В 1984 году в КНР были приглашены председатель Общества советско-китайской дружбы академик Тихвинский и я, как его тогдашний заместитель. После четвертьвекового отсутствия мы, два профессиональных китаеведа, ехали в Китай, где уже пять лет шли реформы, словно на другую планету.
Запомнилась встреча в одном из рабочих клубов Пекина. После наших речей зазвучала песня «Подмосковные вечера». Весь зал дружно встал и подхватил любимую мелодию. Люди пели со слезами на глазах, словно торжественный гимн, искренне радуясь тому, что трагическая размолвка между Пекином и Москвой наконец-то уходит в прошлое, что можно, как прежде, открыто выражать дружеские чувства к братскому соседнему народу.
Эта незабываемая минута вновь встала у меня перед глазами в дни первого официального визита в Москву Председателя КНР Цзян Цзэминя. Во время приема в посольстве КНР он неожиданно взял на себя роль запевалы, чем, возможно, удивил некоторых членов дипломатического корпуса. Глава зарубежного государства дирижировал хором гостей, с энтузиазмом исполнивших те же «Подмосковные вечера». Причем китайцы явно были при этом активнее россиян. Оба эти случая считаю наиболее яркими эпизодами моей шестидесятилетней журналистской биографии.
В 1990 году я стал первым иностранным журналистом, кому Цзян Цзэминь, только что занявший пост генерального секретаря ЦК КПК, дал эксклюзивное интервью. Дело было всего через год после драматических событий на площади Тяньаньмэнь в мае – июне 1989 года. На тогдашнего генсека Компартии Чжао Цзыяна возложили вину за то, что студенческие манифестации в центре Пекина вышли из-под контроля. Старая гвардия в партийном руководстве требовала поставить во главе КПК китайского «Гришина» – первого секретаря Пекинского горкома Чэнь Ситуна, способного «закрутить гайки».
Вопреки их нажиму, патриарх реформ Дэн Сяопин добился, что главой партии и государства стал не противник, а сторонник начатых им перемен. Выбор пал на секретаря Шанхайского горкома Цзян Цзэминя. Тем более что в крупнейшем мегаполисе страны, которым он руководил, дело обошлось без студенческих волнений.
Так лидером самой населенной страны мира стал мой ровесник, с которым мы познакомились тридцатилетними еще в 1956 году. Китайцы отмечали тогда важную победу своей первой пятилетки – пуск первенца отечественного автомобилестроения. И я, будучи собственным корреспондентом «Правды» в КНР, разумеется, приехал в Чанчунь, чтобы рассказать об этом событии.
Попросил устроить мне встречи с заводчанами, которые стажировались в СССР. Среди них оказался и мой одногодок, тридцатилетний главный энергетик завода Цзян Цзэминь. Однако стержнем моего репортажа стал подробный рассказ о том, как сошел с конвейера первый в истории Китая грузовик. Так что в сюжете очерка для главного энергетика, с которым я беседовал больше часа, как-то не нашлось места.
Но ветераны Московского автозавода имени Лихачева хорошо помнят улыбчивого и общительного китайского стажера, который дирижировал хором своих соотечественников, исполнявших «Подмосковные вечера» в зиловском Дворце культуры, куда я, студентом, из года в года ходил на танцевальные вечера.
На заводской ТЭЦ доныне красуется мемориальная доска: «Здесь в 1955–1956 годах проходил стажировку инженер-энергетик Цзян Цзэминь, впоследствии Председатель КНР». Заводчане вспоминают, что Цзян Цзэминь любил блеснуть знанием русского языка, особенно выражений, которые можно почерпнуть только из жизни. Когда кто-нибудь из дирекции заходил на ТЭЦ и спрашивал: «Ну, как дела, товарищ Цзян?» – тот весело подмигивал и отвечал: «Дела идут, контора пишет!»

От третьего поколения к пятому

Цзян Цзэминя называют представителем третьего поколения партийно-государственного руководства КНР. Ушла из жизни когорта основателей (Мао Цзэдун, Лю Шаоци, Чжоу Эньлай). Ушли и их преемники-реформаторы во главе с Дэн Сяопином. Именно восьмидесятилетний патриарх китайских реформ положил конец пожизненному пребыванию на руководящих постах, ограничив его двумя пятилетними сроками. Следуя этому правилу, он не только передал кормило власти Цзян Цзэминю, но и наметил Ху Цзиньтао преемником своего преемника.
Так во главе третьего поколения китайских лидеров впервые оказался интеллектуал-технократ, способный мыслить последними достижениями науки и техники, правильно оценивать направленность глобальных процессов. Именно шанхайскому инженеру Цзян Цзэминю, когда-то написавшему диссертацию о тенденциях развития мировой энергетики, в первые годы реформ было поручено совершить кругосветное путешествие. Цель – ознакомиться с опытом свободных экономических зон (СЭЗ) в различных странах – от Шаннона в Ирландии до Джуронга в Сингапуре.
Сделанный им на Политбюро доклад стал основой для создания первых четырех СЭЗ, расположенных поблизости от Гонконга и Тайваня. Это помогло китайским реформаторам избежать «прихватизации», привлечь в страну иностранный капитал (прежде всего зарубежных китайцев), что повысило общий технологический уровень производства.
Цзян Цзэминь, как и я, родился в 1926 году. Незадолго до провозглашения КНР окончил Шанхайский университет Цзяотун. Когда много лет спустя он вновь посетил свою альма-матер, студенты спросили его, как из обладателя диплома инженера-энергетика может вырасти государственный деятель?
В ответ Цзян Цзэминь вспомнил свою любимую книгу «Мои университеты» Горького. Он рассказал о своей поездке в Нижний Новгород, о посещении дома, где родился Алеша Пешков. Подчеркнул, что факультетов, которые готовили бы глав государств или великих писателей, не существует, таким университетом может быть только жизнь.
Именно об этом свидетельствует биография Цзэн Цзэминя. После нашей первой встречи в Чанчуне мой оставшийся за рамками очерка одногодок круто пошел вверх по служебной лестнице. Работал заместителем председателя Государственного комитета по внешней торговле и иностранным инвестициям, был министром электронной промышленности КНР.
В 1985 году Цзян Цзэминь стал мэром Шанхая, а два года спустя – первым секретарем Шанхайского горкома. На этом посту его и застали драматические события на площади Тяньаньмэнь. В разгар их Дэн Сяопин добился того, чтобы именно Цзян Цзэминь был поставлен во главе партии и государства.
После знакомства со мной на пуске автозавода в Чанчуне в 1956 году и первого интервью иностранному журналисту в качестве генерального секретаря ЦК КПК в 1990 году мне выпала судьба в третий раз побеседовать с Цзян Цзэминем 14 июня 2001 года.
В этот день в Шанхае произошла встреча высших руководителей шести государств, прилегающих к бывшей советско-китайской границе – президентов России, Китая, Казахстана, Киргизии, Таджикистана и Узбекистана. Родившаяся там за пять лет до этого «шанхайская пятерка» превратилась в «шестерку», официально говоря, в Шанхайскую организацию сотрудничества (ШОС).
Разумеется, быть хозяином подобного саммита дело ответственное и хлопотное. Так что мы – восемнадцать журналистов из упомянутых стран, приглашенных Министерством иностранных дел КНР освещать это событие, – с пониманием восприняли огорчительную для нас новость: утром 14 июня Цзян Цзэминь сможет дать нам не обещанное интервью, а лишь протокольную аудиенцию.
Нас подняли до рассвета, и уже в 7 утра мы были в шанхайской загородной резиденции главы государства. Председатель КНР поблагодарил нас за приезд, пожелал успешной работы на саммите, сфотографировался с нами и откланялся. Но когда все выходили из приемной, Цзян Цзэминь неожиданно взял меня за локоть и сказал по-русски: «А вас, Штирлиц, я попрошу остаться! Ведь нам нынче исполнилось по семьдесят пять, а когда мы встретились впервые, было по тридцать. В мире не так уж много политиков и журналистов, которых связывает столь длительное знакомство. Так что обстоятельный разговор с глазу на глаз мы заслужили».
Во время нашей третьей встречи в день рождения ШОС Цзян Цзэминь беседовал наедине со мной тридцать семь минут – всего на три минуты меньше, чем с президентами среднеазиатских республик.

Пусть станет меньше бедных

Итак, мне удалось быть лично знакомым с тремя поколениями китайских руководителей. Первое из них олицетворял Мао Цзэдун, второе – Дэн Сяопин, третье – Цзян Цзэминь. И вот настало время, когда к власти пришло четвертое. В 2002 году генеральным секретарем ЦК КПК, а потом и Председателем КНР стал Ху Цзиньтао.
Основоположник политики реформ и открытости Дэн Сяопин и его преемник Цзян Цзэминь со своей шанхайской командой бросили народу клич: «Обогащайтесь!» и поощряли тех, кому удалось вырваться из бедности раньше других. Это вызвало расцвет приморских районов, прежде всего свободных экономических зон на юге и востоке. Однако глубинная часть страны – Центральный и Западный Китай, на долю которых приходится 89 процентов территории и 46 процентов населения, еще не избавились от бедности и отсталости.
В отличие от шанхайца Цзян Цзэминя и его окружения, Ху Цзиньтао и нынешний глава правительства Вэнь Цзябао оба начинали карьеру в бедных провинциях Дальнего Запада. Они по личному опыту знают трудности и надежды глубинки, самой жизнью подготовлены к тому, чтобы от призыва «Пусть в Китае будет больше богатых» перейти к решению следующей стратегической задачи: «Пусть в Китае станет меньше бедных!»
Новый курс означает смену не только целей, но и методов руководства. Вместо традиционной роли – инструмента ломки старого КПК намерена стать современной правящей партией, способной компетентно управлять государством, опираясь на законность, демократичность, научность. Поставлена цель: сделать Китай обществом гармонии и согласия, остановить процесс поляризации, сгладить противоречия материальных интересов приморья и глубинки, города и села.
Завершить решение этой задачи должен будет уже намеченный представитель пятого поколения китайских лидеров – нынешний заместитель Председателя КНР Си Цзиньпин, сопровождавший Президента Медведева во время посещения им выставки «Экспо-2010» в Шанхае.

Время обнимать

Двенадцать зодиакальных животных

С недавних пор у нас стали все больше говорить о двенадцати животных, образующих цикл принятого на Дальнем Востоке лунного календаря. Средства массовой информации всякий раз заполняются предсказаниями доморощенных астрологов, которые самым буквальным образом отождествляют черты наступившего года с его календарным животным. Или объясняют прожитую человеком жизнь, характеризуют его личность лишь на основе того, под каким знаком он родился.
Честно признаюсь, что именно я в канун 1963 года стал первым журналистом, который ввел у нас моду на двенадцать календарных животных. Напечатанный в «Правде» новогодний репортаж из Японии, где я рассказал, что наступает год Зайца, вызвал большой интерес к дальневосточному гороскопу. Помню, что мне было поручено сопровождать в поездке по стране очень большого начальника из ЦК КПСС. Знакомя гостя с местной мифологией, я рассказал о двенадцати животных, образующих календарный цикл.
Уточнил, что по здешним поверьям год рождения человека во многом предопределяет его достоинства и недостатки, дает ключ к пониманию его характера. Пояснил, что я, к примеру, родился в год Тигра, когда на свет часто появляются творческие натуры. А вот моя жена родилась под знаком Дракона, символа властности. Из таких людей получаются хорошие управленцы.
– Как интересно! – воскликнул начальник. – Загляните, пожалуйста, в календарь: кто я и кто моя жена?
– Вы – Собака, а ваша супруга – Свинья, – с ходу прочитал я и тут же пожалел о сказанном, ибо эффект был сами понимаете какой.
А беда состояла в склонности механически отождествлять человека с его календарным животным, или считать, что данный год предвещает нечто одинаковое для всех. Тогда как в действительности он сулит каждому из двенадцати типажей нечто разное. И разобраться в этом могут только опытные прорицатели.
Так что не надо обвинять в свинстве человека, рожденного в год Свиньи. Или обезьянничать в год Обезьяны, петушиться в год Петуха. Или считать оскорбительным для женщины быть Змеей, которая, наоборот, воплощает женственность и мудрость. Словом, нельзя напрямую отождествлять человека с животным, под знаком которого он родился.
Повторяю, каждому знаку наступивший год сулит разное. Хотя есть и нечто общее. Люди, которым исполнится 12, 24, 36, 48 или 60 лет, то есть все, кто родился под данным знаком, станут в наступившем году источниками счастья и удачи для родных и близких. Однако они будут более уязвимы, чем обычно. Им надо беречь себя, избегать резких перемен, не подставляться под удар, провести год «в глухой защите».
К сожалению, в дилетантских публикациях на данную тему на первый план всплыли совершенно неуместные вопросы: что следует и чего не следует надевать, что нужно и чего нельзя есть при встрече данного Нового года? Все, что у нас на сей счет пишется, – досужие домыслы. При этом выпал из поля зрения самый пикантный аспект дальневосточного гороскопа: его внимание к проблеме физиологической совместимости сексуальных партнеров.
Новогодние праздники по традиции считаются брачным сезоном и порой супружеской активности. О двенадцати календарных животных люди вспоминают прежде всего при выборе спутников жизни. Считается, что определенные сочетания знаков сулят лучшую или худшую физиологическую совместимость. Например, у женщины, рожденной в год Змеи, перечень подходящих партнеров наибольший, а у рожденной в год Лошади – наименьший. Так что сосватать первую легче, чем вторую.
Кроме двенадцати животных в лунном календаре фигурируют пять стихий: синяя вода, красный огонь, белый металл, зеленое дерево, желтая земля. Их парные сочетания образуют шестидесятилетний цикл, который называется «жизнь». Поэтому, когда человеку исполняется 61 год, родственники дарят ему игрушки, словно годовалому ребенку. Дескать, начата вторая жизнь.
Попав после Китая в Японию, я думал, что более высокий уровень благосостояния и культуры по сравнению с Поднебесной не оставил в Стране восходящего солнца и следа от древних предрассудков. Помню, как в канун 1966 года меня с коллегами из Америки и Европы пригласили на телекомпанию Эн-Эйч-Кэй, чтобы поговорить в эфире о новогодних суевериях в наших странах.
Дело в том, что наступал год Лошади и Огня, самый неблагоприятный в дальневосточном гороскопе. Согласно древнему поверью, женщина, рожденная в этом году, склонна повелевать мужчиной (какой ужас!) и поэтому ее невозможно выдать замуж.
Поскольку супруги не знают, родится у них мальчик или девочка, многие предпочитают вообще не иметь детей в этом злополучном году.
Предыдущий год Лошади и Огня (1906) совпал с окончанием Русско-японской войны. Сотни тысяч японских солдат и офицеров вернулись к своим семьям после трехлетнего отсутствия. Однако вместо обычного в таких случаях «бэби-бума» произошло, как ни парадоксально, падение рождаемости.
Как японские, так и зарубежные участники телевизионной дискуссии в канун 1966 года иронизировали над этим суеверием и выражали уверенность, что современное поколение выкинуло его из головы. Каково же было наше удивление, когда оказалось, что Япония пережила в 1966 году даже более резкий спад рождаемости, чем в 1906-м.
Телепередача, которую смотрели миллионы жителей Страны восходящего солнца, имела обратный эффект. Родители хором оправдывались: мы-то, мол, не верим в предрассудки. Но вдруг родится девочка, а тот, за кого ее будут сватать, вспомнит про год Лошади и Огня. Так что уж лучше рожать ребенка год спустя.

