Красота спасет мир

Красота спасет мир
Из романа «Идиот» (1868) Ф. М. Достоевского (1821 - 1881).
Как правило, понимается буквально: вопреки авторскому толкованию понятия «красота».
В романе (ч. 3, гл. V) эти слова произносит 18-летний юноша Ипполит Терентьев, ссылаясь на переданные ему Николаем Иволгиным слова князя Мышкина и иронизируя над последним: «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет «красота»? Господа, - закричал он громко всем, - князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен.
Господа, князь влюблен; давеча, только что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир? Мне это Коля пересказал... Вы ревностный христианин? Коля говорит, что вы сами себя называете христианином.
Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему».
Ф. М. Достоевский был далек от собственно эстетических суждений - он писал о духовной красоте, о красоте души. Это отвечает главному замыслу романа - создать образ «положительно прекрасного человека». Поэтому в своих черновиках автор называет Мышкина «князь Христос», тем самым себе напоминая, что князь Мышкин должен быть максимально схож с Христом - добротой, человеколюбием, кротостью, полным отсутствием эгоизма, способностью сострадать людским бедам и несчастьям. Поэтому «красота», о которой говорит князь (и сам Ф. М. Достоевский), - это есть сумма нравственных качеств «положительно прекрасного человека».
Такое, сугубо личностное, толкование красоты характерно для писателя. Он считал, что «люди могут быть прекрасны и счастливы» не только в загробной жизни. Они могут быть такими и «не потеряв способности жить на земле». Для этого они должны согласиться с мыслью о том, что Зло «не может быть нормальным состоянием людей», что каждый в силах от него избавиться. И тогда, когда люди будут руководствоваться лучшим, что есть в их душе, памяти и намерениях (Добром), то они будут по-настоящему прекрасны. И мир будет спасен, и спасет его именно такая «красота» (то есть лучшее, что есть в людях).
Разумеется, в одночасье это не произойдет - нужен духовный труд, испытания и даже страдания, после которых человек отрекается от Зла и обращается к Добру, начинает ценить его. Об этом писатель говорит во многих своих произведениях, в том числе и в романе «Идиот». Например (ч. 1, гл. VII):
«Генеральша несколько времени, молча и с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала перед собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив от глаз.
Да, хороша, - проговорила она, наконец, - очень даже. Я два раза ее видела, только издали. Так вы такую-то красоту цените? - обратилась она вдруг к князю.
Да... такую... - отвечал князь с некоторым усилием.
То есть именно такую?
Именно такую.
За что?
В этом лице... страдания много... - проговорил князь, как бы невольно, как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая.
Вы, впрочем, может быть, бредите, - решила генеральша и надменным жестом откинула о себя портрет на стол».
Писатель в своем толковании красоты выступает единомышленником немецкого философа Иммануила Канта (1724-1804), говорившего о «нравственном законе внутри нас», о том, что «прекрасное - это сим-
вол морального добра». Эту же мысль Ф. М. Достоевский развивает и в других своих произведениях. Так, если в романе «Идиот» он пишет, что мир красота спасет, то в романе «Бесы» (1872) логически заключает, что «некрасивость (злоба, равнодушие, эгоизм. - Сост.) убьет...»

Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений. - М.: «Локид-Пресс» . Вадим Серов . 2003 .


Смотреть что такое "Красота спасет мир" в других словарях:

    - (прекрасное), в понятиях Святой Руси божественная гармония, внутренне присущая природе, человеку, некоторым вещам и изображениям. В красоте выражается божественная сущность мира. Источник ее в самом Боге, Его целостности и совершенстве. «Красота… … Русская история

    КРАСОТА Русская философия: словарь

    Красота - одно из центральный понятий рус. философской и эстетической мысли. Слово К. происходит от праславянского краса. Прилагательное красный в праславянском и древнерус. языках имело значение красивый, прекрасный, светлый (отсюда, напр., Красная… … Русская Философия. Энциклопедия

    Худож. направление, сложившееся в зап. европ. культуре в к. 60 нач. 70 х гг. 19 в. (первоначально в лит ре, затем и в других видах искусства изобразит., муз., театральном) и вскоре включившее в себя иные явления культуры философию,… … Энциклопедия культурологии

    Эстетическая категория, характеризующая явления, обладающие высшим эстетическим совершенством. В истории мысли специфика П. осознавалась постепенно, через соотнесение его с др. рода ценностями утилитарными (польза), познавательными (истина),… … Философская энциклопедия

    Фёдор Михайлович , рус. писатель, мыслитель, публицист. Начав в 40 х гг. лит. путь в русле «натуральной школы» как преемник Гоголя и поклонник Белинского, Д. в то же время впитал в… … Философская энциклопедия

    - (от греч. aisthetikos чувствующий, чувственный) филос. дисциплина, изучающая природу всего многообразия выразительных форм окружающего мира, их строение и модификацию. Э. ориентирована на выявление универсалий в чувственном восприятии… … Философская энциклопедия

    Владимир Сергеевич (род. 16 янв. 1853, Москва – ум. 31 июля 1900, там же) – крупнейший рус. религиозный философ, поэт, публицист, сын С. М. Соловьева, ректора Московского ун та и автора 29 томной «Истории России с древнейших времен» (1851 – 1879) … Философская энциклопедия

    Деятельность, порождающая новые ценности, идеи, самого человека как творца. В современной научной литературе, посвященной этой проблеме, прослеживается очевидное стремление исследовать конкретные виды Т. (в науке, технике, искусстве), его… … Философская энциклопедия

    Валентина Сазонова Сазонова Валентина Григорьевна Дата рождения: 19 марта 1955(1955 03 19) Место рождения: Червоне … Википедия

Книги

  • Красота спасет мир. Альбом художественных задач по изобразительному искусству. 4 класс. ФГОС , Ашикова Светлана Геннадьевна. Альбом художественных задач "Красота спасет мир" входит в УМК" Изобразительное искусство. 4 класс" . Он расширяет и углубляет материал учебника для 4 класса (автор С. Г. Ашикова). Содержание…

«Мир спасет красота…»:

алгоритм процесса спасения в произведениях Достоевского

Разговор о знаменитой цитате из романа Достоевского «Идиот» мы начнем с анализа цитаты из «Братьев Карамазовых», тоже довольно известной и посвященной собственно красоте . Ведь фраза Достоевского, ставшая заглавием этой работы, в отличие от фразы Вл. Соловьева, посвящена не красоте, а спасению мира , что мы уже выяснили общими усилиями…

Итак, то, что у Достоевского посвящено собственно красоте: «Красота это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я при том не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, - знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит» (14, 100) .

Заметим, что у Достоевского слово «Содом» всегда писалось с большой буквы, непосредственно отсылая нас к библейской истории.

Практически все русские философы, анализировавшие этот пассаж , пребывали в уверенности, что герой Достоевского говорит здесь о двух видах красоты . В недавнем исследовании, содержащемся в только что опубликованном сборнике, автор убежден в том же самом: «В этих размышлениях Дмитрий противополагает два типа красоты: идеал Мадонны и идеал содомский» . Утверждалось, что Достоевский устами героя (писателю довольно часто переадресовывали это высказывание) говорит о красоте и ее имитации, подделке; о жене, облеченной в солнце, и блуднице на звере - и т.п., то есть подбирали и, в сущности, подставляли в текст для его объяснения пары (казалось бы, аналогичных) метафор. При этом и сам текст воспринимался как ряд метафор, поскольку философы поспешили начать истолковывать текст, не удостоив его настоящего прочтения, то есть филологического анализа, должного при всякой философской рефлексии над художественным текстом предшествовать анализу философскому. Они восприняли текст, как говорящий о чем-то, им уже известном. Между тем, текст этот требует точного, математического , прочтения, и, прочтя его так, мы увидим, что Достоевский устами героя говорит здесь нам о чем-то совсем ином, нежели все рассуждавшие о нем философы.



Прежде всего, нужно отметить, что красота определяется здесь через свои антонимы : страшная , ужасная вещь.

Дальше - в тексте отвечается на вопрос: почему страшная? - потому что неопределимая (и, кстати, определением через антонимы гениально подчеркивается именно неопределимость данной вещи).

То есть по отношению к красоте, о которой идет речь, невозможна именно та операция аллегоризации (жестко определительная, заметим, операция), которую проделывали философы. Единственный соответствующий этой красоте символ, подходящий под описание героя Достоевского - это знаменитая Исида под покрывалом - страшная и ужасная, потому что нельзя определить.

Итак, там - всё , в этой красоте, все противоречия вместе живут, берега сходятся, - и эта полнота бытия не определима в разделительных , в противопоставляющих друг другу части целого, терминах добра и зла . Красота страшна и ужасна тем, что это вещь другого мира , вопреки всякой вероятности присутствующая здесь, в этом данном и явленном нам мире, это вещь мира до грехопадения , мира до начала аналитической мысли и восприятия добра и зла.

Но «Идеал Содомский» и «идеал Мадонны», о которых далее идет речь у Дмитрия Карамазова, все же почему-то упорно понимаются как два противопоставленных друг другу типа красоты , выделенных каким-то абсолютно неведомым образом из того, что неопределимо (т.е. буквально - не имеет предела - но следовательно и не поддается разделению), из того, что представляет собой схождение, нерасчленимое единство всех противоречий , место, где противоречия уживаются - то есть перестают быть противоречиями...

Но это было бы нарушением логики, совершенно не свойственным такому строгому мыслителю, каков Достоевский - и каковы, надо заметить, и его герои: перед нами не две определенные, противостоящие друг другу, красоты , а лишь и именно способы отношения человека к единой красоте. «Идеал Мадонны» и «идеал Содомский» - это у Достоевского - и в романе тому будет множество подтверждений - способы глядеть на красоту, воспринимать красоту, желать красоту.

«Идеал» находится в глазу, голове и сердце предстоящего красоте, а красота так беззащитно и самоотверженно отдается предстоящему, что позволяет ему оформлять присущую ей неопределимость в соответствии с имеющимся у него «идеалом». Позволяет видеть себя так, как предстоящий способен видеть.

Думаю, это покажется неубедительным - слишком мы приучили себя к тому, что противостоят друг другу не наши способы восприятия, а именно типы красоты, например, тиражированные еще романтиками «белокурый голубоглазый ангел» и «огневзорая демоница».

Но если, определяя, что же есть «идеал Содомский», мы обратимся к исходным текстам, никогда всуе не поминаемым Достоевским, то увидим, что в Содом пришли вовсе не распутники и соблазнители, не демоны: в Содом пришли ангелы , вместилища и прообразы Господни, - и это именно Их устремились содомляне «познать» всем городом.

Да и Богоматерь - вспомним «Песнь песней» - «грозная, как полки со знаменами», «заступница», «нерушимая стена» - вовсе не сводима к «одному типу» красоты. Ее полнота, способность вместить в себя «все противоречия», подчеркивается обилием разных типов, изводов, сюжетов икон, отражающих разные аспекты Ее действующей в мире и преображающей мир красоты.

