окна: за ними сады, с лужайками, с зеленеющими долинками, как на старинных картинах. Солнце как будто светит, но это не наше солнце… – подводный какой-то свет, бледной жести. И всюду – цветут деревья, нездешние: высокие-высокие сирени, бледные колокольчики на них, розы поблекшие… Странных людей я вижу. С лицами неживыми, ходят, ходят они по залам в одеждах бледных – с икон как будто, – заглядывают со мною в окна. Что-то мне говорит – я чую это щемящей болью, – что они прошли через страшное, сделали с ними что-то, и они – вне жизни. Уже – нездешние… И невыносимая скорбь ходит со мной в этих, до жути роскошных, залах…

Я рад проснуться.

Конечно, она – Тамарка. Когда молоко вскипает… Не надо думать о молоке. Хлеб насущный? У нас на несколько дней муки… Она хорошо запрятана по щелям – теперь опасно держать открыто: придут ночью… На огородике помидоры – правда, еще зеленые, но они скоро покраснеют… с десяток кукурузы, завязывается тыква… Довольно, не надо думать!..

Как не хочется подыматься! Все тело ломит, а надо ходить по балкам, рубить «кутюки» эти, дубовые корневища. Опять все то же!..

Да что такое, Тамарка у забора!.. Сопенье, похлестывание веток… обгладывает миндаль! А сейчас подойдет к воротам и начнет выпирать калитку. Кажется, кол приставил… На прошлой неделе она выперла ее на колу, сняла с петель, когда все спали, и сожрала половину огорода. Конечно, голод… Сена у Вербы нет на горке, трава давно погорела – только обглоданный граб да камни. До поздней ночи нужно бродить Тамарке, выискивать по глубоким балкам, по непролазным чащам. И она бродит, бродит…

А все-таки подыматься надо. Какой же сегодня день? Месяц – август. А день… Дни теперь ни к чему, и календаря не надо. Бессрочнику все едино! Вчера доносило благовест в городке… Я сорвал зеленый «кальвиль»1
Ценный сорт яблок.

– и вспомнил:

Преображение! Стоял с яблоком в балке… принес и положил тихо на веранде. Преображение… Лежит «кальвиль» на веранде. От него теперь можно отсчитывать дни, недели…

Надо начинать день, увертываться от мыслей. Надо так завертеться в пустяках дня, чтобы бездумно сказать себе: еще один день убит!

Как каторжанин-бессрочник, я устало надеваю тряпье – милое мое прошлое, изодранное по чащам. Каждый день надо ходить по балкам, царапаться с топором по кручам: заготовлять к зиме топливо. Зачем – не знаю. Чтобы убивать время. Мечтал когда-то сделаться Робинзоном – стал. Хуже, чем Робинзоном. У того было будущее, надежда: а вдруг – точка на горизонте! У нас не будет никакой точки, вовек не будет. И все же надо ходить за топливом. Будем сидеть в зимнюю долгую ночь у печурки, смотреть на огонь. В огне бывают видения… Прошлое вспыхивает и гаснет… Гора хворосту выросла за эти недели, сохнет. Надо еще, еще. Славно будет рубить зимой! Так и будут отскакивать! На целые дни работы. Надо пользоваться погодой. Теперь хорошо, тепло – можно и босиком или на деревяшках, а вот как задует от Чатырдага, да зарядят дожди… Тогда плохо ходить по балкам.

Я надеваю тряпье… Старьевщик посмеется над ним, в мешок запхает. Что понимают старьевщики! Они и живую душу крючком зацепят, чтобы выменять на гроши. Из человеческих костей наварят клею – для будущего, из крови настряпают «кубиков» для бульона… Раздолье теперь старьевщикам, обновителям жизни! Возят они по ней железными крюками.

Мои лохмотья… Последние годы жизни, последние дни – на них, последняя ласка взгляда… Они не пойдут старьевщикам. Истают они под солнцем, истлеют в дождях и ветрах, на колючих кустах по балкам, по птичьим гнездам…

Надо отворить ставни. А ну-ка, какое утро?..