Сосна, бамбук и слива

В новогоднюю полночь китайцы и японцы, затаив дыхание, прислушиваются к раскатистому гулу бронзовых храмовых колоколов. Они бьют сто восемь раз. Считается, что каждый удар изгоняет одну из ста восьми возможных бед, омрачавших человеческую жизнь, и напоминает о всех ста восьми добрых пожеланиях.
Ведь для дальневосточных народов Новый год не просто праздник из праздников, а как бы общий день рождения. До недавнего времени у них не было обычая отмечать дату своего появления на свет. Сто восьмой удар новогоднего колокола добавляет единицу сразу ко всем возрастам. Даже младенца, родившегося накануне, на утро считают годовалым.
В новогоднюю полночь человек становится на год старше и к тому же переступает некий порог, за которым его ждет совершенно новая судьба. Каким бы трудным ни был уходящий год, все начинается сызнова за этим порогом, все может пойти по-иному.
Праздник должен войти в каждый дом, как начало новой полосы в жизни. Поэтому входы жилищ по древней традиции украшают ветками сосны, бамбука и цветущей сливы. Вечнозеленая сосна на народном поэтическом языке олицетворяет пожелание долго жить и не стареть. Бамбук символизирует гибкость и стойкость. А слива, упрямо зацветающая в феврале, когда вокруг еще лежит снег, – жизнерадостность среди любых невзгод.
К этим общим для всех образам каждый вправе добавлять свои личные надежды. Поэтому, ложась спать в новогоднюю ночь, миллионы японцев и китайцев кладут под подушку лубочную картинку, на которой изображен сказочный корабль сокровищ, на котором путешествуют семь богов удачи. Тому, кто увидит их во сне, наступающий год сулит исполнение самых заветных желаний.
Человек непосвященный увидит на борту корабля сокровищ трех толстяков, двух старцев, воина и женщину. Однако каждый из семерых – популярный персонаж народного творчества и заслуживает того, чтобы познакомиться с ним поближе.
Бога удачи Эбису сразу отличишь от других толстяков по удилищу в руке и окуню под мышкой. Иным и не может быть бог удачи в стране, где жители заядлые рыболовы. За помощью к Эбису обращаются те, кому помимо сноровки требуется еще и везение: мореходы, исследователи, спортсмены. Изображение толстяка с удочкой можно увидеть в мелких лавочках. Однако, наряду с удачей, Эбису олицетворяет еще и честность.
Может быть, поэтому среди крупных предпринимателей больше, чем Эбису, популярен Дайкоку – дородный деревенский бородач, восседающий на куле с рисом. Когда-то крестьяне почитали его как бога плодородия. Но с тех пор как в руках у бородача оказался деревянный молоток, Дайкоку стал покровителем тех, кому требуется искусство выколачивать деньги – коммерсантов, биржевиков, банкиров. Словом, из бога плодородия превратился в бога наживы.
Третий толстяк – улыбчивый, круглолицый бог судьбы Хотей. Его приметы – бритая голова и круглый живот, выпирающий из монашеского одеяния. Нрава он беззаботного, даже непутевого, что при его служебном положении довольно рискованно. Ведь никто иной, как Хотей таскает за спиной мешок с людскими судьбами. И порой, будучи навеселе, дает человеку совсем не ту судьбу, какую тот заслуживает. Богу судьбы поклоняются политики и повара (те и другие иной раз заваривают кашу, сами не ведая, что у них получится).
Впрочем, тайно почитая Хотея, политики любят публично называть своим кумиром бога мудрости Дзюродзина. Это ученого вида старец с длиннейшей бородой и еще более длинным свитком знания в руке. Несмотря на преклонный возраст, Дзюродзин слывет любителем выпивки и женщин, без чего он попросту не считался бы мудрым. Философы, юристы, литераторы, как и упоминавшиеся уже политики, считают Дзюродзина своим покровителем.
Второй старец – бог долголетия Фуку-Року-Дзю (китайцы называют его Шоусин) отличается вытянутым в длину лысым черепом. Его неразлучные спутники – черепаха, журавль, олень. Бог долголетия отличается тихим нравом. Он опекает шахматистов, а также часовщиков, антикваров и садовников – людей, чей труд имеет отношение к настоящему, прошедшему или будущему времени.
Бишамон – рослый воин с секирой, в шлеме и доспехах, на которых написано: «верность, долг, честь». Его особенно почитают люди в погонах и лекари, то есть защитники страны, а также стражи порядка и здоровья.
Единственная женщина на корабле – покровительница искусств Бентен с лютней в руках. Считается, что она не в меру ревнива к чужим талантам, к чужой славе, к чужим почитателям. Что, впрочем, везде присуще художественной интеллигенции.
Увидеть во сне семь богов удачи – заветная мечта у китайцев и японцев. Люди желают того, что ценят. А ценят то, что им изначально присуще. Выбор новогодних пожеланий наводит на раздумья о народной душе. Пожалуй, именно мой репортаж «Сосна, бамбук и слива», где я в 1963 году первым написал о двенадцати животных дальневосточного календаря, стал зародышем замысла создать психологический портрет зарубежного народа, который я потом осуществил в своих книгах «Ветка сакуры» и «Корни дуба».
В Китае и Японии, как странах с иероглифической письменностью, новогодние праздники дают повод украшать жилища изречениями древних философов и поэтов. В них часто упоминаются три ипостаси счастья в представлении дальневосточных народов. Это прежде всего «Фу» – благополучие в семье, «Лу» – удача за порогом дома, то есть успех в карьере, и, наконец, «Шоу» – долголетие, предполагающее крепкое здоровье.
А самое распространенное пожелание выражается четырьмя иероглифами: «Вань-Ши-Жу-И» («Пусть десять тысяч проблем решатся по вашему желанию»). Примечательно также, что излюбленным новогодним сувениром считается азиатский вариант Ваньки-встаньки. Это Бодхидхарма, который пришел из Индии в Китай проповедовать буддизм и неподвижно просидел в монастыре Шаолинь девять лет лицом к стене.
После столь длительной медитации патриарх, которого китайцы зовут Дамо, а японцы – Дарума, лишился рук и ног. Его символической фигурой стала голова с густыми индийскими бровями – как бы шар, олицетворяющий собой девиз Ваньки-встаньки: «Семь раз упасть и семь раз подняться». В этом, наверное, и состоит суть жизненной философии народов Дальнего Востока, которым вечно угрожают землетрясения и извержения, тайфуны и цунами.

Транспортный аврал

Иностранцу, попавшему в предновогодние дни в Китай, может показаться, что огромную страну охватила паника. Не тысячи, даже не сотни тысяч, а десятки миллионов людей целый месяц штурмуют билетные кассы всех видов транспорта, работающего в авральном режиме. Причина лихорадки – Новый год по лунному календарю.
Хотя в Китае он теперь официально переименован в Праздник весны (Чуньцзе), для миллиарда трехсот миллионов жителей Поднебесной именно эти две недели остаются порой новогодних праздников, которые каждая семья непременно должна встречать вместе, под одной крышей. Возвращаются в родные села полтораста миллионов сезонников, ежегодно отправляющихся на заработки в города. Едут на побывку домой сотни тысяч военнослужащих. Спешат к своим семьям десятки тысяч бродячих торговцев и ремесленников.
Но, прежде всего, традиция требует, чтобы на праздничный сезон непременно воссоединились супруги, которые по каким-то причинам были разлучены. Согласно укоренившимся у китайцев представлениям, в природе для всего есть своя пора. В двадцати четырех двухнедельных сезонах традиционного лунного календаря воплощен многовековой опыт поколений – это, по существу, оптимальный график полевых работ, подсобных промыслов, а также народных праздников.
Издавна принято считать, что есть своя пора и для активной супружеской жизни: две недели Праздника весны, от первого новолуния до первого полнолуния. Стало быть, десятки миллионов людей устремляются к домашним очагам именно ради того, чтобы своевременно выполнить супружеский долг. Выходит, что если кто и следует библейскому завету: «Время обнимать и время уклоняться от объятий», так это китайцы.
Не следует понимать сказанное буквально. Современное поколение, особенно в городах, не признает сезонности в супружеских отношениях. Но инерция многовековых обычаев все-таки дает о себе знать. В сельской глубинке почти все дети рождаются одновременно, в сентябре – октябре. Стало быть, все они были зачаты на лунный Новый год. После же Праздника весны китайские супруги могут спокойно расстаться на несколько месяцев, а то и на год.

Тещина бутыль

В китайском фольклоре, на удивление для нас, начисто отсутствует тема тещи. Дочь после замужества становится членом другой семьи. Она переходит в полное подчинение свекрови и свекра. Своих же родителей видит лишь по праздникам пару раз в году. Не больше контактов у тещи и с зятем. Есть лишь одно исключение. Чтобы муж дочери выдержал двухнедельный марафон на Праздник весны, теща дарит ему бутыль с заспиртованной гадюкой, корнем женьшеня и ягодами дерезы. Такая настойка повышает мужскую силу.
Меня умилило, что тещина бутыль имеет полую пробку, которая вмещает хорошую стопку целебного зелья на опохмелку. Опорожнил бутылку – а утром опохмелился из пробки. О такой трогательной заботе наши зятья могут только мечтать.
Вместе со свекровью теща руководит приготовлением пельменей. Они пришли к китайцам и японцам, как и к нам, от кочевых степных народов еще во времена Чингисхана. Как и другие кушанья новогоднего стола, пельмени должны сообща лепить все члены семьи. Праздник весны воплощает ее единение. Неслучайно график школьных и студенческих каникул ежегодно смещается в соответствии с лунным календарем.

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

108 ударов колокола

Рассекая тихоокеанскую волну, корабль мчался к японским берегам. Его квадратный парус казался алым от заходящего солнца, за которым он настойчиво гнался. Семеро на борту парусника очень спешили. Но ветер народной фантазии, как всегда, доставил их к сроку – когда гулкие раскаты старых бронзовых колоколов начали отбивать новогоднюю полночь.

Япония замерла, отсчитывая эти сто восемь ударов. Ведь Новый год там не просто праздник из праздников, а как бы общий для всего народа день рождения. У японцев до недавнего времени не было обычая праздновать дату своего появления на свет. Сто восьмой удар новогоднего колокола добавляет единицу сразу ко всем возрастам. Даже младенца, родившегося накануне, наутро считают годовалым. В новогоднюю полночь человек становится на год старше и к тому же переступает некий порог, за которым его ждет совершенно новая судьба. Двери жилищ принято украшать в эту пору ветвями сосны, бамбука и сливы. Вечнозеленая сосна олицетворяет для японцев долголетие, бамбук – стойкость, а расцветающая в разгар зимы слива – жизнерадостность среди невзгод.

К этим общим пожеланиям каждый вправе добавлять свои личные надежды. Вот почему в канун праздника по всей Японии бойко раскупаются картинки с изображением сказочного парусника. Их кладут под подушку, чтобы увидеть в новогоднюю ночь самый желанный сон: семь богов счастья на Драгоценном корабле. Сон же этот предвещает человеку исполнение его самой заветной мечты. Итак, парусник мчался к японским берегам. Человек непосвященный заметил бы на борту трех толстяков, двух старцев, воина и женщину. Однако каждый из семерых вполне заслуживает того, чтобы познакомиться с ним поближе.