Чрезвычайно характерно Митино: «В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей».То есть - оно именно с точки зрения языка, используемых героем слов характерно. Красота не «обретается», не «находится» в Содоме. И Содом не «составляет» красоты. Красота в Содоме «сидит» - то есть посажена, заперта в Содом как в тюрьму, как в темницу человеческими взглядами . Именно в этой тайне, сообщаемой Митей Алеше, разгадка тяготения Достоевского к героине - святой блуднице . «Все противоречия вместе живут». Красота, заключенная в Содоме, и не может предстать в ином облике.

Здесь существенно вот что: у Достоевского слово «Содом» появляется и в романе «Преступление и наказание», и в романе «Идиот» - и в характернейших местах. Мармеладов произносит, описывая место проживания своего семейства: «Содом-с, безобразнейший… гм… да» (6, 16), - ровно предваряя рассказ о превращении Сони в проститутку. Можно сказать, что началом этого превращения становится поселение семейства в Содоме.

В романе «Идиот» генерал повторяет : «Это Содом, Содом!» (8, 143) - когда Настасья Филипповна чтобы доказать князю, что она его не стоит, впервые берет деньги у торгующего ее человека. Но перед этим восклицанием из слов Настасьи Филипповны обнаруживается для генерала, что и Аглая Епанчина участвует в торгах - хоть и величественно отказывается от этого в начале романа, заставив князя написать Гане в альбом: «Я в торги не вступаю». Если не ее торгуют, то с ней торгуются - и это тоже начало помещения ее в Содом: «А Аглаю-то Епанчину ты, Ганечка, просмотрел, знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с честными женщинами знаться - один выбор! А то непременно спутаешься…» (8, 143). На XII юношеских Апрельских Достоевских чтениях одна докладчица характерно выразилась про Настасью Филипповну: «Она порочна, потому что ее все торгуют». Думаю, это потому что - очень точно.

Женщина - носительница красоты у Достоевского - страшна - и поражает - именно своей неопределимостью. Настасья Филипповна с князем, который не торговал ее, «не такая», а с Рогожиным, торговавшим ее, подозревающим ее - «именно такая». Эти «такая - не такая» будут главными определениями , даваемыми в романе Настасье Филипповне - воплощенной красоте… и они будут зависеть исключительно от взгляда смотрящего. Заметим себе полную неопределенность и неопределимость этих так называемых определений .

Красота беззащитна перед смотрящим в том смысле, что именно он оформляет ее конкретное проявление (ведь красота не является без смотрящего). Какой мужчина видит женщину, такой она и является для него. «Мужчина может оскорбить цинизмом проститутку, рублевую», - был убежден Достоевский. Свидригайлов разжигается именно целомудрием невинной Дуни. Федор Павлович испытывает похоть, увидев впервые свою последнюю жену, похожую на Мадонну: «“Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули”, - говаривал он потом, гадко по-своему хихикая» (14, 13). Вот, оказывается, чем страшен сохраненный идеал Мадонны, когда в душе уже торжествует содомский идеал: идеал Мадонны становится объектом сладострастного влечения по преимуществу .

Но когда идеал Мадонны мешает сладострастному влечению - то он становится объектом прямого отрицания и надругательства, и в этом смысле значение огромного символа приобретает сцена, пересказанная Федором Павловичем Алеше и Ивану: «Но вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один , еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно Богородичные праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала . Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! “Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму (обратим внимание - Федор Павлович говорит так, словно совлекает с Софьи в этот момент ее истинный образ, раздевает ее от ее образа… - Т.К. ). Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..” Как она увидела, Господи, думаю, убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо (словно пытаясь заслонить оскверненный образ - Т.К. ), вся затряслась и пала на пол… так и опустилась» (14, 126).

Характерно, что другие обиды Федор Павлович не считает за обиды, хотя история брака его с женой Софьей - это буквально история заточения красоты в Содом. Причем здесь Достоевский показывает, как внешнее заточение становится заточением внутренним - как из надругательства вырастает болезнь, искажающая и тело, и дух носительницы красоты. «Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, перед ним “виновата” и что он ее почти “с петли снял”, пользуясь, кроме того, ее феноменальной безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене, съезжались дурные женщины и устраивались оргии. <…> Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок» (14, 13). Первый же припадок этой болезни, как мы видели, произошел именно при осквернении образа Мадонны… В силу описанного мы не сможем отделить это воплощение «идеала Мадонны» в романе ни от баб-кликуш, воспринимаемых как одержимые, ни от бессмысленной Лизаветы Смердящей. Мы не сможем отделить его и от Грушеньки, «царицы наглости», главной «инфернальницы» романа, когда-то рыдавшей ночами, вспоминая своего обидчика, тоненькой, шестнадцатилетней…

Но если история Софьи - это история заключения красоты в Содом, то история Грушеньки - это история выведения красоты из Содома! Характерна эволюция восприятия Митей Грушеньки, даваемых им ей эпитетов и определений. Все начинается с того, что она - тварь, зверь, «изгиб у шельмы», инфернальница, тигр, «убить мало». Дальше - момент поездки в Мокрое: милое существо, царица души моей (и вообще именования, прямо относящиеся к Мадонне). Но потом-то и вовсе появляется нечто совершенно фантастическое - «брат Грушенька».

Итак, повторю: красота лежит вне области, с которой начинается разделение на добро и зло, - в красоте присутствует еще нерасколотый, цельный мир. Мир до грехопадения. Именно проявляя этот первозданный мир, тот, кто видит истинную красоту, мир спасает.

Красота в высказывании Мити так же едина и всевластна и неделима, как Бог, с Которым борется дьявол, но Который Сам с дьяволом не борется… Бог пребывает, дьявол нападает. Бог творит - дьявол пытается отобрать сотворенное. Но сам он не сотворил ничего, и значит - все сотворенное - благо. Оно может лишь - как красота - быть посажено в Содом…

Фраза из романа Достоевского «Идиот» - я имею в виду фразу, заглавную для данной работы - запомнилась в иной форме, той, которую придал ей Владимир Соловьев: «Красота спасет мир». И это изменение каким-то образом очень сходно с теми изменениями, что производили философы рубежа веков с фразой: «Тут дьявол с Богом борется». Говорилось: «Тут дьявол с Богом бор ют ся», и даже - «Тут Бог с дьяволом борется».

Между тем, у Достоевского иначе: «Мир спасет красота».

Возможно, самый простой путь к пониманию того, что хотел сказать Достоевский, есть сопоставление этих двух фраз и осознание того, в чем заключается их различие.

Что на смысловом уровне несут нам смена семы и ремы? Во фразе Соловьева спасение мира - это свойство, присущее красоте. Красота спасительна - говорит эта фраза.

Во фразе Достоевского ничего такого не сказано.

Здесь, скорее, говорится о том, что мир будет спасен красотой как одним из своих, присущих ему, миру, свойств . Красоте не свойственно спасать мир, но красоте свойственно в нем неистребимо пребывать. И это неистребимое пребывание в нем красоты - есть единственная надежда мира.

То есть - красота не есть нечто победно приближающееся к миру с функцией спасения, нет, но красота есть нечто, уже в нем присутствующее, и за счет этого присутствия в нем красоты мир и будет спасен.

Красота, как Бог, не борется, но пребывает. Спасение миру придет от взгляда человека, разглядевшего во всех вещах красоту. Переставшего заключать, заточать ее в Содом.

Старец Зосима в черновиках к роману о таком пребывании красоты в мире: «Мир есть рай, ключи у нас» (15, 245). И еще скажет, тоже в черновиках: «Кругом человека тайна Божия, тайна великая порядка и гармонии» (15, 246).

Преображающее действие красоты можно описать следующим образом: осуществленная красота личности как бы дает импульс окружающим ее личностям раскрыться в своей собственной красоте (это имеет в виду героиня романа «Идиот», когда говорит о Настасье Филипповне: «Такая красота - сила, <…> с этакою красотой можно мир перевернуть!» (8, 69)). Гармония (она же: рай - совершенное состояние мира - красота целого) - есть одновременно результат и исходная точка этого взаимного преображения. Осуществленная красота личности, в соответствии со значением в греческом языке красоты как годности , есть обретение личностью своего места . Но если хоть один находит свое место - начинается цепная реакция восстановления других на своих местах (потому что этот нашедший свое место станет для них дополнительным указателем и определителем их места - как в паззле - если место одного кусочка найдено - дальше все уже складывается гораздо проще) - и не символично, а реально будет стремительно созидаться храм преображенного мира. Именно это говорил Серафим Саровский, когда утверждал: спасись сам - и вокруг тебя спасутся тысячи... Это собственно и есть механизм спасения мира красотой. Потому что - еще раз - прекрасен всякий на своем месте . Рядом с такими людьми хочется находиться и за ними хочется следовать… И тут можно ошибиться, пытаясь идти в их колее, тогда как единственный истинный путь следования за ними - нахождение своей собственной колеи.

Однако ошибиться можно и еще радикальнее. Импульс, данный окружающим прекрасной личностью, вызывающий желание красоты, устремление к красоте, может привести (и, увы, так часто приводит) не к ответному раскрытию красоты в себе , произведению красоты изнутри себя - то есть - к преображению себя, а к стремлению захватить вешним образом в собственность эту, уже явленную другим , красоту. То есть гармонизирующее мир и человека стремление подарить свою красоту миру в этом случае оборачивается эгоистическим стремлением присвоить красоту мира. Это приводит к разрушению, уничтожению всякой гармонии, к противостоянию и борьбе. Таков финал романа «Идиот». Хочу еще раз подчеркнуть, что так называемые «инфернальницы» произведений Достоевского есть не орудия ада, а заключенные ада, и в этот ад их заключают те, кто, вместо собственной самоотдачи в ответ на неизбежную и неотвратимую самоотдачу красоты (поскольку самоотдача, по Достоевскому, - это способ существования красоты в мире), стремится осуществить захват красоты в свою собственность, вступая на этом пути в неизбежную жестокую борьбу с такими же захватчиками.

Самораскрытие личностей в их красоте в ответ на явление красоты - это путь изобилия, путь превращения человека в источник благодати миру; стремление присвоить явленную другим красоту - это путь нищеты, недостатка, путь превращения человека в черную дыру, высасывающую благодать из мироздания.

Самораскрытие личностей в их красоте - это, по Достоевскому, есть способность отдать все . В «Дневнике писателя» за 1877 год именно по разлому между принципами «отдать все» и «нельзя же отдать все» будет проходить для него разлом между преображающимся и закоснелым в своем непреображенном состоянии человечеством.

Но и гораздо ранее, в «Зимних заметках о летних впечатлениях» он напишет: «Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека» (5, 79).