Да какое же может быть утро в Крыму, у моря, в начале августа?! Солнечное, конечно. Такое ослепительно-солнечное, роскошное, что больно глядеть на море: колет и бьет в глаза.

Только отпахнешь дверь – и хлынет в защуренные глаза, в обмятое, увядающее лицо солнцем пронизанная ночная свежесть горных лесов, долин горных, налитая особенной, крымской, горечью, настоявшейся в лесных щелях, сорвавшейся с лугов, от Яйлы. Это – последние волны ночного ветра: скоро потянет с моря.

Милое утро, здравствуй!

В отлогой балке – корытом, где виноградник, еще тенисто, свежо и серо; но глинистый скат напротив уже розово-красный, как свежая медь, и верхушки молодок груш, понизу виноградника, залиты алым глянцем. А хороши молодки! Прибрались, подзолотились, понавешали на себя тяжелые бусы-грушки – «мари-луиз».

Я тревожно обыскиваю глазами… Целы! Еще одну ночь провисели благополучно. Не жадность это: это же хлеб наш зреет, хлеб насущный.

Здравствуйте и вы, горы!

К морю – малютка гора Кастель, крепость над виноградниками, гремящими надалеко славой. Там и золотистый «сотерн» – светлая кровь горы, и густое «бордо», пахнущее сафьяном и черносливом, – и крымским солнцем! – кровь темная. Сторожит Кастель свои виноградники от стужи, греет ночами жаром. В розовой шапке она теперь, понизу темная, вся – лесная.

Правее, дальше – крепостная стена-отвес, голая Куш-Кая, плакат горный. Утром – розовый, к ночи – синий. Все вбирает в себя, все видит. Чертит на нем неведомая рука… Сколько верст до него, а – близкий. Вытяни руку и коснешься: только перемахнуть долину внизу и взгорья, все – в садах, в виноградниках, в лесах, балках. Вспыхивает по ним невидимая дорога пылью: катит автомобиль на Ялту.

Правее еще – мохнатая шапка лесного Бабугана. Утрами золотится он, обычно – дремуче-черен. Видны на нем щетины лесов сосновых, когда солнце плавится и дрожит за ними. Оттуда приходит дождь. Солнце туда уходит.

Почему-то кажется мне, что с дремуче-черного Бабугана сползает ночь…

Не надо думать о ночи, о снах обманных, где все – нездешнее. С ночью они вернутся. Утро срывает сны: вот она, голая правда, – под ногами. Встречай же его молитвой! Оно открывает дали…

Не надо глядеть на дали: дали обманчивы, как и сны. Они манят и – не дают. В них голубого много, зеленого, золотого. Не надо сказок. Вот она, правда, – под ногами.

Я знаю, что в виноградниках, под Кастелью, не будет винограда, что в белых домиках – пусто, а по лесистым взгорьям разметаны человеческие жизни… Знаю, что земля напиталась кровью и вино выйдет терпким и не даст радостного забытья. Страшное вписала в себя серая стена Куш-Каи, видная недалеко. Время придет – прочтется…

Я уже не гляжу на дали.

Смотрю через свою балку. Там – мои молодые миндали, пустырь за ними.

Каменистый клочок земли, недавно собиравшийся жить, теперь – убитый. Черные рога виноградника: побили его коровы. Зимние ливни роют на нем дороги, прокладывают морщины. Торчит перекати-поле, уже отсохшее: заскачет – только задует Север. Старая татарская груша, дуплистая и кривая, годы цветет и сохнет, годы кидает вокруг медовую желтую «буздурхан», все дожидается смены. Не приходит смена. А она, упрямая, ждет и ждет, наливает, цветет и сохнет. Затаиваются на ней ястреба. Любят качаться вороны в бурю.