Бога удачи Эбису сразу отличишь от двух других толстяков по удилищу в руке и окуню под мышкой. Иным и не может быть бог удачи в стране, где все жители – заядлые рыболовы и даже сам император пристрастен к рыбалке. За помощью к Эбису обращаются те, кому, помимо снасти и сноровки, требуется еще и везение: рыбаки, мореходы, торговцы. Изображение толстяка с удочкой найдешь почти в каждой лавке. Эбису, однако, вместе с удачей олицетворяет еще и честность. Так что один день в году торговцы обязаны отпускать товары в полцены, как бы извиняясь за полученные сверх меры барыши. Может быть, именно поэтому дельцы больше, чем Эбису, уважают Дайкоку – дородного деревенского бородача, восседающего на куле с рисом. Когда-то его почитали лишь крестьяне как бога плодородия. Но с тех пор как в руках у бородача оказался деревянный молоток, Дайкоку стал к тому же покровителем всех тех, кому требуется искусство выколачивать деньги – торговцев, биржевиков, банкиров; словом, он из бога плодородия превратился в бога наживы.

Наконец, третий толстяк – улыбчивый круглолицый бог судьбы Хотэй. Его приметы: бритая голова и круглый живот, выпирающий из монашеского одеяния. Нрава он беззаботного, даже непутевого, что при его служебном положении довольно рискованно, ибо не кто иной, как Хотэй, таскает за спиной большущий мешок с людскими судьбами. Богу судьбы поклоняются прорицатели и гадалки, а также политики и повара (те и другие иной раз заварят такое, что сами не ведают, что у них получится).

Впрочем, втайне почитая Хотэя, политики любят публично называть своим кумиром бога мудрости Дзюродзина. Это ученого вида старец с длиннейшей бородой, который держит в руке еще более длинный свиток знания, то и дело дополняя его. Дзюродзин слывет к тому же любителем выпивки и женщин, без чего он попросту не был бы достаточно мудрым, в понимании японцев. Философы, юристы, литераторы, как и упоминавшиеся уже политики, считают Дзюродзина своим покровителем.

Бог долголетия Фуку-Року-Дзю – это маленький лысый старичок с непомерно высоким лбом (считается, что с годами череп вытягивается в длину). Его неразлучные спутники – журавль, олень и черепаха. Не в пример богу мудрости, бог долголетия отличается тихим нравом. Он любит играть в шахматы и в силу личного пристрастия опекает шахматистов, а также часовщиков, антикваров, садовников – людей, труд которых имеет отношение ко времени настоящему, прошедшему или будущему.

Особняком стоит на палубе Бишамон – рослый воин с секирой, в шлеме и доспехах, на которых написано «Верность, долг, честь». Бишамон не любит, когда его называют богом войны, доказывая, что он не воитель, а страж, отчего и наречен покровителем полицейских и лекарей (военных, кстати, тоже).

И наконец, единственная женщина в обществе богов – это покровительница искусств Бентен с лютней в руках. Когда-то японки, игравшие на этом инструменте, не решались выходить замуж, боясь, что разгневанная богиня лишит их музыкального дара. Бентен действительно не в меру ревнива – к чужим талантам, к чужой славе, к чужим почитателям, что, впрочем, свойственно служителям искусства отнюдь не только в Японии.

С какими же мыслями хотели японцы увидеть в новогоднюю ночь этих семерых на Драгоценном корабле? Самая, казалось бы, бесхитростная мечта была у мальчугана из горного селения в префектуре Иватэ. Ему хотелось, чтобы на праздники домой вернулся отец и помог ему сделать большущего новогоднего змея с лицом сёгуна Иэясу. Отец еще с жатвы уехал в Токио на какую-то стройку. Мальчугана послали на почту получить от него очередной перевод, а заодно узнать, ходят ли автобусы после метели. На беду оказалось, что из-за заносов сообщение опять прервано. Шагая назад по глубокому снегу, мальчуган думал: почему бы отцу не проложить через здешние горы такую же диковинную дорогу на столбах, какую он строит над токийскими улицами? Дома мать с бабушкой смотрели по телевизору новогодний концерт. На экране отплясывали девицы в немыслимых нарядах. Тут, как всегда, начались сетования, что хоть и нет войны, а крестьянки живут будто солдатки: мужья чаще в отходе, чем дома.

Между тем городские девушки, руками которых был собран стоявший в крестьянском доме цветной телевизор, тоже готовились к празднику. В комнате заводского общежития, украшенной ветками сосны, бамбука и сливы, чинно сидели ожившие красавицы с картины Утамаро. Пусть не черепаховые, а пластмассовые гребни украшали их сложные прически; пусть узорные праздничные кимоно были не из тканного вручную шелка, а из нейлона. В каждом жесте молодых японок была та же изысканная женственность, которую прославлял когда-то великий художник.

На первый взгляд могло показаться, что в руках у девушек две колоды карт. Но это были не просто карты. Рабочее общежитие состязалось в знании древней поэзии. Семь веков назад были отобраны сто лучших стихов ста лучших поэтов. Они обрели такую популярность, что доныне остались у молодежи темой излюбленной новогодней игры. На картах первой колоды целиком печатается каждое из ста четверостиший; на другой, которая раскладывается на столе, лишь завершающие строфы. Выигрывает тот, кто, услышав начало стиха, первым найдет и прочтет его окончание. Еще сто лет назад игра в сто четверостиший была единственным случаем, когда юношам и девушкам приличествовало находиться вместе. Нынче таких возможностей куда больше. Однако картинку с Драгоценным кораблем все же положила себе под подушку каждая обитательница рабочего общежития. И хотя девичьи мечты легко угадать, ибо они очень схожи во все века и у всех народов, рассказывать о них было бы нескромно.

А поэтому обратим лучше взгляд на ту из подруг, которая год назад встречала праздник в общежитии, а минувшим летом вышла замуж. Молодая пара, о которой пойдет речь, медленно двигалась по центральной улице Токио в потоке гуляющих. Гиндза сверкала в новогодний вечер куда ярче своего старинного имени. Слова «Серебряный ряд» были бы слишком тусклыми для этого безумства огней. Молодожены шли, искренне восхищенные неоновым сиянием. Оба они редко бывали здесь с тех пор, как сняли комнату на окраине, в полутора часах езды на электричке. Возле прозрачной цилиндрической башни все останавливались, чтобы посмотреть, как освещена ее вершина. (По цвету огней можно судить о завтрашней погоде.) На середине же башни неизменно горели три красных ромба. Они видятся в Японии чаще, чем хризантема с шестнадцатью лепестками – официальный герб императорского двора. Эмблема концерна «Мицубиси» словно давала понять, что именно эти три красных ромба делают погоду в стране.

Молодой муж рассказал, что своеобразная конструкция здания в виде башни объясняется тем, что она построена на самом дорогом в Японии участке земли. Заговорив о ценах на недвижимость, супруги нарушили зарок не касаться этой невеселой темы. Дело в том, что молодая пара без гадалок и прорицателей знала, что новый год сулит им прибавление семейства. А домовладелец, у которого они снимали комнату, включил в контракт условие: пока не будет ребенка. Под праздник хотелось гнать от себя заботы. Впереди было три выходных дня. Они взяли экскурсионный тур с заездом на вулкан Асо, который почему-то любят посещать молодожены и… самоубийцы.

Возле кратера вулкана Асо коротал новогоднюю ночь полицейский патруль. Один из полицейских попал сюда впервые и увидел совсем не то, что ожидал. Вместо огнедышащей горы, вместо вздувшегося нарыва перед ним была болезненная язва на теле земли. Вокруг громоздились пепельные груды шлака. Они напоминали лунный пейзаж. И это сходство усиливалось тем, что большие пористые глыбы были неожиданно легки – их можно было в одиночку сдвинуть с места. Патруль на этот раз дежурил у кратера не для того, чтобы в случае извержения сгонять экскурсантов в бетонированные укрытия. Вулкан был безлюден. Но охранять его в новогоднюю ночь приходилось от тех, кто не хочет класть себе под подушку картинку с Драгоценным кораблем.

Взбалмошный и непредсказуемый бог судьбы Хотэй, заставляющий ошибаться даже профессиональных гадалок, лишь перед Новым годом как бы раскрывает карты. За 365 дней у людей на улицах могут быть разные поводы радоваться или горевать, нестись сломя голову или брести в задумчивости. Но заранее известно, что из всех пятидесяти двух недель года именно на две предпраздничные приходится наибольшее число жертв уличного движения и наибольшее число самоубийств. Никакие меры не в силах повлиять на эту статистику, которую иногда хочется назвать мистикой. Таков уж неотвратимый рок этой лихорадочной поры. Ведь Новый год приносит не только надежды, но и заботы. Заново раскрывая в книге жизни чистую страницу, он в то же время служит порогом, за который нельзя переносить невыполненных обещаний, неоплаченных долгов.

Но вот и подошла новогодняя полночь. Затаив дыхание, прислушиваются японцы к раскатистому басу бронзовых колоколов. Считается, что каждый из этих ударов изгоняет одну из ста восьми бед, которые омрачают человеческую жизнь. Если бы этот торжественно-неторопливый звон действительно был способен изгонять беду за бедой! Удар – и у берегов Японии появился бы Драгоценный корабль с семью богами, способными сделать явью счастливые сны. Жаль, что подобные чудеса происходят лишь в новогодних сказках…

Тридцать лет изучения Японии, ее народа, языка, культуры все явственнее раскрывают мне черты общности и преемственности, лежащие под всем тем, что перемешивается и меняется. Конечно, было бы наивно отрицать внешний хаос, бросающийся в глаза: внутренние сотрясения, резкие сдвиги, внезапные скачки кровяного давления. Но глубоко под всем этим обнаруживается нечто монолитное, подобное опорной раме, скрепляющей воедино части сложной машины.

Эта рама принимает на себя удары, встряски, толчки и даже превращает их в импульсы дальнейшего движения.

Фоско Мараини (Италия). Япония: черты преемственности. 1971

Если новое в Японии поражает, то старое содержит даже больше того, чему можно дивиться. Каким-то подспудным стержнем своей натуры японцы бескомпромиссно придерживаются эстетических норм, идеалов и общинных уз, которые остаются неизменными на протяжении двадцати веков. Больше чем какая-либо страна Востока Япония перенимала, воспринимала и даже похищала у Запада все лучшее. Но больше чем какая-либо другая страна Востока Япония осталась сама собой.

Скупая на Западе технологические процессы и современные удобства, Япония решительно отказывалась допустить, чтобы эти приобретения вытеснили, подменили собой прочную, неизменную сердцевину японской традиции. В какой-то конечной точке японцы неподкупны – надменность западного материализма их не ошеломляет, даже не впечатляет. Япония уверена, что ее прошлое столь же ценно, как и настоящее.

Уильям Форбис (США). Япония сегодня. 1975

Долг перед вишнями

За годы журналистской работы в Токио мне часто вспоминались слова Маяковского, который считал себя в долгу


…перед вишнями Японии,
перед всем, о чем не успел написать.

Постоянная гонка за текущими событиями политической и общественной жизни почти не оставляет журналисту, пишущему в газету из-за рубежа, времени для обстоятельного рассказа о самом народе, о чертах его портрета. Перелистываешь потом объемистые папки переданных материалов и с горечью убеждаешься, что так и не успел толком ответить на вопрос: что же они за люди, японцы? Об этом соседнем народе наша страна с начала нынешнего века знала больше плохого, чем хорошего. Тому были свои причины. Да и то плохое, что мы привыкли слышать о японцах, в целом соответствует действительности и нуждается скорее в объяснении, чем в опровержении. Однако если отрицательные черты японской натуры известны нам процентов на девяносто, то положительные лишь процентов на десять.

Разумеется, оценка той или иной черты характера всегда относительна, субъективна.

Американец, к примеру, скажет: «Японцы предприимчивы, но непрактичны. Они серьезно относятся к работе, но весьма беспечно – к деньгам».

Немец добавит: «И ко времени тоже. Им не хватает пунктуальности, приверженности разумному порядку». Против этого трудно возразить. Хотя русской натуре импонирует как раз то, что японцы даже при бедности не мелочны, при организованности – не педантичны, что они неохотно подчиняют душевные порывы голосу рассудка. Японец любит показать, что равнодушен к деньгам (может быть, даже больше, чем это присуще ему на самом деле). Пересчитывать сдачу не принято. Если пятеро рабочих зайдут выпить пива, расплатится кто-нибудь один, и никто не будет всучивать ему потом свою долю.

Заезжих иностранцев Япония поражает как страна, где не берут чаевых. Шофер такси, разносчик из лавки вручит сдачу до последней монетки и поблагодарит. Народ в целом отличает какая-то моральная чистоплотность в отношении к деньгам. Люди не разучились ставить духовные ценности превыше материальных благ. Японец любого положения и достатка много читает, многим интересуется. Общий тираж японских газет перешагнул за семьдесят миллионов экземпляров, приближаясь к мировому первенству.

Причем здесь надо отметить любопытную особенность. В западной прессе принято делить газеты на «качественные» и «массовые». Первые из них, то есть самые солидные, влиятельные, имеют куда более узкий круг читателей, чем бульварные издания, выходящие миллионными тиражами. В США, например, серьезная «Нью-Йорк таймс» втрое уступает по тиражу куда более легковесной «Нью-Йорк дейли ньюс», а тираж наиболее респектабельных в Англии газет «Таймс» и «Гардиан» в десять – двенадцать раз меньше, чем у «массовой» «Дейли миррор». В Японии же именно «качественные» газеты одновременно являются и «массовыми», то есть наиболее популярными. «Асахи», «Иомиури», «Майнити» имеют по семь – восемь миллионов подписчиков. Дело здесь, разумеется, не в издателях, а в читателях – в уровне их запросов.