Принцип построения гармонии, восстановления рая для Достоевского - не отречься от чего-то с целью вписаться во ВСЕ, и не сохранить свое все, настаивая на полноте принятия себя, - но отдать все без условий - и тогда ВСЕ вернет личности свое все , в которое входит и впервые расцветшее в истинной полноте отданное все личности.

Вот как Достоевский описывает процесс осуществления гармонии наций: «Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю» (25, 100).

Хочу обратить ваше внимание: это, по видимости поэтическое, описание на самом деле очень технологично . Здесь подробно и технически точно описан процесс собирания тела Христова («целиком вошедшего в человечество», по мысли Достоевского) из разрозненных и часто противостоящих друг другу его аспектов - личностей и народов. Подозреваю, впрочем, что таковы все по-настоящему поэтические описания.

Личность, осуществившая свою красоту, будучи окружена несостоявшимися еще, не ставшими прекрасными личностями, оказывается распятой на кресте их несовершенства; вольно распятой в порыве осуществления самоотдачи красоты. Но - одновременно - она оказывается словно запертой в клетке их непроницаемыми границами, ограниченной в собственной самоотдаче (она отдает - но они не могут принять), что и делает крестное страдание невыносимым.

Таким образом, в первом приближении можно сказать, что Достоевский рисует нам единый процесс преображения мира, состоящий из двух взаимообусловленных шагов, многократно повторяющихся в этом процессе, захватывая все новые и новые уровни мироздания: осуществленная красота составляющих общность членов делает гармонию возможной, осуществленная гармония целого выпускает красоту на свободу…

3. Красота спасет мир

Жить стало невыносимо, но жить было нужно, и не только жить, но и заканчивать начатый роман, хотя сама мысль об этом представлялась ему теперь кощунственной: что значат все его слова перед лицом смерти одного только маленького, бесконечно дорогого ему существа?

Сказано: «Бог утаил от премудрых и разумных то, что открыл младенцам». Будет размышлять об этом и его князь Мышкин - земной «Христос» («князь» - «Христос» - еще и еще раз напоминает себе Достоевский в записках к роману). Нет, в самом романе он нигде не назовет его так, но даст своему герою не раз проговориться об осознании им своей миссии. «Теперь я к людям иду», - будет думать князь, почти что буквально повторяя многие из изречений вероучителя. Но в еще большей мере отдаст ему Достоевский и свои собственные заветнейшие убеждения и, конечно, о детях в первую очередь: теперь он постоянно думал о них и был убежден: через детей душа лечится - ведь дети (об этом знал уже и его Раскольников) - образ Христов: «Сих есть царствие божие. Он велел их чтить и любить, они - будущее человечество...» Но могут ли дети оставаться детьми в мире зла, отчаяния, несправедливости? Пожалуй, он сделает своего Мышкина взрослым ребенком, сохранившим детскую невинность восприятия мира.

Но роман требовал не одних только общих, пусть и страстно пережитых идей, - нужны были живые факты действительности, повседневности, а он ощущал себя в отрыве от родной почвы. «Точно рыба без воды» - так и писал Майкову. Одна подпора - газеты да еще отлежавшаяся в памяти жизнь России и его собственная жизнь, конечно. Нет, как и всегда, он оставался чужд мысли писать героя с себя самого, но Мышкин, каким он ему предугадался, все-таки очень уж близок ему по духу, и потому многое из собственного пережитого, перечувствованного, перевиденного, представлялось ему, окажется не чуждым князю Мышкину.

Приехав в Россию, герой попадает в дом генерала Епанчина, душевно сближается с его супругой Елизаветой Прокофьевной и тремя их дочерьми, особенно с Аглаей, которая в ходе работы над романом все более вбирала в себя черты Анюты, Анны Корвин-Круковской, так же как Елизавета Прокофьевна - черты матери Анюты - генеральши Елизаветы Федоровны. Постепенно в рассказах Мышкина, в его жестах, в его манере говорить, держаться, наконец, в самом содержании его бесед с женой и дочерьми генерала Епанчина определенно зазвучали впечатления самого Достоевского от пребывания в семье Корвин-Круковских. Сам князь Мышкин, правда, не может рассказать, как некогда Достоевский, о переживании смертного приговора, но зато Лев Николаевич знаком с «одним человеком», который стоял на эшафоте и потому может пережить то же состояние по закону сострадания. Даже и своей болезнью, эпилепсией, решил наделить он героя - и вовсе не ради внешнего сходства с собой и не затем, чтобы оттенить болезненную особость князя, выделяющую его из среды окружающих его «нормальных» людей. Нет, в самой своей болезни Достоевскому виделась не патология, но нечто даже символичное: состояние его личности как будто сосредоточило в себе, как в нервном узле, состояние всего мира.

Да, весь мир теперь будто в припадке, в конвульсиях страшной болезни, но и сама эта болезнь обостряет сознание, сосредоточивает его на сопротивлении состоянию упадка, отсутствие красоты удесятеряет потребность в ней человечества, господство безобразия в конце концов рождает жажду переустройства мира на новых началах, дающих ему новый же, более достойный человека образ.

Так и в его личной болезни: «...среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения... Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды, полное разума и окончательной причины...»

«Да, за этот момент можно отдать всю жизнь», - думает и князь Мышкин, потому что по опыту знает: такие мгновения ценой последующих мучений все-таки вместе с тем дают «неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слияния с самым высшим синтезом жизни».

Катастрофические эпохи - Достоевский постоянно носил в себе это ощущение, - эпохи Клеопатр и Неронов, времена вседозволенности и крушения нравственных оснований общества, эти же эпохи становились и временами пророков и подвижников, мучеников новой просветляющей идеи, - вот из таких-то идеологов апокалипсического XIX века и его герой духа, князь Мышкин, явившийся в самый фантастический город, Петербург, объявить людям открывшуюся ему истину: «Красотою мир спасется».

И пошла гулять о нем молва - разве и самому Достоевскому не случилось слышать о себе того же рода мнений - чудак, юродивый, дурачок, пентюх, идиот... Ну как же не идиот? «Красота спасет мир!»

И вот князь впервые видит Настасью Филипповну.

«Настасья Филипповна, - заносит Достоевский в записную книжку идею образа, которому предстоит развернуться в романе, - красота и беспорядок...» Это еще и исстрадавшаяся в безлюбовно-бессочувственном мире красота, тронутая растлением, готовая «лизнуть крови».

Закончив диктовку очередной главы, Федор Михайлович тут же садился за разработку планов следующих частей. Анна Григорьевна переписывала набело завершенные. и они спешили на почту - отправляли роман в «Русский вестник», где он уже начал публиковаться. С нетерпением ждал Достоевский первых откликов. Вечерами гуляли у Женевского озера, у Федора Михайловича, как никогда, разбаливались зубы, и он всерьез убеждал жену: ну что ты смеешься, я сам читал об этом в очень даже ученой книжке - Женевское озеро обладает свойством вызывать зубную боль. Анна Григорьевна догадывалась: мужу надоела Швейцария, нужно сменить обстановку.

В сентябре они переехали в Милан, а в ноябре - во Флоренцию.

Работали без отдыха: роман по условиям журнала необходимо было завершить к концу 68-го года.

И как же не метаться красоте, если дух и плоть разъяты будто для какого-то страшного всемирного, невиданного по размаху ритуала?

Он уже ясно видел исход: не спасти Мышкину, рыцарю бедному, Дон-Кихоту XIX века, Настасьи Филипповны, и ему, как и мечтателю из давней, почти юношеской «Хозяйки», не будет дано это. Ни духу почти бестелесного Мышкина, ни темной рогожинской страсти не может отдать себя всю, не раздвоившись, не погибнув, красота этого мира, воплотившаяся для обоих столь по-роковому противоположно в этой женщине. И будет глядеть на них своим безучастным остекленелым оком другой разлагающийся труп - с копии Ганса Гольбейна-младшего... Но не скоро еще будет это, и все-таки будет, будет, - мечталось ему, с этой страстной мечтой и завершал роман, - хоть и много еще искушений и страданий предстоит перетащить человеку, но откроются его вежды, и он узрит наконец истинный лик мира сего, ибо стекленеет человек под остекленелым взглядом мертвеца, лжеидеала.

Но как-то еще встретят роман? Поймут ли идею, примут ли? Не сочтут ли роман слишком уж фантастичным - вон и Аполлон Николаевич еще в марте писал: «Ужасно много силы, гениальные молнии, но во всем действии более возможности и правдоподобия, нежели истины. Все как бы живут в фантастическом мире. Читается запоем, и в то же время - не верится. Но сколько силы!..» Откликнулся и Страхов, с восторгом даже писавший о прекрасной мысли романа - мудрости, открытой младенческой душе князя Мышкина, недоступной для «мудрых и разумных», грозился написать и статью об «Идиоте», но, кажется, с выполнением обещания не торопился, а потом как будто и вовсе забыл о нем. Хотя не прямо, окольно - как это он умел делать - о романе все-таки отозвался и публично, в статье о «Войне и мире»: эпопея Толстого противопоставлялась здесь произведениям с запутанными сюжетами, с описанием грязных и ужасных сцен, страшных душевных мук.

Буренин в «Санкт-Петербургских ведомостях» свел всю критику к фельетону. Назвав роман «неудачнейшим» из всего написанного Достоевским, он заключил: герои «Идиота» «суть чистейшие плоды субъективной фантазии романиста... разумеется, приходится только сожалеть о несчастном настроении этой фантазии».

Однако большинство газет свидетельствовало об огромном успехе нового романа у читателей, и это главное, что по-настоящему радовало Достоевского. Совершенно не склонный к преувеличению сделанного, он и сам переживал глубоко, что «не выразил и 10-й доли того, что... хотел выразить», - как писал Софье Ивановой. Но и решительно восставал против попыток, пусть даже и вполне дружеских, своротить его с того пути, по которому - он убежден был в этом - идти ему предназначено свыше самой его судьбой:

«Ах, друг мой! - отвечает он на упреки Майкова. - Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, - да разве не закричат реалисты, что это фантазия! Между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает... Ихним реализмом сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось...»

И Страхову: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим... то для меня иногда составляет самую сущность действительности. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив. В каждом номере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они - факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять?.. Неужели фантастичный мой Идиот не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры... Я не за роман, а я за идею мою стою. Напишите, напишите мне Ваше мнение, и как можно откровеннее. Чем больше Вы обругаете, тем больше я оценю Вашу искренность...»