А вот – бельмо на глазу, калека. Когда-то – Ясная Горка, дачка учительницы екатеринославской. Стоит – кривится. Давно обобрали ее воры, побили стекла, и она ослепла. Осыпается штукатурка, показывает ребра. А все еще доматываются в ветре повешенные когда-то сушиться тряпки – болтаются на гвоздях, у кухни. Где-то теперь заботливая хозяйка? Где-то. Разрослись у слепой веранды вонючие уксусные деревья.

Дачка свободна и бесхозяйна – и ее захватил павлин.

Птицы

Павлин… Бродяга-павлин, теперь никому не нужный. Он ночует на перильцах балкона: так не достать собакам.

Мой когда-то. Теперь – ничей, как и эта дачка. Есть же ничьи собаки, есть и люди – ничьи. Так и павлин – ничей.

Поведет коронованной головкой, хвост иногда распустит: «Не дашь?!..» Постоит и уйдет. А то взмахнет на ворота, повертится-потанцует: «Смотри-ка, какой красивый! Не дашь…»

И слетит на пустую дорогу, блеснет зелено-золотистым хвостом. Там и там покричит-позовет по балкам – пава, может, откликнется! Глядишь – уж опять бродит у своей одинокой дачки. А то пройдется за горку, в Тихую Пристань, к Прибыткам: там дети – чего и дадут, может. Вряд ли: там тоже плохо. Или к Вербе, на горку: там иногда дают ребятишки в обмен на перья. А то повыше, на самый тычок, к старому доктору. Но там и совсем плохо.

Недавно он жил в довольстве, ночевал на крыше, а дни проводил под кедром. Собирались найти ему подругу.

Мне его больно видеть.

– …Э-оу-ааааа!.. – пустынным криком кричит павлин. Жалуется? Тоскует?

Его разбудило утро. И для него теперь день – в работе. Поднялся, расправил серебристые крылья в палево-розовой опушке, выправил горделиво головку – черноглазой царицей смотрит. На старую грушу смотрит и вспоминает, что «буздурхан» обобран. Ну, кричи же! Кричи, что и ты ограблен! Сияя голубым фиолетом в солнце, вдумчиво ходит он по балкону, шелковым хвостом возит – приглядывается к утру… И – молнией падает в виноградник.

– Ш-ши… несчастный!..

Он теперь не боится крика: вьется змеей-хвостом в лозах, оклевывает зреющие гроздья. Вчера было много исклеванных. Что же делать! Все хотят есть, а солнце давно все выжгло. Он становится дерзким вором, красавец с царственной поступью. Он открыто грабит меня, лишает хлеба: ведь виноградником питаться можно! Я выбиваю его камнями, он все понимает, зелено-голубой молнией юркает-вьется между лозами, змеится по розовой осыпи и пропадает за своей виллой. Кричит пустынно:

– …Э-оу-аааа!..

Да, теперь ему плохо. Желудей в этом году не уродилось; не будет и на шиповнике ничего, и на ажине2
Колючий кустарник с ягодами, похожими на ежевику.

– все усохло. Долбит, долбит павлин сухую землю, выклевывает дикий чеснок, лук гадючий, – от него остро пахнет чесночным духом.

Летом он ходил в котловину, где греки посеяли пшеницу. Индюшка с курочками тоже ходила на пшеницу, которую стерегли греки. Пшеница – теперь богатство! Даже ночевали греки в котловине, у огонька сидели, прислушивались к ночи. Много у пшеницы врагов, когда наступает голод.

Бедные мои птицы! Они худеют, тают, но… они связывают нас с прошлым. До последнего зернышка мы будем делиться с ними.

Солнце уже высоко ходит – пора выпускать куриное семейство. Несчастная индюшка! У нее не было пары, но она упорно сидела и не брала корма. И добилась: высидела шестерку курочек. Чужим, она отдала им свою заботу. Она научила их засматривать в небо одним глазом, ходить чинно, подтягивая лапки, и даже перелетать балку. Она принесла нам отрадную заботу, которая убивает время.

И вот, на ранней заре, чуть забелеет небо, выпустишь подтянутую индюшку.