Есть типичная шкала чувств, которые сменяются у иностранца по мере того, как он «вживается» в Японию: восхищение – возмущение – понимание. Та самая экзотика, которая умиляет туриста, подчас раздражает человека, прожившего в стране год или два, то есть срок достаточный, чтобы сама по себе необычность перестала отождествляться с привлекательностью, но, как правило, недостаточный, чтобы преодолеть привычку подходить к чужому народу со своими мерками. Японцы иногда сравнивают свою страну со стволом бамбука, окованным сталью и завернутым в пластик. Это точный образ. Туристские достопримечательности, которые прежде всего предстают взорам иностранцев, и впрямь кое в чем схожи с экзотической оберткой, сквозь которую местами проглядывает сталь современной индустриальной Японии. Легко подметить новые черты на лице этой страны. Труднее заглянуть в ее душу, прикоснуться к скрытому от посторонних глаз бамбуковому стволу, почувствовать его упругость.

Всякий, кто впервые начинает изучать иностранный язык, знает, что проще запомнить слова, чем осознать, что они могут сочетаться и управляться по совершенно иным, чем у нас, правилам. Грамматический строй родного языка тяготеет над нами как единственный универсальный образец. Это в немалой степени относится и к национальным особенностям (то есть как бы к грамматике жизни того или иного народа).

По мере того, как нарастает поток информации о зарубежных странах, все более нужным становится умение осмысливать эти факты. Иначе копить их так же бесполезно, как заучивать иностранные слова, не зная грамматики. Подметить черты местного своеобразия, экзотические странности – это лишь шаг к внешнему знакомству. Для подлинного познания страны требуется нечто большее. Нужно приучить себя от вопроса «как?» переходить к вопросу «почему?». Иначе говоря, необходимо, на мой взгляд, разобраться в системе представлений, мерок и норм, присущих данному народу; проследить, как, под воздействием каких факторов эти представления, мерки и нормы сложились; наконец, определить, в какой мере они воздействуют ныне на человеческие взаимоотношения и, стало быть, на современные политические проблемы.

Может возникнуть вопрос: правомерно ли говорить о каких-то общих чертах целого народа? Ведь у каждого человека свой характер и ведет он себя по-своему. Это, разумеется, верно, но лишь отчасти. Ибо разные личные качества людей проявляются – и оцениваются – на фоне общих представлений и критериев. И, лишь зная образец подобающего поведения – общую точку отсчета, – можно судить о мере отклонения от нее, можно понять, как тот или иной поступок предстает глазам данного народа. В Москве, к примеру, полагается уступать место женщине в метро или троллейбусе. Это не означает, что так поступают все. Но если мужчина продолжает сидеть, он обычно делает вид, что дремлет или читает. А вот в Токио притворяться нет нужды: подобного рода учтивость в общественном транспорте попросту не принята.

Правомерен и вопрос: как можно говорить о национальных чертах, если жизнь так насыщена переменами, а стало быть, непрерывно меняются и люди? Спору нет, японцы стали в чем-то иными, чем прежде. Но даже сами перемены происходят у них по-своему, по-японски. Подобно тому, как постоянный приток новых слов укладывается в языке в устойчивые рамки грамматического строя, национальный характер меняется под напором новых явлений тоже весьма незначительно.

Национальные особенности заслуживают изучения не только ради познавательного, этнографического интереса. Знание этих особенностей помогает глубже вникать в суть современных проблем, лучше понимать подоплеку явлений и процессов, механику взаимодействия общественных и политических сил. Словом, поняв, что за люди японцы, легче понять, что за страна Япония. С этим дальневосточным соседом нам суждено всегда жить бок о бок. А кому неизвестна истина: у соседа могут быть свои взгляды, склонности, привычки, но чтобы ужиться с ним, надо знать его характер.

Новый год приходит в Японию под гулкие раскаты бронзовых колоколов. Их сто восьмой удар звучит как раз в полночь. Эта цифра (девять дюжин) символизирует "полный набор". Храмовый перезвон означает: "Да останутся в старом году сто восемь забот, да придут в новом году сто восемь удач".

Список двенадцати зодиакальных животных дальневосточного календаря как раз в уходящем году завершила Свинья, а в наступающем откроет Мышь. Кстати, именно со знаком Мыши был некогда 1900 год, когда историки попрощались с XIX веком. Так что сто восемь ударов новогодних колоколов с тех пор прозвучали над Японией сто восемь раз.

Общий день рождения

В Стране восходящего солнца Новый год больше, чем праздник из праздников. Это как бы общий для всей нации день рождения. У японцев до недавних пор не было обычая отмечать дату своего появления на свет. Сто восьмой удар новогоднего колокола добавляет единицу сразу ко всем возрастам. Даже младенец, родившийся накануне, наутро считается годовалым.

По мнению японцев, со ста восьмым ударом человек не только становится на год старше, но и переступает некий порог, за которым его ждет совершенно новая судьба.

Новогодний праздник должен войти в каждый дом как начало иной полосы в жизни. Поэтому входы жилищ в эту пору по традиции принято украшать ветвями сосны, бамбука и цветущей сливы. Вечнозеленая сосна на народном поэтическом языке олицетворяет пожелание долго жить и не стареть, бамбук символизирует гибкость и стойкость, а слива, упрямо зацветающая даже если вокруг лежит снег, - жизнерадостность среди невзгод.

Людям свойственно желать того, что они ценят, а ценить то, что им присуще. Пожалуй, именно мой первый новогодний репортаж из Японии, посланный в канун 1963 года, стал зародышем замысла: написать психологический портрет обитателей Страны восходящего солнца, создать как бы путеводитель по японской душе, что я и осуществил в книге "Ветка сакуры".

Итак, сосна, бамбук и слива воплощают некие универсальные пожелания. К этим общим для всех образам каждый вправе добавлять свои личные надежды. Поэтому, ложась спать в новогоднюю ночь, миллионы японцев кладут под подушку лубочную картинку, на которой изображен Такарабуне. Это Корабль сокровищ под алым парусом, на борту которого к японским берегам спешат семь богов удачи. Тому, кто увидит их во сне, наступающий год сулит исполнение желаний.

Семь богов удачи

Человек непосвященный увидит на борту Корабля сокровищ трех толстяков, двух старцев, воина и женщину. Однако каждый из семерых - популярный персонаж народного творчества и заслуживает того, чтобы познакомиться с ним поближе.

Бога удачи Эбису сразу отличишь от других толстяков по удилищу в руке и окуню под мышкой. Иным и не может быть бог удачи в стране, где все жители заядлые рыболовы. За помощью к Эбису обращаются те, кому помимо сноровки требуется еще и везение: мореходы, исследователи, спортсмены. Изображение толстяка с удочкой можно увидеть в мелких лавочках. Однако наряду с удачей Эбису олицетворяет еще и честность.

Может быть, поэтому среди крупных предпринимателей больше, чем Эбису, популярен Дайкоку - дородный деревенский бородач, восседающий на куле с рисом. Когда-то крестьяне почитали его как бога плодородия. Но с тех пор, как в руках у бородача оказался деревянный молоток, Дайкоку стал покровителем тех, кому требуется искусство выколачивать деньги - коммерсантов, биржевиков, банкиров. Словом, из бога плодородия превратился в бога наживы.

Третий толстяк - улыбчивый, круглолицый бог судьбы Хотей. Его приметы - бритая голова и круглый живот, выпирающий из монашеского одеяния. Нрава он беззаботного, даже непутевого, что при его служебном положении довольно рискованно.

Ведь никто иной, как Хотей таскает за спиной мешок с людскими судьбами и порой будучи навеселе дает человеку совсем не ту судьбу, какую тот заслуживает. Богу судьбы поклоняются политики и повара (те и другие иной раз заваривают кашу, сами не ведая, что у них получится).

Впрочем, тайно почитая Хотея, политики любят публично называть своим кумиром бога мудрости Дзюродзина. Это ученого вида старец с длиннейшей бородой и еще более длинным свитком знания в руке. Несмотря на преклонный возраст, Дзюродзин слывет любителем выпивки и женщин, без чего он попросту не считался бы мудрым в понимании японцев. Философы, юристы, литераторы, как и упоминавшиеся уже политики, считают Дзюродзина своим покровителем.

Второй старец - бог долголетия Фуку-Року-Дзю (китайцы называют его Шоусин) отличается вытянутым в длину лысым черепом. Его неразлучные спутники - черепаха, журавль, олень. Бог долголетия отличается тихим нравом. Он опекает шахматистов, а также часовщиков, антикваров и садовников.

Бишамон - рослый воин с секирой, в шлеме и доспехах, на которых написано: "верность, долг, честь", обеспечивает незыблемость главных ориентиров японского характера. Его особенно почитают люди в погонах и лекари, то есть защитники страны, а также стражи порядка и здоровья.

Единственная женщина на корабле - покровительница искусств Бентен с лютней в руках. Считается, что она не в меру ревнива к чужим талантам, к чужой славе, к чужим почитателям, что, впрочем, присуще художественной интеллигенции не только в Японии.

Мистика статистики

Увидеть во сне семь богов удачи - заветная мечта японцев.

Ведь с Новым годом для них связаны не только надежды, но и заботы. Открывая в жизни чистую страницу, этот праздник одновременно служит порогом, за который нельзя переносить неоконченные дела, невыполненные обещания, неоплаченные долги.

Непредсказуемый бог судьбы Хотей перед Новым годом как бы раскрывает карты. Заранее известно, что из всех пятидесяти двух недель года именно на две последние недели всегда приходится наибольшее число жертв уличного движения и наибольшее количество самоубийств. Никакие меры не способны повлиять на эту статистику, весьма похожую на мистику. С теми, кто не успел вовремя рассчитаться с долгами, жизнь сводит счеты сама.

Предновогодние недели традиционно становятся порой банкротств и массовых увольнений, а стало быть сезоном самоубийств. Поэтому возле кратеров вулканов в предпраздничные недели выставляют полицейские патрули.

Японцы, привыкшие наниматься на работу, как и жениться - один раз и на всю жизнь, психологически гораздо меньше приспособлены начинать жизнь сначала, нежели американцы или западноевропейцы. Поэтому стать банкротом или уволенным для них поистине трагедия.

Кстати

Было бы, разумеется, натяжкой утверждать, будто большинство самоубийств в Японии совершаются именно под Новый год. Но на две последние недели декабря, как правило, приходится два среднемесячных показателя. Выходит, что интенсивность суицидов возрастает по крайней мере вчетверо.

Такова, стало быть, диалектика японского Нового года - для большинства людей самой радостной, а для кого-то - самой трагичной поры.

Непутевая голова ногам покоя не дает.

Пословица

Непутёвые всегда ищут стрелочника.

Афоризмы. Статусы

Непутёвый даже в собственном доме чувствует себя гостем.

Киргизская пословица

Непутёвость как качество личности – склонность идти по жизни, не зная своего пути; проявлять ветреность, легкомысленность; быть шалопутным и безалаберным.

Был у старца непутёвый сын, ни в чём отца не слушался и, как мог, обходил его советы. Не знал отец, как справиться с ним и решил вколоть бревно на середину двора и каждый раз, когда сын его ослушивался, он забивал в это бревно по одному гвоздю. Наступил такой момент, когда на бревне уже не осталось места для гвоздей. Посмотрев на это, сын ужаснулся, и решил исправиться. И отец за каждый его хороший поступок стал выдёргивать из бревна по одному гвоздю. И в тот день, когда последний гвоздь был выдернут, сын, посмотрев на бревно заплакал. На вопрос старца: “Почему?”, сын ответил: “А следы-то остались…”

Непутевый человек – человек, не ведающий о своём пути и жизненном предназначении. Это беспутный человек. Легкомысленный и безалаберный. В старые времена на Руси путем называли не только дорогу, но еще и разные должности при дворе князя. Например, путь сокольничий — ведающий княжеской охотой, путь ловчий — псовой охотой, путь конюший — экипажами и лошадьми. Разумеется, бояре всеми правдами и неправдами старались заполучить у князя путь-должность. А если вдруг это не удавалось, о таком человеке с пренебрежением отзывались: непутевый человек. Так эта неодобрительная оценка и сохранилась.

Анекдот в тему. Рассказывает непутёвый охотник, как он в лес на медведя ходил. - Собрался, снарядился и пошел. Только собаку свою любимую, Шарика, дома оставил, вдруг медведь задерет? - Ну, иду я, иду. Вижу берлога, пробираюсь потихоньку и тут… Шум треск за спиной, хруст и лапа на плечо… я поворачиваюсь, а это Шарик!!! - Милый мой, родной, любимый. Глажу его, обнимаю. При этом не могу перестать какать.

Непутёвый человек – идёт по жизни шалым путём, у него нет своей колеи, своей большой цели. Он напоминает заблудившегося в тайге горожанина. Мальчик заблудился в лесу. Он не знал, что ему делать и куда идти. И даже собрался заплакать. Но потом взял себя в руки, набрался храбрости, влез на большое дерево и увидел свой путь.

Философ Владимир Тарасов спрашивает: — Где нам найти такое дерево, чтобы не плутать в жизни? Такое дерево есть - это наша большая цель. Но она должна быть действи­тельно большой, как это дерево… Большая цель помогает увидеть свой путь. Мы его узнаем: да вот же он, как это я не сообразил?! Мы его узнаем сразу, если есть, большая цель. Человек большой цели знает свой путь. Человек, не имеющий большой цели, не знает своего пути. Это непутевый человек… . Человек, увидевший путь, не хозяин своей судьбы. Теперь путь выбирает его. Теперь путь диктует ему, что делать и чего не делать. Путь управляет им. Путь - великий менеджер. Кто имеет путь, не жалуется и не просит. Только предлагает. Потому что нет для него большего авторитета, нет большего защитника, чем его путь».