«Я за идею мою стою...» Да разве же высказать ее всю в одном романе, - пока писал «Идиота», в голове сложился новый замысел: поэма-притча «Атеизм» в форме романа - может быть, здесь и удастся высказать мысль вполне, но для этого нужно быть в России, непременно видеть и слышать русскую жизнь; больше участвовать в ней непосредственно. Нет, это будет не обличение нравов. Тут вся духовная история человечества должна вместиться в поэму, вся суть средневековой цивилизации в главных ее узловых моментах, и Россия как исход: явить нового, незнаемого еще миром, Русского Христа - вот призвание, вот предназначение поэмы. О, как нужны сейчас великие национальные книги, могущие послужить к возрождению русского человека! «В литературном деле моем, - признавался он в письме к племяннице Сонечке, - есть для меня одна торжественная сторона, моя цель и надежда - и не в достижении славы и денег, а в достижении выполнения синтеза моей художественной и поэтической идеи, то есть в желании высказаться в чем-нибудь вполне, прежде чем я умру. Здесь же я этого не могу и поэтому должен писать другое. Все это делает мне все дальше и дальше жизнь за границей неспокойною... мне Россия нужна; без России последние силенки и талантишко потеряю. Я это чувствую». Вот кабы «Идиот» разошелся, чтоб расплатиться с самыми кабальными долгами, - ни дня, ни часу не остался бы здесь. Хотя жилось им во Флоренции и неплохо. Удивительный город - кажется, никогда он не спит: часов до четырех утра, всю ночь, поет и пляшет, а уже к пяти начинается его рыночный гомон. Болезненно нервного Федора Михайловича заботил теперь, правда, не собственный покой и даже не почти полная непригодность таких условий для работы - Анна Григорьевна плохо спала под крики, а она снова беременна, вот уж и восьмой месяц, как понесла. Как-то оно еще все сложится на этот раз...

Жили покойно, хозяева почти не беспокоили их, но однажды - какой вдруг поднялся переполох! В их спальню неожиданно с криками ворвались обе служанки во главе с самой хозяйкой и начали отодвигать стулья, заглядывать под стол, под кровать - оказалось, в комнату (они только что видели это своими собственными глазами) вбежала Piccola bestia - ядовитый паук, тарантул. Искали в постели, в бельевом шкафу - безрезультатно.

Одна только мысль о том, что где-то здесь, рядом с тобой, может быть, и совсем рядом, невидимая тебе, но видящая тебя, ночует эта маленькая омерзительная тварь, вызывала чувство гадливости, и в самом деле - ваша жизнь, жизнь любимого человека, судьба еще не родившегося, только готовящегося к жизни существа, зависят сейчас от инстинктов или даже не поддающихся логике человеческого сознания капризов мелкой, но ядовитой гадины.

Между тем приближался срок родин Анны Григорьевны, и нужно было подумать о переезде на новое место, где можно было бы свободно объясниться по-немецки или французски, так как итальянским ни Федор Михайлович, ни Анна Григорьевна не владели. Достоевскому пришлась по душе мысль о Праге.

После десятисуточного путешествия добрались наконец до города, будто возникшего из детской сказки о принцессах и чудесных замках, - Прага. Увы, меблированные комнаты сдавались здесь только одиноким, люди же семейные должны были снимать квартиры, которые еще нужно было обставлять мебелью, пришлось бы обзаводиться целым хозяйством, бельем, посудой - мало ли что потребуется, тем более имея в виду скорое появление малыша, а откуда взять средства на все это? Так что, как ни печально, но пришлось оставить мечты о Праге, о возможности сближения с деятелями движения славянского возрождения и отправляться в прежние обжитые уже ими места - в Дрезден.

Здесь 14 сентября 1869 года и родилась их вторая дочь - назвали ее Любовью. «...Все обошлось благополучно, - писал Федор Михайлович Майкову, - и ребенок большой, здоровый и красавица». Красавице, правда, было всего три дня, но отец переживает событие восторженно, даже убежденного холостяка Страхова корит: «Ах, зачем вы не женаты, и зачем у вас нет ребенка, многоуважаемый Николай Николаевич? Клянусь вам, что в этом три четвертых счастья жизненного, а в остальном разве - одна четверть». Хлопот, конечно, прибавилось, но многие из них как раз и доставляли главную радость: выкупать, убаюкать на руках свое маленькое создание, родное дитя; Анна Григорьевна видела, что наконец снова подарила мужу настоящее счастье.

Тревожные вести несли из России русские и особенно немецкие газеты: смутно передавались слухи о будто бы зреющей в подспуде общества революции, о покрытой сетью тайных обществ стране, готовящейся к взрыву, о брожении умов, шатании нравственных устоев. В середине октября приехавший на каникулы в Дрезден брат Анны Григорьевны, студент Московской сельскохозяйственной академии, подтвердил многие из слухов, во всяком случае, касающихся студенческой среды. Тем решительней вставала необходимость вернуться в Россию - видеть все своими глазами, на слухах-то далеко не уедешь. А тут еще дочитал наконец «Войну и мир» - возбудился до крайности: сам ведь подумывал о поэме в форме романа, а тут вон она, уже создана, и гениально. Чувствовал в Толстом единственного, пожалуй, в современной литературе достойного соперника-соревнователя. И все же толстовская эпопея воссоздает жизнь отошедшую - ныне совсем иная жизнь, кто дерзнет на поэму о настоящем и в формах, соответствующих законам и духу новой действительности? Нет, тут не героическое прошлое, тут современный хаос; не отлежавшиеся, гармонизированные формы минувшего воссоздавать и противопоставлять их хаосу настоящего потребно, но в самом этом хаосе и разложении прозревать зародыши нового созидания - вот что сейчас главное для художника. Хватит ли только сил на то и таланта?.. Может, «Атеизм» и решит такую задачу? Чем больше думал о новом, не дающем покоя замысле, тем более убеждался - нереален, да и не совсем его: идея «Атеизма», как он мыслился, требовала скорее исторической эпопеи, а он всегда ощущал историю не столько длящейся, сколько собранной в тугой узел современности: здесь и все прошлое, здесь и будущее, как хлеб в зерне, как дуб в желуде - в каждом мгновении сосредоточена вечность, нужно только угадать, узреть ее. Теперь замысел «Атеизма» виделся ему несколько иначе: всю историю человечества представить как историю человека, историю его духовных борений, исканий, падений, бездн, неверия, отрицаний и возрождения души человеческой. Всю жизнь будет мучиться главным вопросом, главной тайной бытия - вопросом, который измучивал и самого Достоевского: есть Бог или нет? Отсюда ответы и на все другие вопросы - и о смысле жизни, и о назначении человека на земле, и о всех ценностях, и о природе совести... Он проведет героя от рождения, от ангельской невинности, первозданной младенческой гармонии внутреннего мира до первых искушений сердца, сознания и тела, через страсти, все формы соблазнов жизни, через разврат, наконец, через чудовищные уклонения сознания, книжные мечты и высокомерие, доходящее до презрения и гадливости к другим людям, через идею - страсть владычества, безмерного и беспрекословного над людьми, над всем человечеством и миром. Героем его овладеет бесовская страсть - стать величайшим и первейшим из всех людей, любыми средствами - непомерной гордыней, накоплением богатства: он встретит Ростовщика, Вечного Ростовщика, который сделается его идеалом, его богом.

Да, властью денег можно добиться многого, но он пойдет дальше, путем инквизиторского самоутверждения - он захочет заменить собой самого бога, станет фанатиком-атеистом во имя утверждения новой религии самообожения. О, это будет великий грешник...

Поэма теперь мыслилась в форме «Жития», наиболее соответствующей новому замыслу. Но житие - жизнь вечная, жизнь великая, жизнь праведная, ставшая идеалом, освященная признанием современников и потомков - святая жизнь. «Житие великого грешника»37 - так определилась теперь внутренняя идея замысла, так решил и назвать будущую эпопею. Житие требовало преображения грешника, его духовной победы над грехом, над собой, как бы второго рождения.

Человек он будет страстный, оттого и мятущийся, без твердой духовной опоры: без веры человек не может, во что же верить ему? В деньги? Ему нравственная, твердая точка опоры нужна, а коли «бога нет», то его нужно выдумать - отсюда, пожалуй, и в хлыстовство пойдет - тоже ведь форма нигилизма, иезуитизма, даже похуже: каждый вправе объявить себя Христом или Саваофом, а одну из своих радетельниц - хлыстовской богородицей, - вот вам и «я сам бог», и не себе только, а все обязаны богом тебя почитать. Вот тут-то и пригодится ему философия современного позитивизма господина Конта, эта своеобразная атеистическая религия для масс; для себя - религия самообожения, для человечества - позитивизм: масса обязана жить по этой философской программе, главное - чтобы не имела знаний больше, нежели сколько нужно ей для собственного блага, дабы не рассуждала слишком много. Человек с самой колыбели должен систематически превратиться в автомат, который станет не только поступать, но даже и чувствовать и думать исключительно так, как того потребуют новые боги устроенного по системе Конта общества, - тогда-то человечество и сделается наконец счастливым и навсегда... Кажется, так характеризовал Писарев эту новейшую идею социального переустройства, заметив при этом, что до подобного уровня не поднимался еще ни один теоретик деспотизма в целом мире... Достоевскому запомнились статьи молодого критика, полемизировавшего с автором нового проекта осчастливить человечество.

Да, нелегко будет герою преодолеть в себе все эти соблазны. Тут встреча нужна, встреча с истинной святостью, вернее, со святым человеком, ну хоть с тем же Тихоном Задонским, что с того, что в прошлом веке жил, к нему и Чаадаева и Белинского, Грановского, Пушкина даже можно будет собрать, - пусть поговорят меж собой, поспорят - будет о чем... Главное - необходимо величавую, положительную фигуру - антитезу Ростовщика, хлыстовского Саваофа, такую, чтобы право и власть имел сказать: «Победи себя и тогда победишь мир». Трудно это, ибо велики соблазны заблудшей душе, потерявшей в мире точку опоры, но победи и ощутишь в себе вселенскую радость жизни...

Да тут, пожалуй, одним романом не обойтись, тут на всю жизнь замысел. Если еще хватит жизни - то...

Оторвавшись от записей и справившись - как Любочка? - Федор Михайлович по сложившейся привычке бежал в кафе почитать газеты. Одна из московских корреспонденции особенно заинтересовала его:

«В Разумовском, в Петропавловской академии, найден убитым студент Иванов. Подробности злодейства страшны. Ноги опутаны башлыком, в который наложены кирпичи... Он был стипендиатом Академии; наибольшую часть денег отдавал своей матери и сестре». Постепенно начали поступать более зловещие подробности таинственного убийства: студент Сергей Нечаев по плану Бакунина, с которым он встречался в Женеве, организовал в Москве террористическую группу - «Комитет народной расправы» (эмблемой был выбран топор). Цель комитета - подготовка всенародного возмущения, политический переворот, превращение Российской империи в союз небольших вольных общин. Достоевский помнил выступление Бакунина с этой программой на заседании Лиги мира в 68-м году. Один из членов комитета, студент Иванов, не принимавший полностью бакунинско-нечаевской программы, решился на открытый спор с Нечаевым, за что и был тайно приговорен «к устранению»: его заманили в парк, зверски убили, а тело бросили в прорубь замерзшего пруда.

Немецкие газеты в эти дни также немало писали о «нигилистической революции» в России и ее женевском вожде - Михаиле Бакунине.