– Ну, ступайте!

Она долго стоит, круглит на меня то тем, то другим глазом: покормить бы надо! А ее кроткие курочки, беленькие, одна в одну, вспархивают ко мне в руки, цапаются за мои лохмотья, настойчиво, глазами просят, – стараются уклюнуть в губы. Пышные, они день ото дня пустеют, становятся легкими, как их перья.

Зачем я их вызвал к жизни?! Обманывать пустоту жизни, наполнить птичьими голосками?..

– Простите меня, малютки. Ну, веди их туда… индюша!

Она знает, что нужно делать. Она сама отыскала «пшеничную» котловину и понимает, что греки ее гоняют. Грабом и дубнячком прокрадывается она в рассвете, ведет курочек на кормежку, на самый край котловины, где подходит к кустам пшеница. Юркнет со стайкой, заведет в самую середину – и начинают кормиться. Крепким носом она срывает колосья и расшелушивает зерна. Держится целый день, томясь жаждой, и только когда стемнеет, уводит к дому. Пить! Пить! Воды у меня довольно. Пьют они долго-долго, словно качают воду, и мне приходится усаживать их на место: они уже ничего не видят.

Меня немного мучает совесть, но я не смею мешать индюшке. Не мы с ней сделали жизнь такою! Воруй, индюшка!

Павлин тоже прознал дорогу. Но – вымахнет хвостом из пшеницы и попадется грекам. Они поднимают крик, гонят воров и приходят к моим воротам:

– Циво, цорт, пускаишь?! Сицась убивай курей!

Их худые, горбоносые лица злобны, голодные зубы до жути белы. Они и убить могут. Теперь все можно.

– Убей! Сам сицас убивай прокляти воры!..

Это мучительные минуты. Убивать я не в силах, а они правы: голод. Держать птицу – в такое время!

– Я не буду, друзья, пускать… И всего-то несколько зерен…

– А ти их сеиль?!. Последни зерно из глоти вирьвал! Тебе нада голову сшибаем! Все памирать будим!..

Они долго еще кричат, стучат палками по воротам – вот-вот ворвутся. Неистово, непонятно кричат, нажиливая потные шеи, выпяливая сверкающие белки, обдавая чесночным духом:

– Курей убивай! Теперь суда нема… сами будим!..

В их криках я слышу ревы звериной жизни, древней пещерной жизни, которую знавали эти горы, которая опять вернулась. Они боятся. День ото дня страшнее – и теперь горсть пшеницы дороже человека.

Давно убрали греки пшеницу: тюками, в мешках уносили в город. Ушли – и пшеничная котловина закипела жизнью. Тысячи голубей – они хоронились от людей где-то – голубились теперь по ней, выискивали осыпавшиеся зерна; дети целыми днями ерзали по земле, выбирая утерянные колосья. И павлин, и индюшка с курочками кормились. Теперь их гоняли дети. Ни зернышка не осталось – и котловина затихла.

Пустыня

А что Тамарка?..

Она уже оглодала миндали, сжевала давшиеся через ограду ветки. Повисли они мочалками. Теперь их доканчивает солнцем.

Громыхают ворота. Это Тамарка рогами выдавливает калитку.

– Ку-ддааа?!.

Вижу я острый рог: просунула-таки в щель калитки, ломится в огород. Манит ее сочная зеленая кукуруза. Шире и шире щель, всовывается розовый шагрень носа, фыркает влажно-жадно, слюну пускает…

– На-ззад!!.

Она убирает губы, отводит морду. Стоит неподвижно за калиткой. Куда же еще идти?! Везде – пусто.

Вот он, наш огородик… жалкий! А сколько неистового труда бросил я в этот сыпучий шифер! Тысячи камня выбрал, носил из балок мешками землю, ноги избил о камни, выцарапываясь по кручам…

А для чего все это? Это убивает мысли.

Выберешься на верх горы, сбросишь тяжкий мешок с землею, скрестишь руки… Море! Глядишь и глядишь через капли пота – глядишь сквозь слезы… Синяя даль какая! А вот за черными кипарисами – низенький, скромный, тихий – домик под красной крышей. Неужели я в нем живу? В саду – ни души, и кругом – пустынно: никто не проедет за день. Маленький, с голубка, павлин по пустырю ходит – долбит камень. Тишина какая! Весенними вечерами хорошо поет черный дрозд на сухой рябине. Горам попоет – повернется к морю. Споет и морю, и нам, и моим деревцам миндальным в цветах, и домику. Домик наш одинокий!.. Отсюда видно его изъяны. Заднюю стенку дожди размыли, камни торчат из глины – надо до осенних дождей поправить. Придут дожди… Об этом не надо думать. Надо разучиться думать! Надо долбить шифер мотыгой, таскать землю мешками, рассыпать мысли. Бурей задрало железо – пришлось навалить по углам камни. Кровельщика бы надо… И кровельщика, пожалуй, не осталось. Нет, старый Кулеш остался: стучит колотушкой за горкой, в балке, – выкраивает соседу из старого железа печки. В степь повезут выменивать на пшеницу, на картошку… Хорошо иметь старое железо! Стоишь – смотришь, а ветерок с моря обдувает. Красота какая!

Далеко внизу – беленький городок с древней, от генуэзцев, башней. Черной пушкой уставилась она косо в небо. Выбежала в море игрушечная пристань – скамеечка на ножках, а возле – скорлупка-лодка. Сзади плешиной Чатырдаг синеет, Палат-Гора… Там седловина перевала… выше еще – и смотрит вихром Демерджи. Орлы живут по ее ущельям. Дальше – светлые цепи голых, туманно-солнечных гор Судакских…

Хорош городок отсюда – в садах, в кипарисах, в виноградниках, в тополях высоких. Хорош обманчиво. Стеклышками смеется! Ласковы-кротки белые домики – житие мирное. А белоснежный Дом Божий крестом осеняет кроткую свою паству. Вот-вот услышишь вечернее «Свете тихий»…

Я знаю эту усмешку далей. Подойди ближе – и увидишь… Это же солнце смеется, только солнце! Оно и в мертвых глазах смеется. Не благостная тишина эта: это мертвая тишина погоста. Под каждой кровлей одна и одна дума хлеба!

И не дом пастыря у церкви, а подвал тюремный… Не церковный сторож сидит у двери: сидит тупорылый парень с красной звездой на шапке, зыкает-сторожит подвалы:

– Эй!., отходи подале!..

И на штыке солнышко играет.

Далеко с высоты видно! За городком – кладбище. Сияет на нем вся прозрачная, из стекла, часовня. Какая роскошь… не разберешь, что в часовне: плавится на ее стеклах солнце…

Обманчиво-хороши сады, обманчивы виноградники! Заброшены, забыты сады. Опустошены виноградники. Обезлюжены дачи. Бежали и перебиты хозяева, в землю вбиты! – и новый хозяин, недоуменный, повыбил стекла, повырвал балки… повыпил и повылил глубокие подвалы, в кровине поплавал, – а теперь, с праздничного похмелья, угрюмо сидит у моря, глядит на камни. Смотрят на него горы…

Я вижу тайную их улыбку – улыбку камня…

Сереет под Демерджи обвал – когда-то татарская деревня. Века глядела гора в человечье стойло. И показала свою улыбку – швырнула камнем. Да будет каменное молчание! Вот уж идет оно.

Что, Тамарка? И ты, бедняга, попала в петлю… А примириться не хочешь: упрямо стучишь копытом, бьешь головой в ворота! Похудела же ты, бедняга…

Она тупо глядит на мою поднятую руку стеклянными глазами, синими с неба и ветряного моря. Да куда же еще идти?! Ее бока провалились, выперло кости таза, а хребет заострился и изъеден кровопийцами мухами и слепнями. Сочится сукровица из ранок: там уже свербит червивое потомство, зреет в теплоте язвы. Вымя ее вытянулось и потемнело, подсохли-поморщились сосочки: ничего не вытянут из нее сегодня хозяйские руки.

«Солнце мертвых» (Иван Шмелев) критики назвали самым трагическим произведением за всю историю мировой литературы. Что же в нем такого ужасного и потрясающего? Ответ на этот и многие другие вопросы можно найти в данной статье.

История создания и жанровые особенности

Ознаменовало второй - эмиграционный - этап творчества Ивана Шмелева произведение «Солнце мертвых». Жанр, выбранный писателям для своего творения, - эпопея. Напомним, что в таком роде произведений описываются выдающиеся национально-исторические события. О чем же рассказывает Шмелев?

Писатель выбирает действительно запоминающееся событие, но гордиться здесь нечем. Он изображает крымский голод 1921-1922 годов. «Солнце мертвых» - это реквием по тем, кто погиб в те ужасные годы - и не только от недостатка пищи, но и от действий революционеров. Немаловажно и то, что сына самого Шмелева, оставшегося в России, расстреляли в 1921 году, а книга была опубликована 1923-м.

«Солнце мертвых»: краткое содержание

Действия разворачиваются в августе на побережье крымского моря. Всю ночь героя мучили странные сны, а проснулся он от перепалки соседей. Вставать не хочется, но он вспоминает, что начинается праздник Преображения.

В заброшенном доме по дороге он видит павлина, который уже долгое время живет там. Когда-то он принадлежал герою, но теперь птица ничья, как и он сам. Иногда павлин возвращается к нему и собирает виноградные ягоды. А рассказчик гоняет его - еды мало, солнце все выжгло.

Из хозяйства у героя еще имеется индюшка с индюшатами. Держит он их как память о прошлом.

Продукты можно было бы купить, но из-за красногвардейцев корабли больше не заходят в порт. А они еще и к имеющейся на складах провизии людей не подпускают. Вокруг царит мертвая тишина погоста.

Все вокруг страдают от голода. И те, кто недавно шел с лозунгами и поддерживал красных в ожидании хорошей жизни, больше ни на что не надеются. И над всем этим светит веселое жаркое солнце...

Баба-яга

Опустели крымские дачи, расстреляли всю профессуру, а дворники добро растащили. А по радио был дан приказ «Помести Крым железной метлой». И взялась Баба-яга за дело, метет.

Приходит к рассказчику доктор в гости. У него все отобрали, даже часов не осталось. Он вздыхает и говорит, что сейчас под землей стало лучше, чем на земле. Когда грянула революция, доктор с женой были в Европе, романтизировали о грядущем. А революцию он теперь сравнивает с опытами Сеченова. Только вместо лягушек людям сердца вырезали, на плечи сажали «звездочки», да затылки дробили из наганов.

Герой смотрит ему вслед и думает, что теперь ничего не страшно. Ведь теперь Баба-яга в горах.

У соседей вечером зарезали корову, и хозяин душил убийцу. Герой пришел на шум, а в это время кто-то зарезал его курицу.

Приходит соседская девочка, просит крупы - мать у них умирает. Рассказчик отдает все, что у него было. Появляется соседка, рассказывает, как променяла золотую цепочку на еду.

Игра со смертью

Продолжают развиваться действия эпопеи «Солнце мертвых» (Иван Шмелев). Рассказчик рано утром отправляется рубить дерево. Здесь он засыпает, и его будит Борис Шишкин, молодой писатель. Он не умыт, оборван, с опухшим лицом, с нестрижеными ногтями.

Прошлое его было непростым: воевал в Первой мировой, его взяли в плен, чуть не расстреляли как шпиона. Но в итоге просто отправили работать в шахты. При советской власти Шишкин смог вернуться на родину, но тут же попал к казакам, которые едва его отпустили.

Доходит весть о том, что недалеко сбежали шестеро пленных советской власти. Теперь всем грозят облавы и обыски.

Конец сентября. Рассказчик глядит на море и горы - вокруг тихо. Вспоминает, как недавно встретил на дороге троих детей - девочку и двух мальчиков. Их отца арестовали по обвинению в убийстве коровы. Тогда дети отправились на поиски пищи. В горах старшая девочка приглянулась татарским парням, и они накормили детей и даже дали еды с собой.

Однако больше рассказчик не ходит по дорогом и не желает общаться с людьми. Лучше смотреть в глаза животным, но их немного осталось.

Исчезновение павлина

О судьбах тех, кто радовался и приветствовал новую власть, рассказывает «Солнце мертвых». Краткое содержание, пусть и не в объеме оригинала, передает злую иронию их жизни. Раньше они ходили на митинги, кричали, требовали, а теперь умерли с голода и уже 5-й день лежат их тела и никак не могут дождаться даже ямы погребальной.

В конце октября исчезает павлин, а голод становится все злее. Рассказчик вспоминает, как оголодавшая птица приходила за едой несколько дней назад. Тогда он попытался было ее придушить, но не смог - рука не поднялась. А теперь павлин исчез. Соседский мальчишка принес несколько перьев птицы и сказал, что ее, наверное, съел доктор. Рассказчик берет перья нежно, как хрупкий цветок, и кладет их на веранде.

ОН размышляет, что все вокруг - это и есть круги ада, которые постепенно сжимаются. Гибнет от голода даже семейство рыбаков. Сын умер, дочь собралась за перевал, Николай, глава семейства, тоже погиб. Осталась только одна хозяйка.

Развязка

Подходит к концу эпопея «Солнце мертвых» (краткое содержание). Пришел ноябрь. Старый татарин ночью возвращает долг - он принес муки, груш, табаку. Приходит известие о том, что сгорел доктор в своих миндалевых садах, а его дом уже начали грабить.

Наступила зима, пришли дожди. Голод продолжается. Море совсем прекращает кормить рыбаков. Они приходят просить хлеба к представителям новой власти, но в ответ их только призывают держаться и приходить на митинги.

На перевале убили двоих, которые выменивали вино на пшеницу. Зерно привезли в город, промоют да съедят. Рассказчик размышляет о том, что всего не отмоешь.

Герой силится вспомнить, какой нынче месяц... кажется, декабрь. Он идет на берег моря и смотрит на кладбище. Закатное солнце освещает часовню. Словно солнце улыбается мертвым. Вечером к нему заходит отец писателя Шишкина и рассказывает, что сына расстреляли «за разбой».

Приближается весна.

«Солнце мертвых»: анализ

Это произведение названо самой сильной вещью Шмелева. На фоне бесстрастной и прекрасной крымской природы разворачивается настоящая трагедия - голод уносит все живое: людей, животных, птиц. Писатель поднимает в произведении вопрос о ценности жизни во времена великих социальных изменений.

Невозможно остаться в стороне и не задуматься о том, что важнее, читая «Солнце мертвых». Тема произведения в глобальном смысле - это борьба между жизнью и смертью, между человечностью и животным началом. Пишет автор о том, как губит нужда человеческие души, и это его пугает больше голода. Также Шмелев поднимает такие философские вопросы, как поиск истины, смысла жизни, человеческих ценностей и пр.

Герои

Не раз автор описывает превращение человека в зверя, в убийцу и предателя на станицах эпопеи «Солнце мертвых». Главные герои также не застрахованы от этого. Например, доктор - друг рассказчика - постепенно теряет все свои моральные принципы. И если в начале произведения он говорит о написании книги, то в середине повествования убивает и съедет павлина, а под конец начинает употреблять опий и гибнет в пожаре. Есть и те, кто за хлеб стал доносчиком. Но такие, по мнению автора, еще хуже. Они сгнили изнутри, и глаза их пусты и безжизненны.

Нет в произведении тех, кто не страдал бы от голода. Но каждый переносит его по-своему. И в этом испытании становится понятно, чего по-настоящему стоит человек.