В ящик насыпали шариков - деревянных и медных - одного размера. Полный почти ящик. Закрыли крышку. Подождали, от­крыли. Как лежали они там вперемешку, так и лежат. Снова закрыли. Стали трясти ящик. Хорошо потрясли. Открыли крышку и посмотрели. Наверху оказались, в основном, деревянные. А мед­ные - внизу. Шарики знают свой путь. Каждый шарик. Ужели мы и их глупее? Старый человек ехал в старом переполненном автобусе. Его сдавили со всех сторон, а пора выходить. Никак не протиснуться к выходу. Вздохнуть трудно, не то что продвинуться. К счастью, автобус тряхнуло несколько раз на плохой дороге, и человек смог продвинуться к выходу. Если жизньтрясет нас, мы можем продвинуться в ней. Если знаем, где выход. Того, кто имеет большую цель, жизненные невзгоды не сбивают с толку, а удачи и неудачи одинаково продвигают вперед. Какая разница, как именно трясут ящик? Какая разница, как именно тряхнет автобус? Лишь бы что-то происходило.

Пути не пересекаются, — считает Владимир Тарасов. Люди, имеющие путь, не могут помешать друг другу. Места хватит для всех. Потому что путь не сооружение и не плод фантазии. Он сущест­вует, пока существует человек. Его можно увидеть и узнать. Его можно устрашиться, можно смутиться или обрадоваться. Но для каждого он один. Не вступить на него - значит блуждать без дороги. Сначала мы выбираем путь, потом путь выбирает нас. И шагу не можем ступить в сторону. И подобно тому как толпа интеллигентных людей способна не, спеша пройти через узкие двери, не толкая друг друга локтями, а лишь испытывая удовольствие от взаимной изысканной вежливости, так и люди, имеющие путь, не могут помешать друг другу. У того, кто имеет путь, времени всегда достаточно. Невежлив лишь раб момента, не имеющий в запасе вечности.

Анекдот в тему. Разговаривают два непутёвых охотника. - Недавно я был в Африке и нашёл очень эффективный способ охоты на тигров. Охотиться надо ночью – у тигров глаза в темноте светятся. Остается прицелиться меж глаз – и тигр наповал. - И сколько ты их завалил? - Ни одного. Они, подлые, стали ходить парами, и каждый один глаз зажмуривает.

Бывают непутёвыми и профессора. Экзамен по физике. Профессор с бодуна, самоощущения ужасные…, решил завалить всех студентов. Заходит первый студент, профессор его спрашивает: — Вот вы едите в автобусе, вам жарко, что вы сделаете? — Открою окно. — Правильно. А теперь просчитайте изменения в аэродинамике автобуса, вызванные открытием окна. — Эээ…. — Идите, два. Таким же образом валит еще нескольких студентов. Заходит студентка. — Девушка, представьте, вот едите вы в автобусе, вам жарко, что вы сделаете? — Я? Ну, пожалуй, кофточку сниму. — Нет, вы не поняли, вам очень жарко. — Ну, тогда еще и блузку сниму. – Ну, нет, СОВСЕМ жарко! — Ну, юбку сниму. — Как же так? — Да пусть меня весь автобус … , но форточку я не открою!

Как это ни трудно делать в эпоху деградации, благостен человек, ставший на путь духовного развития, самосовершенствования, воспитания в себе добродетельных качеств личности. Разум, настроенный на высшую истину, ведёт человека по солнечному пути. Философ Олег Торсунов утверждает, что есть люди, которые не стремятся к отдыху. Душа обязана трудиться и день и ночь. То есть, они настроены постоянно развиваться, работать над собой. Такие люди после смерти отправляются по солнечному пути. То есть они идут по пути, где есть только развитие, самосовершенствование и здесь, где нет никакого отдыха. По солнечному пути, такие люди достигают самых высших планет материального мира и после этого они отправляются в духовный мир, где вообще нет страданий, то есть, и нет материального, вообще материи. Есть только дух, там время движется по-другому совсем, там время постоянно увеличивающегося счастья возникает. Здесь время движется так, что всё больше и больше страданий: мы стареем…

Петр Ковалев

Ничто, однако же, не случилось так, как предполагал Чичиков. Во-первых, проснулся он позже, нежели думал, – это была первая неприятность. Вставши, он послал тот же час узнать, заложена ли бричка и все ли готово; но донесли, что бричка еще была не заложена и ничего не было готово. Это была вторая неприятность. Он рассердился, приготовился даже задать что-то вроде потасовки приятелю нашему Селифану и ожидал только с нетерпением, какую тот с своей стороны приведет причину в оправдание. Скоро Селифан показался в дверях, и барин имел удовольствие услышать те же самые речи, какие обыкновенно слышатся от прислуги в таком случае, когда нужно скоро ехать.

– Да ведь, Павел Иванович, нужно будет лошадей ковать.

– Ах ты чушка! чурбан! а прежде зачем об этом не сказал? Не было разве времени?

– Да время-то было… Да вот и колесо тоже, Павел Иванович, шину нужно будет совсем перетянуть, потому что теперь дорога ухабиста, шибень такой везде пошел… Да если позволите доложить: перед у брички совсем расшатался, так что она, может быть, и двух станций не сделает.

– Подлец ты! – вскрикнул Чичиков, всплеснув руками, и подошел к нему так близко, что Селифан из боязни, чтобы не получить от барина подарка, попятился несколько назад и посторонился. – Убить ты меня собрался? а? зарезать меня хочешь? На большой дороге меня собрался зарезать, разбойник, чушка ты проклятый, страшилище морское! а? а? Три недели сидели на месте, а? Хоть бы заикнулся, беспутный, – а вот теперь к последнему часу и пригнал! когда уж почти начеку: сесть бы да и ехать, а? а ты вот тут-то и напакостил, а? а? Ведь ты знал это прежде? ведь ты знал это, а? а? Отвечай. Знал? А?

– Знал, – отвечал Селифан, потупивши голову.

– Ну так зачем же тогда не сказал, а?

На этот вопрос Селифан ничего не отвечал, но, потупивши голову, казалось, говорил сам себе: «Вишь ты, как оно мудрено случилось; и знал ведь, да не сказал!»

– А вот теперь ступай приведи кузнеца, да чтоб в два часа все было сделано. Слышишь? непременно в два часа, а если не будет, так я тебя, я тебя… в рог согну и узлом завяжу! – Герой наш был сильно рассержен.

Селифан оборотился было к дверям, с тем чтоб идти выполнить приказание, но остановился и сказал:

– Да еще, сударь, чубарого коня, право, хоть бы продать, потому что он, Павел Иванович, совсем подлец; он такой конь, просто не приведи бог, только помеха.

– Да! вот пойду, побегу на рынок продавать!

– Ей-богу, Павел Иванович, он только что на вид казистый, а на деле самый лукавый конь; такого коня нигде…

– Дурак! когда захочу продать, так продам. Еще пустился в рассужденья! Вот посмотрю я: если ты мне не приведешь сейчас кузнецов да в два часа не будет все готово, так я тебе такую дам потасовку… сам на себе лица не увидишь! Пошел! ступай!

Селифан вышел.

Чичиков сделался совершенно не в духе и швырнул на пол саблю, которая ездила с ним в дороге для внушения надлежащего страха кому следует. Около четверти часа с лишком провозился он с кузнецами, покамест сладил, потому что кузнецы, как водится, были отъявленные подлецы и, смекнув, что работа нужна к спеху, заломили ровно вшестеро. Как он ни горячился, называл их мошенниками, разбойниками, грабителями проезжающих, намекнул даже на Страшный суд, но кузнецов ничем не пронял: они совершенно выдержали характер – не только не отступились от цены, но даже провозились за работой вместо двух часов целых пять с половиною. В продолжение этого времени он имел удовольствие испытать приятные минуты, известные всякому путешественнику, когда в чемодане все уложено и в комнате валяются только веревочки, бумажки да разный сор, когда человек не принадлежит ни к дороге, ни к сиденью на месте, видит из окна проходящих плетущихся людей, толкующих об своих гривнах и с каким-то глупым любопытством поднимающих глаза, чтобы, взглянув на него, опять продолжать свою дорогу, что еще более растравляет нерасположение духа бедного неедущего путешественника. Все, что ни есть, все, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и голова старухи, живущей в супротивном доме, подходящей к окну с коротенькими занавесками, – все ему гадко, однако же он не отходит от окна. Стоит, то позабываясь, то обращая вновь какое-то притупленное внимание на все, что перед ним движется и не движется, и душит с досады какую-нибудь муху, которая в это время жужжит и бьется об стекло под его пальцем. Но всему бывает конец, и желанная минута настала: все было готово, перед у брички как следует был налажен, колесо было обтянуто новою шиною, кони приведены с водопоя, и разбойники кузнецы отправились, пересчитав полученные целковые и пожелав благополучия. Наконец и бричка была заложена, и два горячие калача, только что купленные, положены туда, и Селифан уже засунул кое-что для себя в карман, бывший у кучерских козел, и сам герой наконец, при взмахивании картузом полового, стоявшего в том же демикотоновом сюртуке, при трактирных и чужих лакеях и кучерах, собравшихся позевать, как выезжает чужой барин, и при всяких других обстоятельствах, сопровождающих выезд, сел в экипаж, – и бричка, в которой ездят холостяки, которая так долго застоялась в городе и так, может быть, надоела читателю, наконец выехала из ворот гостиницы. «Слава те, Господи!» – подумал Чичиков и перекрестился. Селифан хлыснул кнутом; к нему подсел сперва повисевший несколько времени на подножке Петрушка, и герой наш, усевшись получше на грузинском коврике, заложил за спину себе кожаную подушку, притиснул два горячие калача, и экипаж пошел опять подплясывать и покачиваться благодаря мостовой, которая, как известно, имела подкидывающую силу. С каким-то неопределенным чувством глядел он на домы, стены, забор и улицы, которые также с своей стороны, как будто подскакивая, медленно уходили назад и которые, бог знает, судила ли ему участь увидеть еще когда-либо в продолжение своей жизни. При повороте в одну из улиц бричка должна была остановиться, потому что во всю длину ее проходила бесконечная погребальная процессия. Чичиков, высунувшись, велел Петрушке спросить, кого хоронят, и узнал, что хоронят прокурора. Исполненный неприятных ощущений, он тот же час спрятался в угол, закрыл себя кожею и задернул занавески. В это время, когда экипаж был таким образом остановлен, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпу, рассматривали, кто, как, в чем и на чем ехал, считая числом, сколько было всех и пеших и ехавших, а барин, приказавши им не признаваться и не кланяться никому из знакомых лакеев, тоже принялся рассматривать робко сквозь стеклышка, находившиеся в кожаных занавесках: за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники. Он начал было побаиваться, чтобы не узнали его экипажа, но им было не до того. Они даже не занялись разными житейскими разговорами, какие обыкновенно ведут между собою провожающие покойника. Все мысли их были сосредоточены в это время в самих себе: они думали, каков-то будет новый генерал-губернатор, как возьмется за дело и как примет их. За чиновниками, шедшими пешком, следовали кареты, из которых выглядывали дамы в траурных чепцах. По движениям губ и рук их видно было, что они были заняты живым разговором; может быть, они тоже говорили о приезде нового генерал-губернатора и делали предположения насчет балов, какие он даст, и хлопотали о вечных своих фестончиках и нашивочках. Наконец за каретами следовало несколько пустых дрожек, вытянувшихся гуськом, наконец и ничего уже не осталось, и герой наш мог ехать. Открывши кожаные занавески, он вздохнул, произнесши от души: «Вот, прокурор! жил, жил, а потом и умер! И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови». Тут он приказал Селифану ехать поскорее и между тем подумал про себя: «Это, однако ж, хорошо, что встретились похороны; говорят, значит счастие, если встретишь покойника».

Бричка между тем поворотила в более пустынные улицы; скоро потянулись одни длинные деревянные заборы, предвещавшие конец города. Вот уже и мостовая кончилась, и шлагбаум, и город назади, и ничего нет, и опять в дороге. И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны , солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца… Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..

– Держи, держи, дурак! – кричал Чичиков Селифану.

– Вот я тебя палашом! – кричал скакавший навстречу фельдъегерь с усами в аршин. – Не видишь, леший дери твою душу: казенный экипаж! – И, как призрак, исчезнула с громом и пылью тройка.

Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога! и как чудна она сама, эта дорога: ясный день, осенние листья, холодный воздух… покрепче в дорожную шинель, шапку на уши, тесней и уютней прижмемся к углу! В последний раз пробежавшая дрожь прохватила члены, и уже сменила ее приятная теплота. Кони мчатся… как соблазнительно крадется дремота и смежаются очи, и уже сквозь сон слышатся и «Не белы снеги», и сап лошадей, и шум колес, и уже храпишь, прижавши к углу своего соседа. Проснулся: пять станций убежало назад; луна, неведомый город, церкви с старинными деревянными куполами и чернеющими остроконечьями, темные бревенчатые и белые каменные дома. Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам; косяками пересекают их черные, как уголь, тени; подобно сверкающему металлу блистают вкось озаренные деревянные крыши, и нигде ни души – все спит. Один-одинешенек, разве где-нибудь в окошке брезжит огонек: мещанин ли городской тачает свою пару сапогов, пекарь ли возится в печурке – что до них? А ночь! небесные силы! какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!.. Но дышит свежо в самые очи холодное ночное дыхание и убаюкивает тебя, и вот уже дремлешь, и забываешься, и храпишь, и ворочается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный, притиснутый в углу сосед. Проснулся – и уже опять перед тобою поля и степи, нигде ничего – везде пустырь, все открыто. Верста с цифрой летит тебе в очи; занимается утро; на побелевшем холодном небосклоне золотая бледная полоса; свежее и жестче становится ветер: покрепче в теплую шинель!.. какой славный холод! какой чудный, вновь обнимающий тебя сон! Толчок – и опять проснулся. На вершине неба солнце. «Полегче! легче!» – слышится голос, телега спускается с кручи: внизу плотина широкая и широкий ясный пруд, сияющий, как медное дно, перед солнцем; деревня, избы рассыпались на косогоре; как звезда, блестит в стороне крест сельской церкви; болтовня мужиков и невыносимый аппетит в желудке… Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!.. Но и друг наш Чичиков чувствовал в это время не вовсе прозаические грезы. А посмотрим, что он чувствовал. Сначала он не чувствовал ничего и поглядывал только назад, желая увериться, точно ли выехал из города; но когда увидел, что город уже давно скрылся, ни кузниц, ни мельниц, ни всего того, что находится вокруг городов, не было видно и даже белые верхушки каменных церквей давно ушли в землю, он занялся только одной дорогою, посматривал только направо и налево, и город N. как будто не бывал в его памяти, как будто проезжал он его давно, в детстве. Наконец и дорога перестала занимать его, и он стал слегка закрывать глаза и склонять голову к подушке. Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела. Но теперь отложим совершенно все в сторону и прямо займемся делом.

Очень сомнительно, чтобы избранный нами герой понравился читателям. Дамам он не понравится, это можно сказать утвердительно, ибо дамы требуют, чтоб герой был решительное совершенство, и если какое-нибудь душевное или телесное пятнышко, тогда беда! Как глубоко ни загляни автор ему в душу, хоть отрази чище зеркала его образ, ему не дадут никакой цены. Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга пред живым словом! Подымутся русские движения… и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов… Но к чему и зачем говорить о том, что впереди? Неприлично автору, будучи давно уже мужем, воспитанному суровой внутренней жизнью и свежительной трезвостью уединения, забываться подобно юноше. Всему свой черед, и место, и время! А добродетельный человек все-таки не взят в герои. И можно даже сказать, почему не взят. Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека. Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжем подлеца!

Темно и скромно происхождение нашего героя. Родители были дворяне, но столбовые или личные – Бог ведает; лицом он на них не походил: по крайней мере, родственница, бывшая при его рождении, низенькая, коротенькая женщина, которых обыкновенно называют пигалицами, взявши в руки ребенка, вскрикнула: «Совсем вышел не такой, как я думала! Ему бы следовало пойти в бабку с матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как говорит пословица: ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца». Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память. Но в жизни все меняется быстро и живо: и в один день, с первым весенним солнцем и разлившимися потоками, отец, взявши сына, выехал с ним на тележке, которую потащила мухортая пегая лошадка, известная у лошадиных барышников под именем сороки; ею правил кучер, маленький горбунок, родоначальник единственной крепостной семьи, принадлежавшей отцу Чичикова, занимавший почти все должности в доме. На сороке тащились они полтора дни с лишком; на дороге ночевали, переправлялись через реку, закусывали холодным пирогом и жареною бараниною, и только на третий день утром добрались до города. Перед мальчиком блеснули нежданным великолепием городские улицы, заставившие его на несколько минут разинуть рот. Потом сорока бултыхнула вместе с тележкою в яму, которою начинался узкий переулок, весь стремившийся вниз и запруженный грязью; долго работала она там всеми силами и месила ногами, подстрекаемая и горбуном, и самим барином, и наконец втащила их в небольшой дворик, стоявший на косогоре с двумя расцветшими яблонями пред стареньким домиком и садиком позади его, низеньким, маленьким, состоявшим только из рябины, бузины и скрывавшейся во глубине ее деревянной будочки, крытой драньем, с узеньким матовым окошечком. Тут жила родственница их, дряблая старушонка, все еще ходившая всякое утро на рынок и сушившая потом чулки свои у самовара, которая потрепала мальчика по щеке и полюбовалась его полнотою. Тут должен был он остаться и ходить ежедневно в классы городского училища. Отец, переночевавши, на другой же день выбрался в дорогу. При расставании слез не было пролито из родительских глаз; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой». Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой на своей сороке, и с тех пор уже никогда он больше его не видел, но слова и наставления заронились глубоко ему в душу.

Павлуша с другого же дни принялся ходить в классы. Особенных способностей к какой-нибудь науке в нем не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нем большой ум с другой стороны, со стороны практической. Он вдруг смекнул и понял дело и повел себя в отношении к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом продавал им же. Еще ребенком он умел уже отказать себе во всем. Из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив – в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, – признак подступающего голода, – он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу, и продал потом ее тоже очень выгодно. Когда набралось денег до пяти рублей, он мешочек зашил и стал копить в другой. В отношении к начальству он повел себя еще умнее. Сидеть на лавке никто не умел так смирно. Надобно заметить, что учитель был большой любитель тишины и хорошего поведения и терпеть не мог умных и острых мальчиков; ему казалось, что они непременно должны над ним смеяться. Достаточно было тому, который попал на замечание со стороны остроумия, достаточно было ему только пошевелиться или как-нибудь ненароком мигнуть бровью, чтобы подпасть вдруг под гнев. Он его гнал и наказывал немилосердно. «Я, брат, из тебя выгоню заносчивость и непокорность! – говорил он. – Я тебя знаю насквозь, как ты сам себя не знаешь. Вот ты у меня постоишь на коленях! ты у меня поголодаешь!» И бедный мальчишка, сам не зная за что, натирал себе колени и голодал по суткам. «Способности и дарования? это все вздор, – говаривал он, – я смотрю только на поведенье. Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», – и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет. Чичиков вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение. Не шевельнул он ни глазом, ни бровью во все время класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался опрометью и подавал учителю прежде всех треух (учитель ходил в треухе); подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку. Дело имело совершенный успех. Во все время пребывания в училище был он на отличном счету и при выпуске получил полное удостоение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение. Вышед из училища, он очутился уже юношей довольно заманчивой наружности, с подбородком, потребовавшим бритвы. В это время умер отец его. В наследстве оказались четыре заношенные безвозвратно фуфайки, два старых сертука, подбитых мерлушками, и незначительная сумма денег. Отец, как видно, был сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного. Чичиков продал тут же ветхий дворишко с ничтожной землицей за тысячу рублей, а семью людей перевел в город, располагаясь основаться в нем и заняться службой. В это же время был выгнан из училища за глупость или другую вину бедный учитель, любитель тишины и похвального поведения. Учитель с горя принялся пить; наконец и пить уже было ему не на что; больной, без куска хлеба и помощи, пропадал он где-то в нетопленной забытой конурке. Бывшие ученики его, умники и остряки, в которых ему мерещилась беспрестанно непокорность и заносчивое поведение, узнавши об жалком его положении, собрали тут же для него деньги, продав даже многое нужное; один только Павлуша Чичиков отговорился неимением и дал какой-то пятак серебра, который тут же товарищи ему бросили, сказавши: «Эх ты, жила!» Закрыл лицо руками бедный учитель, когда услышал о таком поступке бывших учеников своих; слезы градом полились из погасавших очей, как у бессильного дитяти. «При смерти на одре привел Бог заплакать», – произнес он слабым голосом и тяжело вздохнул, услышав о Чичикове, прибавя тут же: «Эх, Павлуша! вот как переменяется человек! ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк! Надул, сильно надул…»

Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку – пошло впрок. Но в нем не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды – вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец потом, со временем, вкусить непременно все это, вот для чего береглась копейка, скупо отказываемая до времени и себе и другому. Когда проносился мимо его богач на пролетных красивых дрожках, на рысаках в богатой упряжи, он как вкопанный останавливался на месте и потом, очнувшись, как после долгого сна, говорил: «А ведь был конторщик, волосы носил в кружок!» И все, что ни отзывалось богатством и довольством, производило на него впечатление, непостижимое им самим. Вышед из училища, он не хотел даже отдохнуть: так сильно было у него желанье скорее приняться за дело и службу. Однако же, несмотря на похвальные аттестаты, с большим трудом определился он в казенную палату. И в дальних захолустьях нужна протекция! Местечко досталось ему ничтожное, жалованья тридцать или сорок рублей в год. Но решился он жарко заняться службою, все победить и преодолеть. И точно, самоотвержение, терпенье и ограничение нужд показал он неслыханное. С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские бумаги, не ходил домой, спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях. Надобно сказать, что палатские чиновники особенно отличались невзрачностью и неблагообразием. У иных были лица, точно дурно выпеченный хлеб: щеку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу взнесло пузырем, которая в прибавку к тому еще и треснула; словом, совсем некрасиво. Говорили они все как-то сурово, таким голосом, как бы собирались кого прибить; приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе есть еще много остатков язычества; приходили даже подчас в присутствие, как говорится, нализавшись, отчего в присутствии было нехорошо и воздух был вовсе не ароматический. Между такими чиновниками не мог не быть замечен и отличен Чичиков, представляя во всем совершенную противоположность и взрачностью лица, и приветливостью голоса, и совершенным неупотребленьем никаких крепких напитков. Но при всем том трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику , который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости: вечно тот же, неприступный, никогда в жизни не явивший на лице своем усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье. Никто не видал, чтобы он хоть раз был не тем, чем всегда, хоть на улице, хоть у себя дома; хоть бы раз показал он в чем-нибудь участье, хоть бы напился пьян и в пьянстве рассмеялся бы; хоть бы даже предался дикому веселью, какому предается разбойник в пьяную минуту, но даже тени не было в нем ничего такого. Ничего не было в нем ровно: ни злодейского, ни доброго, и что-то страшное являлось в сем отсутствии всего. Черство-мраморное лицо его, без всякой резкой неправильности, не намекало ни на какое сходство; в суровой соразмерности между собою были черты его. Одни только частые рябины и ухабины, истыкавшие их, причисляли его к числу тех лиц, на которых, по народному выражению, черт приходил по ночам молотить горох. Казалось, не было сил человеческих подбиться к такому человеку и привлечь его расположение, но Чичиков попробовал. Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, – но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого не было и делано. Наконец, он пронюхал его домашнюю, семейственную жизнь, узнал, что у него была зрелая дочь, с лицом, тоже похожим на то, как будто бы на нем происходила по ночам молотьба гороху. С этой-то стороны придумал он навести приступ. Узнал, в какую церковь приходила она по воскресным дням, становился всякий раз насупротив ее, чисто одетый, накрахмаливши сильно манишку, – и дело возымело успех: пошатнулся суровый повытчик и зазвал его на чай! И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело так, что Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку; все положили в палате, что в конце февраля перед Великим постом будет свадьба. Суровый повытчик стал даже хлопотать за него у начальства, и чрез несколько времени Чичиков сам сел повытчиком на одно открывшееся вакантное место. В этом, казалось, и заключалась главная цель связей его с старым повытчиком, потому что тут же сундук свой он отправил секретно домой и на другой день очутился уже на другой квартире. Повытчика перестал звать папенькой и не целовал больше его руки, а о свадьбе так дело и замялось, как будто вовсе ничего не происходило. Однако же, встречаясь с ним, он всякий раз ласково жал ему руку и приглашал его на чай, так что старый повытчик, несмотря на вечную неподвижность и черствое равнодушие, всякий раз встряхивал головою и произносил себе под нос: «Надул, надул, чертов сын!»

Это был самый трудный порог, через который перешагнул он. С этих пор пошло легче и успешнее. Он стал человеком заметным. Все оказалось в нем, что нужно для этого мира: и приятность в оборотах и поступках, и бойкость в деловых делах. С такими средствами добыл он в непродолжительное время то, что называют хлебное местечко, и воспользовался им отличным образом. Нужно знать, что в то же самое время начались строжайшие преследования всяких взяток; преследований он не испугался и обратил их тот же час в свою пользу, показав таким образом прямо русскую изобретательность, являющуюся только во время прижимок. Дело устроено было вот как: как только приходил проситель и засовывал руку в карман, с тем чтобы вытащить оттуда известные рекомендательные письма за подписью князя Хованского, как выражаются у нас на Руси: «Нет, нет, – говорил он с улыбкой, удерживая его руки, – вы думаете, что я… нет, нет. Это наш долг, наша обязанность, без всяких возмездий мы должны сделать! С этой стороны уж будьте покойны: завтра же все будет сделано. Позвольте узнать вашу квартиру, вам и заботиться не нужно самим, все будет принесено к вам на дом». Очарованный проситель возвращался домой чуть не в восторге, думая: «Вот наконец человек, каких нужно побольше, это просто драгоценный алмаз!» Но ждет проситель день, другой, не приносят дела на дом, на третий тоже. Он в канцелярию, дело и не начиналось; он к драгоценному алмазу. «Ах, извините! – говорил Чичиков очень учтиво, схвативши его за обе руки, – у нас было столько дел; но завтра же все будет сделано, завтра непременно, право, мне даже совестно!» И все это сопровождалось движениями обворожительными. Если при этом распахивалась как-нибудь пола халата, то рука в ту же минуту старалась дело поправить и придержать полу. Но ни завтра, ни послезавтра, ни на третий день не несут дела на дом. Проситель берется за ум: да полно, нет ли чего? Выведывает; говорят, нужно дать писарям. «Почему ж не дать? я готов четвертак, другой». – «Нет, не четвертак, а по беленькой». – «По беленькой писарям!» – вскрикивает проситель. «Да чего вы так горячитесь? – отвечают ему, – оно так и выйдет, писарям и достанется по четвертаку, а остальное пойдет к начальству». Бьет себя по лбу недогадливый проситель и бранит на чем свет стоит новый порядок вещей, преследование взяток и вежливые, облагороженные обращения чиновников. Прежде было знаешь, по крайней мере, что делать: принес правителю дел красную , да и дело в шляпе, а теперь по беленькой, да еще неделю провозишься, пока догадаешься; черт бы побрал бескорыстие и чиновное благородство! Проситель, конечно, прав, но зато теперь нет взяточников: все правители дел честнейшие и благороднейшие люди, секретари только да писаря мошенники. Скоро представилось Чичикову поле гораздо пространнее: образовалась комиссия для построения какого-то казенного весьма капитального строения. В эту комиссию пристроился и он, и оказался одним из деятельнейших членов. Комиссия немедленно приступила к делу. Шесть лет возилась около здания; но климат, что ли, мешал, или материал уже был такой, только никак не шло казенное здание выше фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из членов по красивому дому гражданской архитектуры: видно, грунт земли был там получше. Члены уже начинали благоденствовать и стали заводиться семейством. Тут только и теперь только стал Чичиков понемногу выпутываться из-под суровых законов воздержанья и неумолимого своего самоотверженья. Тут только долговременный пост наконец был смягчен, и оказалось, что он всегда не был чужд разных наслаждений, от которых умел удержаться в лета пылкой молодости, когда ни один человек совершенно не властен над собою. Оказались кое-какие излишества: он завел довольно хорошего повара, тонкие голландские рубашки. Уже сукна купил он себе такого, какого не носила вся губерния, и с этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости коже, уже…