И это - социалисты? революционеры?38 - топор, кровь, смута... Обновить мир топором? Хороша же идея: рассчитывают поднять массы, а до народа-то, именно до народа, до его нужд и надежд, никакого ведь дела им и вовсе нет. Эти господа ни перед чем не остановятся: тут - нигилизм, фантастическая идея всеобщего отрицания, всеразрушения, а революция не смута, не отрицание, но обновление, возрождение, тут не топор, а воскрешающая мир идея нужна, чтоб за нее - не под страхом расправы, а свободным сердцем пошло человечество. Нет, нигилизм несет человечеству не обновление, но еще большее помрачение - тут бесовство, а не социализм.

Достоевский сознавал - нечаевское дело дает ему уже живой, рожденный самой действительностью, конкретный сюжет, в котором могут претвориться общие идеи его «Жития». Заносит в записную книжку первые наброски будущего романа, черты характеров главных героев, общий абрис их идей:

«...Просмотрели Россию. Особенность свою познать не можем и к Западу самостоятельно отнестись не умеем. Тут дело финальных результатов Петровской реформы... Является Студент (так он пока обозначает Нечаева, потом найдет для него имя: Петр Верховенский) - для прокламаций и троек. Перестроить мир... Шапошников (так назвал Иванова) горячо отвечает, что считает себя ничем не связанным. Студент подговаривает тройку убить Шапошникова. Убивают...» Вскоре Иванов-Шапошников обретает более точное имя - Шатов, Иван... Нет, он не из нигилистов - он уже новый человек, ощущающий свою связь с Россией народной, но он еще шаток в своих убеждениях. Достоевский решил сделать его выходцем из крепостных. Обрисовывается и фигура «отца» молодого нигилиста Петра Верховенского: современный нигилизм «детей» вырос из непонимания и отрицания чего бы то ни было положительного в России, а главное - из неверия «отцов» и ее народные силы, считал Достоевский, поэтому и потребовалась фигура старшего Верховенского - «для встречи двух поколений все одних и тех же нигилистов», - записывает он. Постепенно вырисовывается и общая задача романа: раскрыть важнейшие стороны современного нигилизма, чуждого и враждебного истинно социальному и социалистическому переустройству мира, как его понимал сам Достоевский. Да и не один он: даже и социалист Герцен не случайно же определил подобных деятелей женевской эмиграции «Собакевичами и Ноздревыми нигилизма» - Достоевский запомнил это место из «Былого и дум». А в недавней статье Герцен как бы даже и подталкивал Достоевского, не имея при этом, конечно, в виду именно его, но все-таки: «Наши Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения устремлений молодого поколения, но представляют чересчурную крайность... Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что и они выражают временный тип, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя». Вскрыть, показать самый корень всех форм, всех проявлений этой болезни - бесовства, как окрестил ее Достоевский, - фанатической всеразрушительной идеи, прикрывающейся масками революционности, социализма, общечеловеческого блага, - эта задача стоит романа. Тут не готовность самопожертвования во имя оздоровления общества, напротив: способность и готовность пожертвовать хоть всем миром ради осуществления своих теорий. Тут будто бесы вошли в стадо свиней, как в одной из притч евангелиста Луки. Так наконец решил и назвать будущий роман - «Бесы».

Однако работа почему-то не спорилась, хотя, казалось бы, и материала достаточно, и творческий порыв не угасал - что-то не заладилось: Петр Верховенский, нечаевский тип, все-таки выходил фигурой скорее комической, памфлетной, мелким бесом; да и весь роман, казалось ему, слишком уж превращается в непосредственный, чуть не фельетонный отклик на злобу дня. Ему же мечталась трагедия, всемирное действо, мистерия, разыгравшаяся в России. Не хватало действительно центрального героя. Явно не хватало - главного беса, фигуры глубоко трагической, этакого демона - не романтического, но живого современника. И стал ему мало-помалу вырисовываться такой герой - тип действительно «великого грешника» с великим умом, жаждой подвига, но потерявшего точку отсчета добра и зла, а потому и готового на все: на любую, даже и самую чудовищную крайность.

«Итак, весь пафос романа в князе, - Достоевский решил назвать его Ставрогиным, - он герой. Все остальное движется вокруг него, как калейдоскоп...»

Теперь роман обрел уже более реальные очертания, так что вполне можно было подумать и о том, чтобы предложить его в журнал. В какой? Проблемы выбора не было: Достоевский и после «Идиота» все еще оставался в денежной зависимости от Каткова. Ему и отписал:

«Если Вы решите печатать мое сочинение, то мне кажется необходимо, чтоб я известил Вас предварительно, хотя бы в двух словах, об чем, собственно, будет идти дело.

Одним из числа крупнейших происшествий будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью, и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, не бесполезно выставить такого человека, но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня комическим. И потому происшествие - только обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.

Это другое лицо (Николай Ставрогин) - тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо - трагическое. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский...

Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз, по неделям останавливал работу. Я еще едва завязал интригу. Вообще боюсь, что многое мне не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеологом такого лица беру Тихона Задонского. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа. Теперь о другом предмете. Мне совершенно нечем существовать, а у меня жена и ребенок... Я знаю, что я Вам должен очень много. Но на этом романе я сквитаюсь с редакцией. Теперь же прошу у Вас 500 рублей...»

Новый, 1871 год встретили с Анной Григорьевной у русского консула в Дрездене. Поговорили и о европейских событиях, тревожных, неизвестно еще чем грозящих будущему: с лета минувшего года Европа охвачена франко-прусской войной. Столица Франции осаждена войсками Бисмарка. В Париже восстание. Монархия свергнута. Власть в руках республиканцев. Над Парижем - красное знамя... Выборы в Совет Коммуны. Париж в огне...

Газеты обвиняют коммунаров в страшном вандализме, жестокостях, в развязывании гражданской войны перед лицом общего национального врага, с холодным любопытством наблюдающего за расколом в стане противника. Правительственные войска штурмуют оплот революционной Коммуны. Парижские улицы завалены трупами парижан, хотя прусские войска даром не тратят даже снарядов - выжидают. После недельных боев героическая Коммуна пала. Париж - в крови. Прусские газеты требуют разрушения столицы Франции, отторжения Эльзаса и Лотарингии. Франция раздавлена. Достоевский видел торжественное возвращение победителей - исполнителей воли железного Бисмарка...

Конечно, о Коммуне он мог знать только из газет, большей частью описывающих события превратно, сознательно передергивающих факты. Но следил он за этими событиями с замиранием сердца: а вдруг, вдруг победит народ? Да, он и теперь был врагом переворотов путем крови и насилия, но, как знать, может быть, весь этот ужас кровавого пожарища Парижа в конце концов будет искуплен торжеством Победы? Нет, позор и унижение Франции - вот итог: народ обескровлен, и все тяготы вновь взвалены на него, а власть по-прежнему у банкиров, у буржуа...

А тут еще Николай Николаевич Страхов подлил масла в огонь: «Что вы скажете о французских событиях? - спрашивает. - Вот вам и «охранитель» - тоже ведь, поди, сердце замирало: а вдруг?! - У нас, по обычаю, явилось много ярых приверженцев Коммуны. Как думаете? Не начинается ли новая эра? Не заря ли будущего дня?..»

Нет, отвечает Достоевский: в основе идеи Парижского восстания все та же старая фантазия о фаланстере, которым можно-де переродить мир, и не было здесь сказано истинно нового положительного слова. А потому «Пожар Парижа есть чудовищность», хотя многим кажется «красотою».

Нет, не мечом, но духом возродится мир, и Россия найдет в себе силы сказать миру это великое слово - Возрождение.

5 июля вечером они сели наконец в поезд Дрезден - Берлин. Из Берлина вел уже прямой путь в Россию. Когда же пересекли границу, одно только сознание, что они едут уже по родной земле, что там, за окном, на станциях - русские люди, одно это делало их счастливыми, и они шутили, смеялись, словно торопились на званый обед, и все спрашивали друг друга: неужели правда, неужели мы действительно наконец дома? автора Садовской Борис Александрович

КРАСОТА Меня зовете клекотом с горы вы, Широкие орлы, А снизу мне грозят обрывы Крутой скалы. Гляжу: подъемлется заоблачная груда, – Уступы снежных скал. – Я не ищу в спасенье чуда И не искал. Ты вознеслась на розовые скалы Под клик орлов святых, И ты влечешь меня в

Из книги А. С. Тер-Оганян: Жизнь, Судьба и контемпорари-арт автора Немиров Мирослав Маратович

«Красота» Понятие, никак не фигурирующее в актуальном искусстве - полностью отданное на откуп массовой культуре.Ну, разве что Кошляков, стыдясь и не произнося этого слова, не дай Бог, вслух, он на самом деле добивается в своих произведениях -Ну, может быть - варварской и

Из книги Оскар Уайльд, или Правда масок автора Ланглад Жак де

НЕСПАСАЮЩАЯ КРАСОТА Длинный шлейф сплетни тянулся за Оскаром Уайльдом при жизни, и даже посмертно сплетня не оставила его в покое.Стараниями врагов и просто жадной до пересудов черни имя Уайльда стало своего рода символом порочности. Преодолеть инерцию подобного

Из книги Москва-400. Воспоминания о Карибском кризисе автора Андреев Рудольф

Красота Сначала мы в палатках жили. Потом уже стали строить городок. У нас с собой разборные домики были привезены из Союза. Мы их сколачивали собственными силами. Сделали фундаменты.Но обустройство-то обустройством, а в первую очередь надо было орудийные дворики

Из книги Судьба по-русски автора Матвеев Евгений Семенович

Красота в аду То, о чем я хочу здесь рассказать, произошло со мной во время работы над фильмом «Любить по-русски-3». Наша киногруппа приехала в Калугу. Снимали мы эпизод около уличного кафе. Там сидела наша массовка, сидели и обычные посетители. Мы не вторгались в жизнь,

Из книги Секретные архивы ВЧК-ОГПУ автора Сопельняк Борис Николаевич

«НАС СПАСЕТ РУССКИЙ ФАШИЗМ!» Не удивляйтесь, но именно такой лозунг выдвинул в своей программе переустройства жизни в Советском Союзе Николай Зинин. Не забывайте, что Гитлер еще не пришел к власти, что о войне никто не думал, концлагерей не было, евреев не уничтожали, а

Из книги Листы дневника. Том 2 автора

"Сознание красоты спасет" В китайских дальневосточных городах расхаживают всякие мастера-починщики. Странным песенным складом несется по улицам: "платье починяйт!", "джонтики починяйт", "чайники починяйт" - чего только не починяют китайские хожалые мастера!Но вот, среди

Из книги Листы дневника. В трех томах. Том 3 автора Рерих Николай Константинович

Красота "А мы верим, что у искусства собственная, цельная, органическая жизнь и, следовательно, основные и неизменимые законы для этой жизни… Искусство есть такая же потребность для человека, как есть и пить. Потребность красоты и творчества, воплощающего ее, неразлучна с

Из книги Леди Ю автора Попов Дмитрий

Глава 16 «Бьюти» спасет мир В октябре 2001 года настало время вплотную заняться партийным строительством. Сперва был запущен пробный шар: лидер вошедшей в Форум национального спасения Украинской республиканской партии Левко Лукьяненко сообщил о результатах

Из книги Время Путина автора Медведев Рой Александрович

Спасет ли Китай мировую экономику? Глобализация экономики превратила Китай в центр производства потребительских товаров. Россия стала главным экспортером нефти и природного газа. Новый мировой порядок позволил США обеспечивать занятость своего населения прежде всего

Из книги Записки из рукава автора Вознесенская Юлия

Красота Ко мне является адвокат. Обрядили меня поверх серого больничного халата в черные зековские брюки необъятной ширины (пришлось завязать их узлом на талии), в серый клочковатый ватник и повели на другой конец тюремного двора, в женский корпус - в нем размещаются

Из книги ДОЧЬ автора Толстая Александра Львовна

СКРЫТАЯ КРАСОТА Мне трудно было поверить, что он работает на писчебумажной фабрике. Станки, деловой кабинет или контора, писчая бумага мало вязались в моем представлении о нем. Я не встречала ни одного японца, который казался бы мне более японским, не только не зараженным

Из книги Мои Великие старухи автора Медведев Феликс Николаевич

«Не понимаю слов Достоевского, что красота спасет мир» – Выходит, слова Достоевского о том, что красота спасет мир, по-вашему, слишком сильно сказаны?– Для меня это трудно понять, я не понимаю смысла этих слов.– Вы любите Достоевского?– Да, очень! Достоевского и

Из книги Рома едет. Вокруг света без гроша в кармане автора Свечников Роман

Красота по-монгольски Мотор глохнет посреди заснеженной степи.– Коза драная! Два километра не дотянула, тварь! – выпаливает водитель “скании”. В тягаче закончилось топливо.Он выскакивает из кабины, хватает ведро и сливает несколько литров соляры из тридцатитонной

«Мир спасет красота…»:

алгоритм процесса спасения в произведениях Достоевского

Разговор о знаменитой цитате из романа Достоевского «Идиот» мы начнем с анализа цитаты из «Братьев Карамазовых», тоже довольно известной и посвященной собственно красоте . Ведь фраза Достоевского, ставшая заглавием этой работы, в отличие от фразы Вл. Соловьева, посвящена не красоте, а спасению мира , что мы уже выяснили общими усилиями…

Итак, то, что у Достоевского посвящено собственно красоте: «Красота это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я при том не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, - знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит» (14, 100) .

Заметим, что у Достоевского слово «Содом» всегда писалось с большой буквы, непосредственно отсылая нас к библейской истории.

Практически все русские философы, анализировавшие этот пассаж , пребывали в уверенности, что герой Достоевского говорит здесь о двух видах красоты . В недавнем исследовании, содержащемся в только что опубликованном сборнике, автор убежден в том же самом: «В этих размышлениях Дмитрий противополагает два типа красоты: идеал Мадонны и идеал содомский» . Утверждалось, что Достоевский устами героя (писателю довольно часто переадресовывали это высказывание) говорит о красоте и ее имитации, подделке; о жене, облеченной в солнце, и блуднице на звере - и т.п., то есть подбирали и, в сущности, подставляли в текст для его объяснения пары (казалось бы, аналогичных) метафор. При этом и сам текст воспринимался как ряд метафор, поскольку философы поспешили начать истолковывать текст, не удостоив его настоящего прочтения, то есть филологического анализа, должного при всякой философской рефлексии над художественным текстом предшествовать анализу философскому. Они восприняли текст, как говорящий о чем-то, им уже известном. Между тем, текст этот требует точного, математического , прочтения, и, прочтя его так, мы увидим, что Достоевский устами героя говорит здесь нам о чем-то совсем ином, нежели все рассуждавшие о нем философы.



Прежде всего, нужно отметить, что красота определяется здесь через свои антонимы : страшная , ужасная вещь.

Дальше - в тексте отвечается на вопрос: почему страшная? - потому что неопределимая (и, кстати, определением через антонимы гениально подчеркивается именно неопределимость данной вещи).

То есть по отношению к красоте, о которой идет речь, невозможна именно та операция аллегоризации (жестко определительная, заметим, операция), которую проделывали философы. Единственный соответствующий этой красоте символ, подходящий под описание героя Достоевского - это знаменитая Исида под покрывалом - страшная и ужасная, потому что нельзя определить.

Итак, там - всё , в этой красоте, все противоречия вместе живут, берега сходятся, - и эта полнота бытия не определима в разделительных , в противопоставляющих друг другу части целого, терминах добра и зла . Красота страшна и ужасна тем, что это вещь другого мира , вопреки всякой вероятности присутствующая здесь, в этом данном и явленном нам мире, это вещь мира до грехопадения , мира до начала аналитической мысли и восприятия добра и зла.

Но «Идеал Содомский» и «идеал Мадонны», о которых далее идет речь у Дмитрия Карамазова, все же почему-то упорно понимаются как два противопоставленных друг другу типа красоты , выделенных каким-то абсолютно неведомым образом из того, что неопределимо (т.е. буквально - не имеет предела - но следовательно и не поддается разделению), из того, что представляет собой схождение, нерасчленимое единство всех противоречий , место, где противоречия уживаются - то есть перестают быть противоречиями...

Но это было бы нарушением логики, совершенно не свойственным такому строгому мыслителю, каков Достоевский - и каковы, надо заметить, и его герои: перед нами не две определенные, противостоящие друг другу, красоты , а лишь и именно способы отношения человека к единой красоте. «Идеал Мадонны» и «идеал Содомский» - это у Достоевского - и в романе тому будет множество подтверждений - способы глядеть на красоту, воспринимать красоту, желать красоту.

«Идеал» находится в глазу, голове и сердце предстоящего красоте, а красота так беззащитно и самоотверженно отдается предстоящему, что позволяет ему оформлять присущую ей неопределимость в соответствии с имеющимся у него «идеалом». Позволяет видеть себя так, как предстоящий способен видеть.

Думаю, это покажется неубедительным - слишком мы приучили себя к тому, что противостоят друг другу не наши способы восприятия, а именно типы красоты, например, тиражированные еще романтиками «белокурый голубоглазый ангел» и «огневзорая демоница».

Но если, определяя, что же есть «идеал Содомский», мы обратимся к исходным текстам, никогда всуе не поминаемым Достоевским, то увидим, что в Содом пришли вовсе не распутники и соблазнители, не демоны: в Содом пришли ангелы , вместилища и прообразы Господни, - и это именно Их устремились содомляне «познать» всем городом.

Да и Богоматерь - вспомним «Песнь песней» - «грозная, как полки со знаменами», «заступница», «нерушимая стена» - вовсе не сводима к «одному типу» красоты. Ее полнота, способность вместить в себя «все противоречия», подчеркивается обилием разных типов, изводов, сюжетов икон, отражающих разные аспекты Ее действующей в мире и преображающей мир красоты.

Чрезвычайно характерно Митино: «В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей».То есть - оно именно с точки зрения языка, используемых героем слов характерно. Красота не «обретается», не «находится» в Содоме. И Содом не «составляет» красоты. Красота в Содоме «сидит» - то есть посажена, заперта в Содом как в тюрьму, как в темницу человеческими взглядами . Именно в этой тайне, сообщаемой Митей Алеше, разгадка тяготения Достоевского к героине - святой блуднице . «Все противоречия вместе живут». Красота, заключенная в Содоме, и не может предстать в ином облике.

Здесь существенно вот что: у Достоевского слово «Содом» появляется и в романе «Преступление и наказание», и в романе «Идиот» - и в характернейших местах. Мармеладов произносит, описывая место проживания своего семейства: «Содом-с, безобразнейший… гм… да» (6, 16), - ровно предваряя рассказ о превращении Сони в проститутку. Можно сказать, что началом этого превращения становится поселение семейства в Содоме.

В романе «Идиот» генерал повторяет : «Это Содом, Содом!» (8, 143) - когда Настасья Филипповна чтобы доказать князю, что она его не стоит, впервые берет деньги у торгующего ее человека. Но перед этим восклицанием из слов Настасьи Филипповны обнаруживается для генерала, что и Аглая Епанчина участвует в торгах - хоть и величественно отказывается от этого в начале романа, заставив князя написать Гане в альбом: «Я в торги не вступаю». Если не ее торгуют, то с ней торгуются - и это тоже начало помещения ее в Содом: «А Аглаю-то Епанчину ты, Ганечка, просмотрел, знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с честными женщинами знаться - один выбор! А то непременно спутаешься…» (8, 143). На XII юношеских Апрельских Достоевских чтениях одна докладчица характерно выразилась про Настасью Филипповну: «Она порочна, потому что ее все торгуют». Думаю, это потому что - очень точно.

Женщина - носительница красоты у Достоевского - страшна - и поражает - именно своей неопределимостью. Настасья Филипповна с князем, который не торговал ее, «не такая», а с Рогожиным, торговавшим ее, подозревающим ее - «именно такая». Эти «такая - не такая» будут главными определениями , даваемыми в романе Настасье Филипповне - воплощенной красоте… и они будут зависеть исключительно от взгляда смотрящего. Заметим себе полную неопределенность и неопределимость этих так называемых определений .

Красота беззащитна перед смотрящим в том смысле, что именно он оформляет ее конкретное проявление (ведь красота не является без смотрящего). Какой мужчина видит женщину, такой она и является для него. «Мужчина может оскорбить цинизмом проститутку, рублевую», - был убежден Достоевский. Свидригайлов разжигается именно целомудрием невинной Дуни. Федор Павлович испытывает похоть, увидев впервые свою последнюю жену, похожую на Мадонну: «“Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули”, - говаривал он потом, гадко по-своему хихикая» (14, 13). Вот, оказывается, чем страшен сохраненный идеал Мадонны, когда в душе уже торжествует содомский идеал: идеал Мадонны становится объектом сладострастного влечения по преимуществу .

Но когда идеал Мадонны мешает сладострастному влечению - то он становится объектом прямого отрицания и надругательства, и в этом смысле значение огромного символа приобретает сцена, пересказанная Федором Павловичем Алеше и Ивану: «Но вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один , еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно Богородичные праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала . Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! “Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму (обратим внимание - Федор Павлович говорит так, словно совлекает с Софьи в этот момент ее истинный образ, раздевает ее от ее образа… - Т.К. ). Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..” Как она увидела, Господи, думаю, убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо (словно пытаясь заслонить оскверненный образ - Т.К. ), вся затряслась и пала на пол… так и опустилась» (14, 126).