Но вдруг на место прежнего тюфяка был прислан новый начальник, человек военный, строгий, враг взяточников и всего, что зовется неправдой. На другой же день пугнул он всех до одного, потребовал отчеты, увидел недочеты, на каждом шагу недостающие суммы, заметил в ту же минуту дома красивой гражданской архитектуры, и пошла переборка. Чиновники были отставлены от должности; дома гражданской архитектуры поступили в казну и обращены были на разные богоугодные заведения и школы для кантонистов , все распушено было в пух, и Чичиков более других. Лицо его вдруг, несмотря на приятность, не понравилось начальнику, почему именно, бог ведает, – иногда даже просто не бывает на это причин, – и он возненавидел его насмерть. И грозен был сильно для всех неумолимый начальник. Но так как все же он был человек военный, стало быть, не знал всех тонкостей гражданских проделок, то чрез несколько времени, посредством правдивой наружности и уменья подделаться ко всему, втерлись к нему в милость другие чиновники, и генерал скоро очутился в руках еще больших мошенников, которых он вовсе не почитал такими; даже был доволен, что выбрал наконец людей как следует, и хвастался не в шутку тонким уменьем различать способности. Чиновники вдруг постигнули дух его и характер. Все, что ни было под начальством его, сделалось страшными гонителями неправды; везде, во всех делах они преследовали ее, как рыбак острогой преследует какую-нибудь мясистую белугу, и преследовали ее с таким успехом, что в скором времени у каждого очутилось по нескольку тысяч капиталу. В это время обратились на путь истины многие из прежних чиновников и были вновь приняты на службу. Но Чичиков уж никаким образом не мог втереться, как ни старался и ни стоял за него подстрекнутый письмами князя Хованского первый генеральский секретарь, постигнувший совершенно управленье генеральским носом, но тут он ничего решительно не мог сделать. Генерал был такого рода человек, которого хотя и водили за нос (впрочем, без его ведома), но зато уже, если в голову ему западала какая-нибудь мысль, то она там была все равно что железный гвоздь: ничем нельзя было ее оттуда вытеребить. Все, что мог сделать умный секретарь, было уничтоженье запачканного послужного списка, и на то уже он подвинул начальника не иначе, как состраданием, изобразив ему в живых красках трогательную судьбу несчастного семейства Чичикова, которого, к счастью, у него не было.

«Ну, что ж! – сказал Чичиков, – зацепил – поволок, сорвалось – не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать». И вот решился он сызнова начать карьер, вновь вооружиться терпением, вновь ограничиться во всем, как ни привольно и ни хорошо было развернулся прежде. Нужно было переехать в другой город, там еще приводить себя в известность. Все как-то не клеилось. Две, три должности должен он был переменить в самое короткое время. Должности как-то были грязны, низменны. Нужно знать, что Чичиков был самый благопристойный человек, какой когда-либо существовал в свете. Хотя он и должен был вначале протираться в грязном обществе, но в душе всегда сохранял чистоту, любил, чтобы в канцеляриях были столы из лакированного дерева и все бы было благородно. Никогда не позволял он себе в речи неблагопристойного слова и оскорблялся всегда, если в словах других видел отсутствие должного уважения к чину или званию. Читателю, я думаю, приятно будет узнать, что он всякие два дни переменял на себе белье, а летом во время жаров даже и всякий день: всякий сколько-нибудь неприятный запах уже оскорблял его. По этой причине он всякий раз, когда Петрушка приходил раздевать его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку, и во многих случаях нервы у него были щекотливые, как у девушки; и потому тяжело ему было очутиться вновь в тех рядах, где все отзывалось пенником и неприличьем в поступках. Как ни крепился он духом, однако же похудел и даже позеленел во время таких невзгод. Уже начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться. Но переносил все герой наш, переносил сильно, терпеливо переносил, и – перешел наконец в службу по таможне. Надобно сказать, что эта служба давно составляла тайный предмет его помышлений. Он видел, какими щегольскими заграничными вещицами заводились таможенные чиновники, какие фарфоры и батисты пересылали кумушкам, тетушкам и сестрам. Не раз давно уже он говорил со вздохом: «Вот бы куда перебраться: и граница близко, и просвещенные люди, а какими тонкими голландскими рубашками можно обзавестись!» Надобно прибавить, что при этом он подумывал еще об особенном сорте французского мыла, сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам; как оно называлось, бог ведает, но, по его предположениям, непременно находилось на границе. Итак, он давно бы хотел в таможню, но удерживали текущие разные выгоды по строительной комиссии, и он рассуждал справедливо, что таможня, как бы то ни было, все еще не более как журавль в небе, а комиссия уже была синица в руках. Теперь же решился он во что бы то ни стало добраться до таможни, и добрался. За службу свою принялся он с ревностью необыкновенною. Казалось, сама судьба определила ему быть таможенным чиновником. Подобной расторопности, проницательности и прозорливости было не только не видано, но даже не слыхано. В три-четыре недели он уже так набил руку в таможенном деле, что знал решительно все: даже не весил, не мерил, а по фактуре узнавал, сколько в какой штуке аршин сукна или иной материи; взявши в руку сверток, он мог сказать вдруг, сколько в нем фунтов. Что же касается до обысков, то здесь, как выражались даже сами товарищи, у него просто было собачье чутье: нельзя было не изумиться, видя, как у него доставало столько терпения, чтобы ощупать всякую пуговку, и все это производилось с убийственным хладнокровием, вежливым до невероятности. И в то время, когда обыскиваемые бесились, выходили из себя и чувствовали злобное побуждение избить щелчками приятную его наружность, он, не изменяясь ни в лице, ни в вежливых поступках, приговаривал только: «Не угодно ли вам будет немножко побеспокоиться и привстать?» Или: «Не угодно ли вам будет, сударыня, пожаловать в другую комнату? там супруга одного из наших чиновников объяснится с вами». Или: «Позвольте, вот я ножичком немного распорю подкладку вашей шинели» – и, говоря это, он вытаскивал оттуда шали, платки, хладнокровно, как из собственного сундука. Даже начальство изъяснилось, что это был черт, а не человек: он отыскивал в колесах, дышлах, лошадиных ушах и невесть в каких местах, куда бы никакому автору не пришло в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам. Так что бедный путешественник, переехавший через границу, все еще в продолжение нескольких минут не мог опомниться и, отирая пот, выступивший мелкою сыпью по всему телу, только крестился да приговаривал: «Ну, ну!» Положение его весьма походило на положение школьника, выбежавшего из секретной комнаты, куда начальник призвал его, с тем чтобы дать кое-какое наставление, но вместо того высек совершенно неожиданным образом. В непродолжительное время не было от него никакого житья контрабандистам. Это была гроза и отчаяние всего польского жидовства. Честность и неподкупность его были неодолимы, почти неестественны. Он даже не составил себе небольшого капитальца из разных конфискованных товаров и отбираемых кое-каких вещиц, не поступающих в казну во избежание лишней переписки. Такая ревностно-бескорыстная служба не могла не сделаться предметом общего удивления и не дойти наконец до сведения начальства. Он получил чин и повышение и вслед за тем представил проект изловить всех контрабандистов, прося только средств исполнить его самому. Ему тот же час вручена была команда и неограниченное право производить всякие поиски. Этого только ему и хотелось. В то время образовалось сильное общество контрабандистов обдуманно-правильным образом; на миллионы сулило выгод дерзкое предприятие. Он давно уже имел сведение о нем и даже отказал подосланным подкупить, сказавши сухо: «Еще не время». Получив же в свое распоряжение все, в ту же минуту дал знать обществу, сказавши: «Теперь пора». Расчет был слишком верен. Тут в один год он мог получить то, чего не выиграл бы в двадцать лет самой ревностной службы. Прежде он не хотел вступать ни в какие сношения с ними, потому что был не более как простой пешкой, стало быть, немного получил бы; но теперь… теперь совсем другое дело: он мог предложить какие угодно условия. Чтобы дело шло беспрепятственней, он склонил и другого чиновника, своего товарища, который не устоял против соблазна, несмотря на то что волосом был сед. Условия были заключены, и общество приступило к действиям. Действия начались блистательно: читатель, без сомнения, слышал так часто повторяемую историю об остроумном путешествии испанских баранов, которые, совершив переход через границу в двойных тулупчиках, пронесли под тулупчиками на миллион брабантских кружев. Это происшествие случилось именно тогда, когда Чичиков служил при таможне. Не участвуй он сам в этом предприятии, никаким жидам в мире не удалось бы привести в исполнение подобного дела. После трех или четырех бараньих походов через границу у обоих чиновников очутилось по четыреста тысяч капиталу. У Чичикова, говорят, даже перевалило и за пятьсот, потому что был побойчее. Бог знает до какой бы громадной цифры не возросли благодатные суммы, если бы какой-то нелегкий зверь не перебежал поперек всему. Черт сбил с толку обоих чиновников; чиновники, говоря попросту, перебесились и поссорились ни за что. Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно вот как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович, а вот ты так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для большей досады: «Да вот, мол, что!» Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и хотя выражение «вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще на него тайный донос. Впрочем, говорят, что и без того была у них ссора за какую-то бабенку, свежую и крепкую, как ядреная репа, по выражению таможенных чиновников; что были даже подкуплены люди, чтобы под вечерок в темном переулке поизбить нашего героя; но что оба чиновника были в дураках и бабенкой воспользовался какой-то штабс-капитан Шамшарев. Как было дело в самом деле, бог их ведает; пусть лучше читатель-охотник досочинит сам. Главное в том, что тайные сношения с контрабандистами сделались явными. Статский советник хоть и сам пропал, но таки упек своего товарища. Чиновников взяли под суд, конфисковали, описали все, что у них ни было, и все это разрешилось вдруг как гром над головами их. Как после чаду опомнились они и увидели с ужасом, что наделали. Статский советник, по русскому обычаю, с горя запил, но коллежский устоял. Он умел затаить часть деньжонок, как ни чутко было обоняние наехавшего на следствие начальства. Употребил все тонкие извороты ума, уже слишком опытного, слишком знающего хорошо людей: где подействовал приятностью оборотов, где трогательною речью, где покурил лестью, ни в каком случае не портящею дела, где всунул деньжонку, – словом, обработал дело, по крайней мере, так, что отставлен был не с таким бесчестьем, как товарищ, и увернулся из-под уголовного суда. Но уже ни капитала, ни разных заграничных вещиц, ничего не осталось ему; на все это нашлись другие охотники. Удержалось у него тысячонок десяток, запрятанных про черный день, да дюжины две голландских рубашек, да небольшая бричка, в какой ездят холостяки, да два крепостных человека, кучер Селифан и лакей Петрушка, да таможенные чиновники, движимые сердечною добротою, оставили ему пять или шесть кусков мыла для сбережения свежести щек – вот и все. Итак, вот в каком положении вновь очутился герой наш! Вот какая громада бедствий обрушилась ему на голову! Это называл он: потерпеть по службе за правду. Теперь можно бы заключить, что после таких бурь, испытаний, превратностей судьбы и жизненного горя он удалится с оставшимися кровными десятью тысячонками в какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка и там заклекнет навеки в ситцевом халате у окна низенького домика, разбирая по воскресным дням драку мужиков, возникшую пред окнами, или для освежения пройдясь в курятник пощупать лично курицу, назначенную в суп, и проведет таким образом нешумный, но в своем роде тоже небесполезный век. Но так не случилось. Надобно отдать справедливость непреодолимой силе его характера. После всего того, что бы достаточно было если не убить, то охладить и усмирить навсегда человека, в нем не потухла непостижимая страсть. Он был в горе, в досаде, роптал на весь свет, сердился на несправедливость судьбы, негодовал на несправедливость людей и, однако же, не мог отказаться от новых попыток. Словом, он показал терпенье, пред которым ничто деревянное терпенье немца, заключенное уже в медленном, ленивом обращении крови его. Кровь Чичикова, напротив, играла сильно, и нужно было много разумной воли, чтоб набросить узду на все то, что хотело бы выпрыгнуть и погулять на свободе. Он рассуждал, и в рассуждении его видна была некоторая сторона справедливости: «Почему ж я? зачем на меня обрушилась беда? Кто ж зевает теперь на должности? – все приобретают. Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы; не воспользуйся я, другие воспользовались бы. За что же другие благоденствуют, и почему должен я пропасть червем? И что я теперь? Куда я гожусь? какими глазами я стану смотреть теперь в глаза всякому почтенному отцу семейства? Как не чувствовать мне угрызения совести, зная, что даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!»