Характерно, что другие обиды Федор Павлович не считает за обиды, хотя история брака его с женой Софьей - это буквально история заточения красоты в Содом. Причем здесь Достоевский показывает, как внешнее заточение становится заточением внутренним - как из надругательства вырастает болезнь, искажающая и тело, и дух носительницы красоты. «Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, перед ним “виновата” и что он ее почти “с петли снял”, пользуясь, кроме того, ее феноменальной безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене, съезжались дурные женщины и устраивались оргии. <…> Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок» (14, 13). Первый же припадок этой болезни, как мы видели, произошел именно при осквернении образа Мадонны… В силу описанного мы не сможем отделить это воплощение «идеала Мадонны» в романе ни от баб-кликуш, воспринимаемых как одержимые, ни от бессмысленной Лизаветы Смердящей. Мы не сможем отделить его и от Грушеньки, «царицы наглости», главной «инфернальницы» романа, когда-то рыдавшей ночами, вспоминая своего обидчика, тоненькой, шестнадцатилетней…

Но если история Софьи - это история заключения красоты в Содом, то история Грушеньки - это история выведения красоты из Содома! Характерна эволюция восприятия Митей Грушеньки, даваемых им ей эпитетов и определений. Все начинается с того, что она - тварь, зверь, «изгиб у шельмы», инфернальница, тигр, «убить мало». Дальше - момент поездки в Мокрое: милое существо, царица души моей (и вообще именования, прямо относящиеся к Мадонне). Но потом-то и вовсе появляется нечто совершенно фантастическое - «брат Грушенька».

Итак, повторю: красота лежит вне области, с которой начинается разделение на добро и зло, - в красоте присутствует еще нерасколотый, цельный мир. Мир до грехопадения. Именно проявляя этот первозданный мир, тот, кто видит истинную красоту, мир спасает.

Красота в высказывании Мити так же едина и всевластна и неделима, как Бог, с Которым борется дьявол, но Который Сам с дьяволом не борется… Бог пребывает, дьявол нападает. Бог творит - дьявол пытается отобрать сотворенное. Но сам он не сотворил ничего, и значит - все сотворенное - благо. Оно может лишь - как красота - быть посажено в Содом…

Фраза из романа Достоевского «Идиот» - я имею в виду фразу, заглавную для данной работы - запомнилась в иной форме, той, которую придал ей Владимир Соловьев: «Красота спасет мир». И это изменение каким-то образом очень сходно с теми изменениями, что производили философы рубежа веков с фразой: «Тут дьявол с Богом борется». Говорилось: «Тут дьявол с Богом бор ют ся», и даже - «Тут Бог с дьяволом борется».

Между тем, у Достоевского иначе: «Мир спасет красота».

Возможно, самый простой путь к пониманию того, что хотел сказать Достоевский, есть сопоставление этих двух фраз и осознание того, в чем заключается их различие.

Что на смысловом уровне несут нам смена семы и ремы? Во фразе Соловьева спасение мира - это свойство, присущее красоте. Красота спасительна - говорит эта фраза.

Во фразе Достоевского ничего такого не сказано.

Здесь, скорее, говорится о том, что мир будет спасен красотой как одним из своих, присущих ему, миру, свойств . Красоте не свойственно спасать мир, но красоте свойственно в нем неистребимо пребывать. И это неистребимое пребывание в нем красоты - есть единственная надежда мира.

То есть - красота не есть нечто победно приближающееся к миру с функцией спасения, нет, но красота есть нечто, уже в нем присутствующее, и за счет этого присутствия в нем красоты мир и будет спасен.

Красота, как Бог, не борется, но пребывает. Спасение миру придет от взгляда человека, разглядевшего во всех вещах красоту. Переставшего заключать, заточать ее в Содом.

Старец Зосима в черновиках к роману о таком пребывании красоты в мире: «Мир есть рай, ключи у нас» (15, 245). И еще скажет, тоже в черновиках: «Кругом человека тайна Божия, тайна великая порядка и гармонии» (15, 246).

Преображающее действие красоты можно описать следующим образом: осуществленная красота личности как бы дает импульс окружающим ее личностям раскрыться в своей собственной красоте (это имеет в виду героиня романа «Идиот», когда говорит о Настасье Филипповне: «Такая красота - сила, <…> с этакою красотой можно мир перевернуть!» (8, 69)). Гармония (она же: рай - совершенное состояние мира - красота целого) - есть одновременно результат и исходная точка этого взаимного преображения. Осуществленная красота личности, в соответствии со значением в греческом языке красоты как годности , есть обретение личностью своего места . Но если хоть один находит свое место - начинается цепная реакция восстановления других на своих местах (потому что этот нашедший свое место станет для них дополнительным указателем и определителем их места - как в паззле - если место одного кусочка найдено - дальше все уже складывается гораздо проще) - и не символично, а реально будет стремительно созидаться храм преображенного мира. Именно это говорил Серафим Саровский, когда утверждал: спасись сам - и вокруг тебя спасутся тысячи... Это собственно и есть механизм спасения мира красотой. Потому что - еще раз - прекрасен всякий на своем месте . Рядом с такими людьми хочется находиться и за ними хочется следовать… И тут можно ошибиться, пытаясь идти в их колее, тогда как единственный истинный путь следования за ними - нахождение своей собственной колеи.

Однако ошибиться можно и еще радикальнее. Импульс, данный окружающим прекрасной личностью, вызывающий желание красоты, устремление к красоте, может привести (и, увы, так часто приводит) не к ответному раскрытию красоты в себе , произведению красоты изнутри себя - то есть - к преображению себя, а к стремлению захватить вешним образом в собственность эту, уже явленную другим , красоту. То есть гармонизирующее мир и человека стремление подарить свою красоту миру в этом случае оборачивается эгоистическим стремлением присвоить красоту мира. Это приводит к разрушению, уничтожению всякой гармонии, к противостоянию и борьбе. Таков финал романа «Идиот». Хочу еще раз подчеркнуть, что так называемые «инфернальницы» произведений Достоевского есть не орудия ада, а заключенные ада, и в этот ад их заключают те, кто, вместо собственной самоотдачи в ответ на неизбежную и неотвратимую самоотдачу красоты (поскольку самоотдача, по Достоевскому, - это способ существования красоты в мире), стремится осуществить захват красоты в свою собственность, вступая на этом пути в неизбежную жестокую борьбу с такими же захватчиками.

Самораскрытие личностей в их красоте в ответ на явление красоты - это путь изобилия, путь превращения человека в источник благодати миру; стремление присвоить явленную другим красоту - это путь нищеты, недостатка, путь превращения человека в черную дыру, высасывающую благодать из мироздания.

Самораскрытие личностей в их красоте - это, по Достоевскому, есть способность отдать все . В «Дневнике писателя» за 1877 год именно по разлому между принципами «отдать все» и «нельзя же отдать все» будет проходить для него разлом между преображающимся и закоснелым в своем непреображенном состоянии человечеством.

Но и гораздо ранее, в «Зимних заметках о летних впечатлениях» он напишет: «Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека» (5, 79).

Принцип построения гармонии, восстановления рая для Достоевского - не отречься от чего-то с целью вписаться во ВСЕ, и не сохранить свое все, настаивая на полноте принятия себя, - но отдать все без условий - и тогда ВСЕ вернет личности свое все , в которое входит и впервые расцветшее в истинной полноте отданное все личности.

Вот как Достоевский описывает процесс осуществления гармонии наций: «Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю» (25, 100).

Хочу обратить ваше внимание: это, по видимости поэтическое, описание на самом деле очень технологично . Здесь подробно и технически точно описан процесс собирания тела Христова («целиком вошедшего в человечество», по мысли Достоевского) из разрозненных и часто противостоящих друг другу его аспектов - личностей и народов. Подозреваю, впрочем, что таковы все по-настоящему поэтические описания.

Личность, осуществившая свою красоту, будучи окружена несостоявшимися еще, не ставшими прекрасными личностями, оказывается распятой на кресте их несовершенства; вольно распятой в порыве осуществления самоотдачи красоты. Но - одновременно - она оказывается словно запертой в клетке их непроницаемыми границами, ограниченной в собственной самоотдаче (она отдает - но они не могут принять), что и делает крестное страдание невыносимым.

Таким образом, в первом приближении можно сказать, что Достоевский рисует нам единый процесс преображения мира, состоящий из двух взаимообусловленных шагов, многократно повторяющихся в этом процессе, захватывая все новые и новые уровни мироздания: осуществленная красота составляющих общность членов делает гармонию возможной, осуществленная гармония целого выпускает красоту на свободу…

Идиот (фильм, 1958).

Псевдохристианство этого утверждения лежит на поверхности: мир сей вместе с духами «миродержцами» и «князем мира сего» будет не спасен, но осужден, спасена же будет только Церковь, новая тварь во Христе. Об этом весь Новый Завет, все Священное Предание.

«Отречение от мира предшествует последованию за Христом. Второе не имеет места в душе, если не совершится в ней предварительно первое… Многие читают Евангелие, услаждаются, восхищаются высотою и святостию учения его, немногие решаются направить поведение свое по правилам, которые законополагает Евангелие. Господь всем приступающим к Нему и желающим усвоиться Ему объявляет: Аще кто грядет ко Мне, и не отречется от мира и от себя, не может Мой быти ученик. Жестоко есть слово сие, говорили об учении Спасителя даже такие человеки, которые по наружности были последователями Его и считались учениками Его: кто может Его послушати? Так судит о слове Божием плотское мудрование из бедственного настроения своего» (свт. Игнатий (Брянчанинов). Аскетические опыты. О последовании Господу нашему Иисусу Христу / Полн. собр. творений. М.: Паломникъ, 2006. Т. 1. С. 78-79).

Образчик такого «плотского мудрования» мы и наблюдаем в философии, вложенной Достоевским в уста князя Мышкина как одного из первых своих «Христов». «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет “красота”? – Господа… князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен… Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир?… Вы ревностный христианин? Коля говорит, вы сами себя называете христианином» (Д.,VIII.317). Итак, какая же красота спасет мир?

На первый взгляд, конечно, христианская, «ибо Я пришел не судить мир, но спасти мир» (Ин. 12:47). Но, как было сказано, «прийти спасти мир» и «мир будет спасен» – это совершенно разные положения, ибо «отвергающий Меня и не принимающий слов Моих имеет судью себе: слово, которое Я говорил, оно будет судить его в последний день» (Ин. 12:48). Тогда вопрос заключается в том, отвергает или принимает Спасителя герой Достоевского, считающий себя христианином? Что такое вообще Мышкин (как концепт Достоевского, потому что князь Лев Николаевич Мышкин – это не человек, но художественная мифологема, идеологическая конструкция) в контексте Христианства и Евангелия? – Это фарисей, нераскаявшийся грешник, а именно, блудник, сожительствующий с другой нераскаявшейся блудницей Настасьей Филипповной (прототип – Аполлинария Суслова) по похоти, но уверяющий всех и самого себя, что в миссионерских целях («я ее не любовью люблю, а жалостью» (Д.,VIII,173)). В этом смысле Мышкин почти ничем не отличается от Тоцкого, который тоже в свое время Настасью «пожалел» и даже благодетельствовал (приютил сироту). Но при этом Тоцкий у Достоевского – это воплощение разврата и лицемерия, а Мышкин поначалу прямо именуется в рукописных материалах романа «КНЯЗЬ ХРИСТОС» (Д.,IX,246;249;253). В контексте этой сублимации (романтизации) греховной страсти (похоти) и смертного греха (блуда) в «добродетель» («жалость», «сострадание») и нужно рассматривать знаменитый афоризм Мышкина «красота спасет мир», сущность которого заключается в аналогичной романтизации (идеализации) греха вообще, греха как такового, или греха мира. То есть, формула «красота спасет мир» – это выражение привязанности ко греху плотского (мирского) человека, который хочет жить вечно и, любя грех, вечно грешить. Поэтому «мир» (грех) за свою «красоту» (а «красота» – это оценочное суждение, означающее симпатию и пристрастие выносящего это суждение к данному объекту) будет «спасен» таким, каков он есть, ибо он хорош (иначе такой Всечеловек, как князь Мышкин, его не любил бы).

«Так вы такую-то красоту цените? - Да… такую… В этом лице… страдания много…» (Д.,VIII,69). Да, Настасья пострадала. Но разве само по себе страдание (без покаяния, без изменения жизни по заповедям Божьим) – это христианская категория? Опять подмена понятия. «Красоту трудно судить… Красота - загадка» (Д.,VIII,66). Как согрешивший Адам, спрятался от Бога за кустом, так романтическая мысль, любящая грех, спешит скрыться в тумане иррационализма и агностицизма, укутать свой онтологический срам и тлен покровами невыразимости и тайны (или, как любили выражаться почвенники и славянофилы, «живой жизни»), наивно полагая, что тогда никто не разгадает ее загадки.

«Ему как бы хотелось разгадать что-то скрывавшееся в этом лице [Настасьи Филипповны] и поразившее его давеча. Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и еще по чему-то лицо сильнее еще поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его» (Д.,VIII,68).

Каждый согрешающий грехом к смерти, убежден, что его случай – особый, что он «не такой, как прочие человецы» (Лк. 18:11), что сила его чувств (страсти ко греху) есть неопровержимое доказательство их онтологической правды (по принципу «что естественно, то не безобразно»). Так и здесь: «Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее “не любовью люблю, а жалостью”. Я думаю, что я это точно определяю» (Д.,VIII,173). То есть люблю, как Христос евангельскую блудницу. И это дает Мышкину духовную привилегию, законное право на блуд с ней. «Сердце его чисто; разве он соперник Рогожину?» (Д.,VIII,191). Великий человек имеет право на маленькие слабости, его «трудно судить», потому что он сам еще бóльшая «загадка», то есть высшая (нравственная) «красота», которая «спасет мир». «Такая красота - сила, с этакою красотой можно мир перевернуть!» (Д.,VIII,69). Это и делает Достоевский, свой «парадоксальной» нравственной эстетикой переворачивая оппозицию Христианства и мира вверх ногами, так что греховное становится святым и погибшее мира сего – спасающим его, как всегда в этой гуманистической (неогностической) религии, мнимо спасающей саму себя, тешащей себя такой иллюзией. Поэтому если «красота спасет», то «некрасивость убьет» (Д,XI,27), ибо «мера всех вещей» – сам человек. «Если веруете, что можете простить сами себе и сего прощения себе в сем мире достигнуть, то вы во всё веруете! - восторженно воскликнул Тихон. - Как же сказали вы, что в Бога не веруете?… Духа Святого чтите, сами не зная того» (Д,XI,27-28). Поэтому «всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великою славой и великою силой, если искренно было смирение подвига» (Д,XI,27).

Хотя формально отношения Мышкина и Настасьи Филипповны в романе самые платонические, или рыцарские – с его стороны (дон-кихотовские), их нельзя назвать целомудренными (то есть христианской добродетелью как таковой). Да, они просто «живут» вместе какое-то время до свадьбы, что, конечно, может и исключать плотские отношения (как и в бурном романе с Сусловой самого Достоевского, который тоже предлагал ей выйти за него после смерти первой жены). Но, как было сказано, рассматривается не фабула, но идеология романа. И здесь суть в том, что даже женитьба на блуднице (как и на разведенной) – это, канонически, прелюбодеяние. У Достоевского же Мышкин браком с собою должен «восстановить» Настасью, сделать ее «чистой» от греха. В Христианстве же, наоборот: он сам стал бы блудником. Следовательно, это и является здесь скрытым целеполаганием, истинным намерением. «Всякий, женящийся на разведённой с мужем, прелюбодействует» (Лк 16:18). «Или не знаете, что совокупляющийся с блудницею становится одно тело [с нею]? ибо сказано: два будут одна плоть» (1Кор 6:16). То есть брак блудницы с Князем-Христом имеет, по замыслу Достоевского (в гностической религии самоспасения), «алхимическую» силу как бы церковного таинства, будучи обычным прелюбодением в Христианстве. Отсюда и двойственность красоты («идеала Содома» и «идеала Мадонны»), то есть их диалектическое единство, когда сам грех внутренне переживается гностиком («высшим человеком») как святость. То же самое содержание имеет концепт Сони Мармеладовой, где сама ее проституция преподносится как высшая христианская добродетель (жертвенность).

Поскольку эта типичная для романтизма эстетизация христианства есть не более чем солипсизм (крайняя форма субъективного идеализма, или «плотское мудрование» – в терминах Христианства), или попросту потому, что от экзальтации до депрессии страстного человека один шаг, полюса и в этой эстетике, и в этой нравственности, и в этой религии расставлены столь широко, и одно (красота, святость, божество) переходит в противоположное (безобразие, грех, дьявол) столь стремительно (или «вдруг» – любимое слова Достоевского). «Красота - это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая… Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут… иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским… Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его… Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей… Тут дьявол с богом борется, а поле битвы - сердца людей» (Д,XIV,100).

Иными словами, во всей этой «святой диалектике» греховных страстей присутствует и элемент сомнения (голос совести), но очень слабый, по крайней мере, в сравнении с всепобеждающим ощущением «адской красоты»: «Он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть и “высшего бытия”, не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И, однако же, он все-таки дошел наконец до чрезвычайно парадоксального вывода: “Что же в том, что это болезнь? - решил он наконец. - Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?” Эти туманные выражения казались ему самому очень понятными, хотя еще слишком слабыми. В том же, что это действительно “красота и молитва”, что это действительно “высший синтез жизни”, в этом он сомневаться уже не мог, да и сомнений не мог допустить» (Д.,VIII,188). То есть, с падучей Мышкина (Достоевского) – та же история: что у других – болезнь (грех, безобразие), у него – печать избранничества свыше (добродетель, красота). Тут, разумеется, тоже перекидывается мостик к Христу как высшему идеалу красоты: «Об этом он здраво мог судить по окончании болезненного состояния. Мгновения эти были именно одним только необыкновенным усилением самосознания, - если бы надо было выразить это состояние одним словом, - самосознания и в то же время самоощущения в высшей степени непосредственного. Если в ту секунду, то есть в самый последний сознательный момент пред припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: “Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!”, - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни» (Д.,VIII,188). Это «усиление самосознания» до онтологического максимума, до «восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни», по типу духовной практики, очень напоминает «превращение в Христа» Франциска Ассизского, или того же «Христа» Блаватской как «Божественный принцип в каждой человеческой груди». «А по Христу получите… нечто гораздо высшее… Это - быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я, пожертвовать этим я, отдать его - всем. В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое. Необъяснимое именно». «ОН [Христос] - идеал человечества… В чем закон этого идеала? Возвращение в непосредственность, в массу, но свободное и даже не по воле, не по разуму, не по сознанию, а по непосредственному ужасно сильному, непобедимому ощущению, что это ужасно хорошо. И странное дело. Человек возвращается в массу, в непосредственную жизнь, след<овательно>, в естественное состояние, но как? Не авторитетно, а, напротив, в высшей степени самовольно и сознательно. Ясно, что это высшее самоволие есть в то же время высшее отречение от своей воли. В том моя воля, чтоб не иметь воли, ибо идеал прекрасен. В чем идеал? Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать свое я - и отдать это всё самовольно для всех. В самом деле: что станет делать лучшего человек, всё получивший, всё сознавший и всемогущий?» (Д.,XX,192-193). «Что делать» (извечный русский вопрос) – конечно, мир спасать, что же еще и кому же еще, как не тебе, достигшему «идеала красоты».

Почему же тогда Мышкин кончил так бесславно у Достоевского и никого не спас? – Потому что пока еще, в веке сем, это достижение «идеала красоты» дается только лучшим представителям человечества и только на мгновения или отчасти, но в будущем веке этот «небесный блеск» станет «естественным и возможным» для всех. «Человек… идет от многоразличия к Синтезу… А натура Бога другая. Это полный синтез всего бытия, саморассматривающий себя в многоразличии, в Анализе. Но если человек [в будущей жизни] не человек – какова же будет его природа? Понять нельзя на земле, но закон ее может предчувствоваться и всем человечеством в непосредственных эманациях [происхождение Бога] и каждым частным лицом» (Д.,XX,174). В этом и состоит «глубочайшая и роковая тайна человека и человечества», в том, что «величайшая красота человека, величайшая чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец, величайший ум - всё это нередко (увы, так часто даже) обращается ни во что, проходит без пользы для человечества и даже обращается в посмеяние человечеством единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми даже часто бывает награжден человек, недоставало одного только последнего дара - именно: гения, чтоб управить всем богатством этих даров и всем могуществом их, - управить и направить всё это могущество на правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности, во благо человечества!» (Д.,XXVI,25).

Таким образом, «идеальная красота» Бога и «величайшая красота» Человека, «натура» Бога и «природа» Человека – это в мире Достоевского различные модусы одной и той же красоты единого «бытия». Потому «красота» и «спасет мир», что мир (человечество) – это и есть Бог в «многоразличии».

Нельзя также не упомянуть о многочисленных парафразах этого афоризма Достоевского и насаждении самого духа этой «сотериологической эстетики» в «Агни-йоге» («Живой этике») Е. Рерих, в числе прочих теософий осужденной на Архиерейском соборе 1994 г. Ср.: «Чудо луча красоты в украшении жизни поднимет человечество» (1.045); «молимся звуками и образами красоты» (1.181); «нрав русского народа просветит красота духа» (1.193); «произнесший “красота” спасен будет» (1.199); «тверди: “красота”, даже со слезами, пока дойдешь до назначенного» (1.252); «сумейте явить простор Красоты» (1.260); «через красоту подойдете» (1.333); «счастливы пути красоты, нужда мира должна быть утолена» (1.350); «любовью зажжете свет красоты и действием явите миру спасение духа» (1.354); «сознание красоты спасет мир» (3.027).

Александр Буздалов