Уже известно, что Чичиков сильно заботился о своих потомках. Такой чувствительный предмет! Иной, может быть, и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, неизвестно почему, приходит сам собою: а что скажут дети? И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом вбок, не глядит ли откуда хозяин, хватает поспешно все, что к нему поближе: мыло ли стоит, свечи ли, сало, канарейка ли попалась под лапу – словом, не пропускает ничего. Так жаловался и плакал герой наш, а между тем деятельность никак не умирала в голове его; там все хотело что-то строиться и ждало только плана. Вновь съежился он, вновь принялся вести трудную жизнь, вновь ограничил себя во всем, вновь из чистоты и приличного положения опустился в грязь и низменную жизнь. И в ожидании лучшего принужден был даже заняться званием поверенного, званием, еще не приобретшим у нас гражданства, толкаемым со всех сторон, плохо уважаемым мелкою приказною тварью и даже самими доверителями, осужденным на пресмыканье в передних, грубости и прочее, но нужда заставила решиться на все. Из поручений досталось ему, между прочим, одно: похлопотать о заложении в опекунский совет нескольких сот крестьян. Имение было расстроено в последней степени. Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников, и, наконец, бестолковьем самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе и убившего на эту уборку все состояние свое до последней копейки, так что уж не на что было есть. По этой-то причине понадобилось наконец заложить последнее оставшееся имение. Заклад в казну был тогда еще дело новое, на которое решались не без страха. Чичиков в качестве поверенного, прежде расположивши всех (без предварительного расположения, как известно, не может быть даже взята простая справка или выправка, все же хоть по бутылке мадеры придется влить во всякую глотку), – итак, расположивши всех, кого следует, объяснил он, что вот какое, между прочим, обстоятельство: половина крестьян вымерла, так чтобы не было каких-нибудь потом привязок…

– Да ведь они по ревизской сказке числятся? – сказал секретарь.

– Числятся, – отвечал Чичиков.

– Ну, так чего же вы оробели? – сказал секретарь, – один умер, другой родится, а все в дело годится.

Секретарь, как видно, умел говорить и в рифму. А между тем героя нашего осенила вдохновеннейшая мысль, какая когда-либо приходила в человеческую голову. «Эх я Аким-простота, – сказал он сам в себе, – ищу рукавиц, а обе за поясом! Да накупи я всех этих, которые вымерли, пока еще не подавали новых ревизских сказок, приобрети их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст по двести рублей на душу: вот уж двести тысяч капиталу! А теперь же время удобное, недавно была эпидемия, народу вымерло, слава богу, немало. Помещики попроигрывались в карты, закутили и промотались как следует; все полезло в Петербург служить; имения брошены, управляются как ни попало, подати уплачиваются с каждым годом труднее, так мне с радостью уступит их каждый уже потому только, чтобы не платить за них подушных денег; может, в другой раз так случится, что с иного и я еще зашибу за это копейку. Конечно, трудно, хлопотливо, страшно, чтобы как-нибудь еще не досталось, чтобы не вывести из этого истории. Ну да ведь дан же человеку на что-нибудь ум. А главное то хорошо, что предмет-то покажется всем невероятным, никто не поверит. Правда, без земли нельзя ни купить, ни заложить. Да ведь я куплю на вывод, на вывод; теперь земли в Таврической и Херсонской губерниях отдаются даром, только заселяй. Туда я их всех и переселю! в Херсонскую их! пусть их там живут! А переселение можно сделать законным образом, как следует по судам. Если захотят освидетельствовать крестьян: пожалуй, я и тут не прочь, почему же нет? я представлю и свидетельство за собственноручным подписанием капитана-исправника. Деревню можно назвать Чичикова слободка или по имени, данному при крещении: сельцо Павловское». И вот таким образом составился в голове нашего героя сей странный сюжет, за который, не знаю, будут ли благодарны ему читатели, а уж как благодарен автор, так и выразить трудно. Ибо, что ни говори, не приди в голову Чичикову эта мысль, не явилась бы на свет сия поэма.

Перекрестясь по русскому обычаю, приступил он к исполнению. Под видом избрания места для жительства и под другими предлогами предпринял он заглянуть в те и другие углы нашего государства, и преимущественно в те, которые более других пострадали от несчастных случаев, неурожаев, смертностей и прочего и прочего, – словом, где бы можно удобнее и дешевле накупить потребного народа. Он не обращался наобум ко всякому помещику, но избирал людей более по своему вкусу или таких, с которыми бы можно было с меньшими затруднениями делать подобные сделки, стараясь прежде познакомиться, расположить к себе, чтобы, если можно, более дружбою, а не покупкою приобрести мужиков. Итак, читатели не должны негодовать на автора, если лица, доныне являвшиеся, не пришлись по его вкусу: это вина Чичикова, здесь он полный хозяин, и куда ему вздумается, туда и мы должны тащиться. С нашей стороны, если, точно, падет обвинение за бледность и невзрачность лиц и характеров, скажем только то, что никогда вначале не видно всего широкого теченья и объема дела. Въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом, а потом уже выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, громадные перспективы улиц, все в колокольнях, колоннах, статуях, башнях, с городским блеском, шумом и громом и всем, что на диво произвела рука и мысль человека. Как произвелись первые покупки, читатель уже видел; как пойдет дело далее, какие будут удачи и неудачи герою, как придется разрешить и преодолеть ему более трудные препятствия, как предстанут колоссальные образы, как двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт и вся она примет величавое лирическое течение, то увидит потом. Еще много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних лет, брички, в которой ездят холостяки, лакея Петрушки, кучера Селифана и тройки коней, уже известных поименно от Заседателя до подлеца чубарого. Итак, вот весь налицо герой наш, каков он есть! Но потребуют, может быть, заключительного определения одной чертою: кто же он относительно качеств нравственных? Что он не герой, исполненный совершенств и добродетелей, это видно. Кто же он? стало быть, подлец? Почему ж подлец, зачем же быть так строгу к другим? Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели. Справедливее всего назвать его: хозяин, приобретатель. Приобретение – вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых. Правда, в таком характере есть уже что-то отталкивающее, и тот же читатель, который на жизненной своей дороге будет дружен с таким человеком, будет водить с ним хлеб-соль и проводить приятно время, станет глядеть на него косо, если он очутится героем драмы или поэмы. Но мудр тот, кто не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его до первоначальных причин. Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки. И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое. Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его. Блажен избравший себе из всех прекраснейшую страсть; растет и десятерится с каждым часом и минутой безмерное его блаженство, и входит он глубже и глубже в бесконечный рай своей души. Но есть страсти, которых избранье не от человека. Уже родились они с ним в минуту рожденья его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаньями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: все равно, в мрачном ли образе или пронестись светлым явленьем, возрадующим мир, – одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И еще тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме.

Но не то тяжело, что будут недовольны героем, тяжело то, что живет в душе неотразимая уверенность, что тем же самым героем, тем же самым Чичиковым были бы довольны читатели. Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека. Нет нужды, что ни лицо, ни весь образ его не метался бы как живой пред глазами; зато по окончании чтения душа не встревожена ничем, и можно обратиться вновь к карточному столу, тешащему всю Россию. Да, мои добрые читатели, вам бы не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность. Зачем, говорите вы, к чему это? Разве мы не знаем сами, что есть много презренного и глупого в жизни? И без того случается нам часто видеть то, что вовсе не утешительно. Лучше же представляйте нам прекрасное, увлекательное. Пусть лучше позабудемся мы! «Зачем ты, брат, говоришь мне, что дела в хозяйстве идут скверно? – говорит помещик приказчику. – Я, брат, это знаю без тебя, да у тебя речей разве нет других, что ли? Ты дай мне позабыть это, не знать этого, я тогда счастлив». И вот те деньги, которые бы поправили сколько-нибудь дело, идут на разные средства для приведения себя в забвенье. Спит ум, может быть обретший бы внезапный родник великих средств; а там имение бух с аукциона, и пошел помещик забываться по миру с душою, от крайности готовою на низости, которых бы сам ужаснулся прежде.

Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов, которые спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устроивая судьбу свою на счет других; но как только случится что-нибудь, по мненью их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут со всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом? Ведь это все, что ни описано здесь, это все наше – хорошо ли это? А что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе? Думают, разве это не больно? Думают, разве мы не патриоты?» На такие мудрые замечания, особенно насчет мнения иностранцев, признаюсь, ничего нельзя прибрать в ответ. А разве вот что: жили в одном отдаленном уголке России два обитателя. Один был отец семейства, по имени Кифа Мокиевич, человек нрава кроткого, проводивший жизнь халатным образом. Семейством своим он не занимался; существованье его было обращено более в умозрительную сторону и занято следующим, как он называл, философическим вопросом: «Вот, например, зверь, – говорил он, ходя по комнате, – зверь родится нагишом. Почему же именно нагишом? Почему не так, как птица, почему не вылупливается из яйца? Как, право, того: совсем не поймешь натуры, как побольше в нее углубишься!» Так мыслил обитатель Кифа Мокиевич. Но не в этом еще главное дело. Другой обитатель был Мокий Кифович, родной сын его. Был он то, что называют на Руси богатырь, и в то время, когда отец занимался рожденьем зверя, двадцатилетняя плечистая натура его так и порывалась развернуться. Ни за что не умел он взяться слегка: все или рука у кого-нибудь затрещит, или волдырь вскочит на чьем-нибудь носу. В доме и в соседстве все, от дворовой девки до дворовой собаки, бежало прочь, его завидя; даже собственную кровать в спальне изломал он в куски. Таков был Мокий Кифович, а впрочем, был он доброй души. Но не в этом еще главное дело. А главное дело вот в чем: «Помилуй, батюшка барин, Кифа Мокиевич, – говорила отцу и своя и чужая дворня, – что у тебя за Мокий Кифович? Никому нет от него покоя, такой припертень! » – «Да, шаловлив, шаловлив, – говорил обыкновенно на это отец, – да ведь как быть: драться с ним поздно, да и меня же все обвинят в жестокости; а человек он честолюбивый, укори его при другом-третьем, он уймется, да ведь гласность-то – вот беда! город узнает, назовет его совсем собакой. Что, право, думают, мне разве не больно? разве я не отец? Что занимаюсь философией да иной раз нет времени, так уж я и не отец? ан вот нет же, отец! отец, черт их побери, отец! У меня Мокий Кифович вот тут сидит, в сердце! – Тут Кифа Мокиевич бил себя весьма сильно в грудь кулаком и приходил в совершенный азарт. – Уж если он и останется собакой, так пусть же не от меня об этом узнают, пусть не я выдал его». И, показав такое отеческое чувство, он оставлял Мокия Кифовича продолжать богатырские свои подвиги, а сам обращался вновь к любимому предмету, задав себе вдруг какой-нибудь подобный вопрос: «Ну а если бы слон родился в яйце, ведь скорлупа, чай, сильно бы толста была, пушкой не прошибешь; нужно какое-нибудь новое огнестрельное орудие выдумать». Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно, как из окошка, выглянули в конце нашей поэмы, выглянули для того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов, до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих не о том, чтобы не делать дурного, а о том, чтобы только не говорили, что они делают дурное. Но нет, не патриотизм и не первое чувство суть причины обвинений, другое скрывается под ними. К чему таить слово? Кто же, как не автор, должен сказать святую правду? Вы боитесь глубоко устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор, вы любите скользнуть по всему недумающими глазами. Вы посмеетесь даже от души над Чичиковым, может быть, даже похвалите автора, скажете: «Однако ж кое-что он ловко подметил, должен быть веселого нрава человек!» И после таких слов с удвоившеюся гордостию обратитесь к себе, самодовольная улыбка покажется на лице вашем, и вы прибавите: «А ведь должно согласиться, престранные и пресмешные бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом немалые!» А кто из вас, полный христианского смиренья, не гласно, а в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит во внутрь собственной души сей тяжелый запрос: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?» Да, как бы не так! А вот пройди в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков! Чичиков! Чичиков!»

Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае не должен ссориться с своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди – это не безделица.

– Эхе-хе! что ж ты? – сказал Чичиков Селифану, – ты?

– Как что? Гусь ты! как ты едешь? Ну же, потрогивай!

И в самом деле, Селифан давно уже ехал зажмуря глаза, изредка только потряхивая впросонках вожжами по бокам дремавших тоже лошадей; а с Петрушки уже давно невесть в каком месте слетел картуз, и он сам, опрокинувшись назад, уткнул свою голову в колено Чичикову, так что тот должен был дать ей щелчка. Селифан приободрился и, отшлепавши несколько раз по спине чубарого, после чего тот пустился рысцой, да помахнувши сверху кнутом на всех, примолвил тонким певучим голоском: «Не бойся!» Лошадки расшевелились и понесли, как пух, легонькую бричку. Селифан только помахивал да покрикивал: «Эх! эх! эх!» – плавно подскакивая на козлах, по мере того как тройка то взлетала на пригорок, то неслась духом с пригорка, которыми была усеяна вся столбовая дорога, стремившаяся чуть заметным накатом вниз. Чичиков только улыбался, слегка подлетывая на своей кожаной подушке, ибо любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» – его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, – только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню – кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход – и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.

Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства.