– Почему ты все это знаешь? Почему так утвердительно говоришь? – резко и нахмурившись спросил вдруг Алеша.

– А почему ты теперь спрашиваешь и моего ответа вперед боишься? Значит, сам соглашаешься, что я правду сказал.

– Ты Ивана не любишь. Иван не польстится на деньги.

– Быдто? А красота Катерины Ивановны? Не одни же тут деньги, хотя и шестьдесят тысяч вещь прельстительная.

– Иван выше смотрит. Иван и на тысячи не польстится. Иван не денег, не спокойствия ищет. Он мучения, может быть, ищет.

– Это еще что за сон? Ах вы… дворяне!

– Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить.

– Литературное воровство, Алешка. Ты старца своего перефразировал. Эк ведь Иван вам загадку задал! – с явною злобой крикнул Ракитин. Он даже в лице изменился, и губы его перекосились. – Да и загадка-то глупая, отгадывать нечего. Пошевели мозгами – поймешь. Статья его смешна и нелепа. А слышал давеча его глупую теорию: «Нет бессмертия души, так нет и добродетели, значит, все позволено». (А братец-то Митенька, кстати, помнишь, как крикнул: «Запомню!») Соблазнительная теория подлецам… Я ругаюсь, это глупо… не подлецам, а школьным фанфаронам с «неразрешимою глубиной мыслей». Хвастунишка, а суть-то вся: «С одной стороны, нельзя не признаться, а с другой – нельзя не сознаться!» Вся его теория – подлость! Человечество само в себе силу найдет, чтобы жить для добродетели, даже и не веря в бессмертие души! В любви к свободе, к равенству, братству найдет…

Ракитин разгорячился, почти не мог сдержать себя. Но вдруг, как бы вспомнив что-то, остановился.

– Ну довольно, – еще кривее улыбнулся он, чем прежде. – Чего ты смеешься? Думаешь, что я пошляк?

– Нет, я и не думал думать, что ты пошляк. Ты умен, но… оставь, это я сдуру усмехнулся. Я понимаю, что ты можешь разгорячиться, Миша. По твоему увлечению я догадался, что ты сам неравнодушен к Катерине Ивановне, я, брат, это давно подозревал, а потому и не любишь брата Ивана. Ты к нему ревнуешь?

– И к ее денежкам тоже ревную? Прибавляй, что ли?

– Нет, я ничего о деньгах не прибавлю, я не стану тебя обижать.

– Верю, потому что ты сказал, но черт вас возьми опять-таки с твоим братом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма не любить. И за что я его стану любить, черт возьми! Ведь удостоивает же он меня сам ругать. Почему же я его не имею права ругать?

– Я никогда не слыхал, чтоб он хоть что-нибудь сказал о тебе, хорошего или дурного; он совсем о тебе не говорит.

– А я так слышал, что третьего дня у Катерины Ивановны он отделывал меня на чем свет стоит – вот до чего интересовался вашим покорным слугой. И кто, брат, кого после этого ревнует – не знаю! Изволил выразить мысль, что если я-де не соглашусь на карьеру архимандрита в весьма недалеком будущем и не решусь постричься, то непременно уеду в Петербург и примкну к толстому журналу, непременно к отделению критики, буду писать лет десяток и в конце концов переведу журнал на себя. Затем буду опять его издавать и непременно в либеральном и атеистическом направлении, с социалистическим оттенком, с маленьким даже лоском социализма, но держа ухо востро, то есть, в сущности, держа нашим и вашим и отводя глаза дуракам. Конец карьеры моей, по толкованию твоего братца, в том, что оттенок социализма не помешает мне откладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстрою капитальный дом в Петербурге, с тем чтобы перевесть в него и редакцию, а в остальные этажи напустить жильцов. Даже место дому назначил: у Нового Каменного моста через Неву, который проектируется, говорят, в Петербурге, с Литейной на Выборгскую…

– Ах, Миша, ведь это, пожалуй, как есть все и сбудется, до последнего даже слова! – вскричал вдруг Алеша, не удержавшись и весело усмехаясь.

– И вы в сарказмы пускаетесь, Алексей Федорович.

– Нет, нет, я шучу, извини. У меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя говорил?

– Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и я слышал это своими ушами от Дмитрия же Федоровича, то есть, если хочешь, он не мне говорил, а я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.

– Ах да, я и забыл, ведь она тебе родственница…

– Родственница? Это Грушенька-то мне родственница? – вскричал вдруг Ракитин, весь покраснев. – Да ты с ума спятил, что ли? Мозги не в порядке.

– А что? Разве не родственница? Я так слышал…

– Где ты мог это слышать? Нет, вы, господа Карамазовы, каких-то великих и древних дворян из себя корчите, тогда как отец твой бегал шутом по чужим столам да при милости на кухне числился. Положим, я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович. Я Грушеньке не могу быть родней, публичной девке, прошу понять-с!

Ракитин был в сильном раздражении.

– Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? – покраснел вдруг Алеша. – Повторяю тебе, я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь… Вот я никогда не думал, что уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?

– Если я ее посещаю, то на то могу иметь свои причины, ну и довольно с тебя. А насчет родства, так скорей твой братец али даже сам батюшка навяжет ее тебе, а не мне, в родню. Ну вот и дошли. Ступай-ка на кухню лучше. Ай! что тут такое, что это? Аль опоздали? Да не могли же они так скоро отобедать? Аль тут опять что Карамазовы напрокудили? Наверно так. Вот и батюшка твой, и Иван Федорович за ним. Это они от игумена вырвались. Вон отец Исидор с крыльца кричит им что-то вослед. Да и батюшка твой кричит и руками махает, верно бранится. Ба, да вон и Миусов в коляске уехал, видишь, едет. Вот и Максимов-помещик бежит – да тут скандал; значит, не было обеда! Уж не прибили ли они игумена? Али их, пожалуй, прибили? Вот бы стоило!..

Ракитин восклицал не напрасно. Скандал действительно произошел, неслыханный и неожиданный. Все произошло «по вдохновению».

Когда Миусов и Иван Федорович входили уже к игумену, то в Петре Александровиче, как в искренно порядочном и деликатном человеке, быстро произошел один деликатный в своем роде процесс, ему стало стыдно сердиться. Он почувствовал про себя, что дрянного Федора Павловича, в сущности, должен бы был он до того не уважать, что не следовало бы ему терять свое хладнокровие в келье старца и так самому потеряться, как оно вышло. «По крайней мере монахи-то уж тут не виноваты ни в чем, – решил он вдруг на крыльце игумена, – а если и тут порядочный народ (этот отец Николай игумен тоже, кажется, из дворян), то почему же не быть с ними милым, любезным и вежливым?.. Спорить не буду, буду даже поддакивать, завлеку любезностью и… и… наконец, докажу им, что я не компания этому Эзопу, этому шуту, этому пьеро и попался впросак точно так же, как и они все…»

Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где все это – он и сам не знал) он решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же, тем более что все это очень немногого стоило, и все свои иски против монастыря прекратить.

Все эти благие намерения еще более укрепились, когда они вступили в столовую отца игумена. Столовой у того, впрочем, не было, потому что было у него всего по-настоящему две комнаты во всем помещении, правда гораздо обширнейшие и удобнейшие, чем у старца. Но убранство комнат также не отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато все блистало чистотой, на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту минуту, естественно, составлял роскошно сервированный стол, хотя, впрочем, и тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая; превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки великолепного монастырского меду и большой стеклянный кувшин с монастырским квасом, славившимся в околотке. Водки не было вовсе. Ракитин повествовал потом, что обед приготовлен был на этот раз из пяти блюд: была уха со стерлядью и с пирожками с рыбой; затем разварная рыба, как-то отменно и особенно приготовленная; затем котлеты из красной рыбы, мороженое и компот и, наконец, киселек вроде бланманже. Все это пронюхал Ракитин, не утерпев и нарочно заглянув на игуменскую кухню, с которою тоже имел свои связи. Он везде имел связи и везде добывал языка. Сердце он имел весьма беспокойное и завистливое. Значительные свои способности он совершенно в себе сознавал, но нервно преувеличивал их в своем самомнении. Он знал наверно, что будет в своем роде деятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило то, что его друг Ракитин бесчестен и решительно не сознает того сам, напротив, зная про себя, что он не украдет денег со стола, окончательно считал себя человеком высшей честности. Тут уж не только Алеша, но и никто бы не мог ничего сделать.

Она тихо понесла эту ручку к губам своим, правда, с странною целью: «сквитаться» поцелуями. Катерина Ивановна не отняла руки: она с робкою надеждой выслушала последнее, хотя тоже очень странно выраженное обещание Грушеньки «рабски» угодить ей; она напряженно смотрела ей в глаза: она видела в этих глазах все то же простодушное, доверчивое выражение, все ту же ясную веселость… «Она, может быть, слишком наивна!» – промелькнуло надеждой в сердце Катерины Ивановны. Грушенька меж тем как бы в восхищении от «милой ручки» медленно поднимала ее к губам своим. Но у самых губ она вдруг ручку задержала на два, на три мгновения, как бы раздумывая о чем-то.

– А знаете что, ангел-барышня, – вдруг протянула она самым уже нежным и слащавейшим голоском, – знаете что, возьму я да вашу ручку и не поцелую. – И она засмеялась маленьким развеселым смешком.

– Как хотите… Что с вами? – вздрогнула вдруг Катерина Ивановна.

– А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали, а я у вас нет. – Что-то сверкнуло вдруг в ее глазах. Она ужасно пристально глядела на Катерину Ивановну.

– Наглая! – проговорила вдруг Катерина Ивановна, как бы вдруг что-то поняв, вся вспыхнула и вскочила с места. Не спеша поднялась и Грушенька.

– Так я и Мите сейчас перескажу, как вы мне целовали ручку, а я-то у вас совсем нет. А уж как он будет смеяться!

– Мерзавка, вон!

– Ах как стыдно, барышня, ах как стыдно, это вам даже и непристойно совсем, такие слова, милая барышня.

– Вон, продажная тварь! – завопила Катерина Ивановна. Всякая черточка дрожала в ее совсем исказившемся лице.

– Ну уж и продажная. Сами вы девицей к кавалерам за деньгами в сумерки хаживали, свою красоту продавать приносили, ведь я же знаю.

Катерина Ивановна вскрикнула и бросилась было на нее, но ее удержал всею силой Алеша:

– Ни шагу, ни слова! Не говорите, не отвечайте ничего, она уйдет, сейчас уйдет!

В это мгновение в комнату вбежали на крик обе родственницы Катерины Ивановны, вбежала и горничная. Все бросились к ней.

– И уйду, – проговорила Грушенька, подхватив с дивана мантилью. – Алеша, милый, проводи-ка меня!

– Уйдите, уйдите поскорей! – сложил пред нею, умоляя, руки Алеша.

– Милый Алешенька, проводи! Я тебе дорогой хорошенькое-хорошенькое одно словцо скажу! Я это для тебя, Алешенька, сцену проделала. Проводи, голубчик, после понравится.

Алеша отвернулся, ломая руки. Грушенька, звонко смеясь, выбежала из дома.

С Катериной Ивановной сделался припадок. Она рыдала, спазмы душили ее. Все около нее суетились.

– Я вас предупреждала, – говорила ей старшая тетка, – я вас удерживала от этого шага… вы слишком пылки… разве можно было решиться на такой шаг! Вы этих тварей не знаете, а про эту говорят, что она хуже всех… Нет, вы слишком своевольны!

– Это тигр! – завопила Катерина Ивановна. – Зачем вы удержали меня, Алексей Федорович, я бы избила ее, избила!

Она не в силах была сдерживать себя пред Алешей, может быть, и не хотела сдерживаться.

– Ее нужно плетью, на эшафоте, чрез палача, при народе!..

Алеша попятился к дверям.

– Но Боже! – вскрикнула вдруг Катерина Ивановна, всплеснув руками, – он-то! Он мог быть так бесчестен, так бесчеловечен! Ведь он рассказал этой твари о том, что было там, в тогдашний роковой, вечно проклятый, проклятый день! «Приходили красу продавать, милая барышня!» Она знает! Ваш брат подлец, Алексей Федорович!

Алеше хотелось что-то сказать, но он не находил ни одного слова. Сердце его сжималось от боли.

– Уходите, Алексей Федорович! Мне стыдно, мне ужасно! Завтра… умоляю вас на коленях, придите завтра. Не осудите, простите, я не знаю, что с собой еще сделаю!

Алеша вышел на улицу как бы шатаясь. Ему тоже хотелось плакать, как и ей. Вдруг его догнала служанка.

– Барышня забыла вам передать это письмецо от госпожи Хохлаковой, оно у них с обеда лежит.

Алеша машинально принял маленький розовый конвертик и сунул его, почти не сознавая, в карман.

Еще одна погибшая репутация

От города до монастыря было не более версты с небольшим. Алеша спешно пошел по пустынной в этот час дороге. Почти уже стала ночь, в тридцати шагах трудно уже было различать предметы. На половине дороги приходился перекресток. На перекрестке, под уединенною ракитой, завиделась какая-то фигура. Только что Алеша вступил на перекресток, как фигура сорвалась с места, бросилась на него и неистовым голосом прокричала:

– Кошелек или жизнь!

– Так это ты, Митя! – удивился сильно вздрогнувший, однако, Алеша.

– Ха-ха-ха! Ты не ожидал? Я думаю: где тебя подождать? У ее дома? Оттуда три дороги, и я могу тебя прозевать. Надумал наконец дождаться здесь, потому что здесь-то он пройдет непременно, другого пути в монастырь не имеется. Ну, объявляй правду, дави меня, как таракана… Да что с тобой?

– Ничего, брат… я так с испугу. Ах, Дмитрий! Давеча эта кровь отца… – Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, теперь у него вдруг как бы что-то порвалось в душе. – Ты чуть не убил его… проклял его… и вот теперь… сейчас… ты шутишь шутки… «кошелек или жизнь»!

– А, да что ж? Неприлично, что ли? Не идет к положению?

– Да нет… я так…

– Стой. Посмотри на ночь: видишь, какая мрачная ночь, облака-то, ветер какой поднялся! Спрятался я здесь, под ракитой, тебя жду, и вдруг подумал (вот тебе Бог!): да чего же больше маяться, чего ждать? Вот ракита, платок есть, рубашка есть, веревку сейчас можно свить, помочи в придачу и – не бременить уж более землю, не бесчестить низким своим присутствием! И вот слышу, ты идешь, – Господи, точно слетело что на меня вдруг: да ведь есть же, стало быть, человек, которого и я люблю, ведь вот он, вот тот человечек, братишка мой милый, кого я всех больше на свете люблю и кого я единственно люблю! И так я тебя полюбил, так в эту минуту любил, что подумал: брошусь сейчас к нему на шею! Да глупая мысль пришла: «Повеселю его, испугаю». Я и закричал как дурак: «Кошелек!» Прости дурачеству – это только вздор, а на душе у меня… тоже прилично… Ну да черт, говори, однако, что там? Что она сказала? Дави меня, рази меня, не щади! В исступление пришла?

– Нет, не то… Там было совсем не то, Митя. Там… Я там сейчас их обеих застал.

– Каких обеих?

– Грушеньку у Катерины Ивановны.

Дмитрий Федорович остолбенел.

– Невозможно! – вскричал он, – ты бредишь! Грушенька у ней?

Алеша рассказал все, что случилось с ним с самой той минуты, как вошел к Катерине Ивановне. Он рассказывал минут десять, нельзя сказать, чтобы плавно и складно, но, кажется, передал ясно, схватывая самые главные слова, самые главные движения и ярко передавая, часто одною чертой, собственные чувства. Брат Дмитрий слушал молча, глядел в упор со страшною неподвижностью, но Алеше ясно было, что он уже все понял, осмыслил весь факт. Но лицо его, чем дальше подвигался рассказ, становилось не то что мрачным, а как бы грозным. Он нахмурил брови, стиснул зубы, неподвижный взгляд его стал как бы еще неподвижнее, упорнее, ужаснее… Тем неожиданнее было, когда вдруг с непостижимою быстротой изменилось разом все лицо его, доселе гневное и свирепое, сжатые губы раздвинулись и Дмитрий Федорович залился вдруг самым неудержимым, самым неподдельным смехом. Он буквально залился смехом, он долгое время даже не мог говорить от смеха.

– Так и не поцеловала ручку! Так и не поцеловала, так и убежала! – выкрикивал он в болезненном каком-то восторге – в наглом восторге можно бы тоже сказать, если бы восторг этот не был столь безыскусствен. – Так та кричала, что это тигр! Тигр и есть! Так ее на эшафот надо? Да, да, надо бы, надо, я сам того мнения, что надо, давно надо! Видишь ли, брат, пусть эшафот, но надо еще сперва выздороветь. Понимаю царицу наглости, вся она тут, вся она в этой ручке высказалась, инфернальница! Это царица всех инфернальниц, каких можно только вообразить на свете! В своем роде восторг! Так она домой побежала? Сейчас я… ах… Побегу-ка я к ней! Алешка, не вини меня, я ведь согласен, что ее придушить мало…

– А Катерина Ивановна! – печально воскликнул Алеша.

– И ту вижу, всю насквозь и ту вижу, и так вижу, как никогда! Тут целое открытие всех четырех стран света, пяти то есть! Этакий шаг! Это именно та самая Катенька, институточка, которая к нелепому грубому офицеру не побоялась из великодушной идеи спасти отца прибежать, рискуя страшно быть оскорбленною! Но гордость наша, но потребность риска, но вызов судьбе, вызов в беспредельность! Ты говоришь, ее эта тетка останавливала? Эта тетка, знаешь, сама самовластная, это ведь родная сестра московской той генеральши, она поднимала еще больше той нос, да муж был уличен в казнокрадстве, лишился всего, и имения, и всего, и гордая супруга вдруг понизила тон, да с тех пор и не поднялась. Так она удерживала Катю, а та не послушалась. «Все, дескать, могу победить, все мне подвластно; захочу, и Грушеньку околдую», – и сама ведь себе верила, сама над собой форсила, кто ж виноват? Ты думаешь, она нарочно эту ручку первая поцеловала у Грушеньки, с расчетом хитрым? Нет, она взаправду, она взаправду влюбилась в Грушеньку, то есть не в Грушеньку, а в свою же мечту, в свой бред, – потому-де что это моя мечта, мой бред! Голубчик Алеша, да как ты от них, от этаких, спасся? Убежал, что ли, подобрав подрясник? Ха-ха-ха!

– Брат, а ты, кажется, и не обратил внимания, как ты обидел Катерину Ивановну тем, что рассказал Грушеньке о том дне, а та сейчас ей бросила в глаза, что вы сами «к кавалерам красу тайком продавать ходили!» Брат, что же больше этой обиды? – Алешу всего более мучила мысль, что брат точно рад унижению Катерины Ивановны, хотя, конечно, того быть не могло.

– Ба! – страшно вдруг нахмурился Дмитрий Федорович и ударил себя ладонью по лбу. Он только что теперь обратил внимание, хотя Алеша рассказал все давеча зараз, и обиду и крик Катерины Ивановны: «Ваш брат подлец!» – Да, в самом деле, может быть, я и рассказал Грушеньке о том «роковом дне», как говорит Катя. Да, это так, рассказал, припоминаю! Это было тогда еще, в Мокром, я был пьян, цыганки пели… Но ведь я рыдал, рыдал тогда сам, я стоял на коленках, я молился на образ Кати, и Грушенька это понимала. Она тогда все поняла, я припоминаю, она сама плакала… А, черт! Да могло ли иначе быть теперь? Тогда плакала, а теперь… Теперь «кинжал в сердце»! Так у баб.

Он потупился и задумался.

– Да, я подлец! Несомненный подлец, – произнес он вдруг мрачным голосом. – Все равно, плакал или нет, все равно подлец! Передай там, что принимаю наименование, если это может утешить. Ну и довольно, прощай, что болтать-то! Веселого нет. Ты своею дорогой, а я своею. Да и видеться больше не хочу, до какой-нибудь самой последней минуты. Прощай, Алексей! – Он крепко сжал руку Алеши и, все еще потупившись и не поднимая головы, точно сорвавшись, быстро зашагал к городу. Алеша смотрел ему вслед, не веря, чтоб он так совсем вдруг ушел.

– Стой, Алексей, еще одно признание, тебе одному! – вдруг воротился Дмитрий Федорович назад. – Смотри на меня, пристально смотри: видишь, вот тут, вот тут – готовится страшное бесчестие. (Говоря «вот тут», Дмитрий Федорович ударял себя кулаком по груди и с таким странным видом, как будто бесчестие лежало и сохранялось именно тут на груди его, в каком-то месте, в кармане может быть, или на шее висело зашитое.) Ты уже знаешь меня: подлец, подлец признанный! Но знай, что бы я ни сделал прежде, теперь или впереди, – ничто, ничто не может сравниться в подлости с тем бесчестием, которое именно теперь, именно в эту минуту ношу вот здесь на груди моей, вот тут, тут, которое действует и совершается и которое я полный хозяин остановить, могу остановить или совершить, заметь это себе! Ну так знай же, что я его совершу, а не остановлю. Я давеча тебе все рассказал, а этого не рассказал, потому что даже и у меня на то медного лба не хватило! Я могу еще остановиться; остановясь, я могу завтра же целую половину потерянной чести воротить, но я не остановлюсь, я совершу подлый замысел, и будь ты вперед свидетелем, что я заранее и зазнамо говорю это! Гибель и мрак! Объяснять нечего, в свое время узнаешь. Смрадный переулок и инфернальница! Прощай. Не молись обо мне, не стою, да и не нужно совсем, совсем не нужно… не нуждаюсь вовсе! Прочь!..

Ирина АЛЕКСАНДРОВА,
11-й класс, гимназия № 25,
г. Нижний Новгород

Роль легенды о луковке в романе
«Братья Карамазовы»

В «Братьях Карамазовых» легенды играют очень большую роль и занимают особое место в структуре романа. Легенд несколько, но в данной работе я попытаюсь проанализировать легенду о луковке.

Грушенька рассказывает эту легенду в третьей главе седьмой книги (глава так и называется – «Луковка»). Седьмая книга посвящена Алёше Карамазову, таким образом даже формально указывается на близость Алёши и Грушеньки, на связь этих героев.

Легенды звучат в моменты необычайного душевного потрясения героя, моменты, когда человек должен выбрать путь, от которого зависит дальнейшая судьба. У Алёши и Грушеньки “как раз сошлось всё, что могло потрясти их души так, как случается это нечасто в жизни”. В судьбе Алёши совершался, пожалуй, важнейший переворот: готова была обрушиться вся его система ценностей. В эту систему не укладывалась смерть старца Зосимы, человека, который был для Алёши “бесспорным идеалом”, путеводной звездой. Герою кажется, что это отрицает “высшую справедливость”, а на этой справедливости был построен весь его внутренний духовный мир. Недаром “даже и потом, уже долго спустя, Алёша считал этот горестный день одним из самых тягостных и роковых дней своей жизни”.

Первые две главы книги посвящены Алёше, описанию причины необыкновенного душевного состояния героя. В третьей же главе рассказывается о Грушеньке. Сначала описывается её дом (это цель пути Ракитина и Алёши, поэтому он как бы связывает две сюжетные линии – Алёши и Грушеньки). После дано краткое описание всей истории Грушеньки, как “в четыре года из чувствительной, обиженной и жалкой сироточки вышла румяная, полнотелая русская красавица, женщина с характером смелым и решительным, гордая и наглая, понимавшая толк в деньгах, приобретательница, скупая и осторожная, правдами иль неправдами, но уже успевшая, как говорили про неё, сколотить свой собственный капиталец”. Постепенно подготавливается образ “злющей” бабы, указывается на черты, объединяющие героиню с этим образом. Это прежде всего расчётливость, эгоизм, скупость, злость в характере. Особенно часто упоминается скупость: “Жила же Грушенька очень скупо...”, “Я хоть и скупая...”. Основным же мотивом становится злость, причём этот мотив усиливается к финалу. Злость появляется в рассказе о случае у Катерины Ивановны (“...какая-то жестокая чёрточка мелькнула вдруг в её [Грушеньки] усмешке”), её вызывает воспоминание о событии. Постепенно злость начинает доминировать, становится основной чертой психологического состояния героини. Неоднократно появляется “жестокая чёрточка” в улыбке, а сама улыбка превращается в “злобный смешок”. Сама Грушенька постоянно говорит о том, какая она “низкая”, “неистовая”, “злющая-презлющая”, “злая собака”, “яростная”. В конце концов она кричит: “Алёшечка, поклонись своему братцу Митеньке, да скажи ему, чтобы не поминал меня, злодейку свою, лихом”. Злость – главная психологическая характеристика бабы из басни и Грушеньки, но если в характере бабы эта черта доминирует в течение всей жизни, то в характере Грушеньки злость подавляет все прочие чувства только в данный момент; близость образа злой бабы к образу Грушеньки (и даже слияние этих образов) обусловлена не характером героини, а состоянием её характера в конкретный момент времени. К этому добавляется необыкновенное возбуждение Грушеньки, первоначально вызванное ожиданием “весточки”; на это автор также указывает с самого начала: “Именно она кого-то ждала, лежала как бы в тоске и в нетерпении, с несколько побледневшим лицом, с горячими губами и глазами, кончиком правой ноги нетерпеливо постукивая по ручке дивана”. Появление Алёши переводит нервное состояние в несколько иное качество: “Грушенька говорила громко, хотя и в тревоге, но и как будто в каком-то почти восторге”. Её нервозность определяет и Ракитин: “...возбуждена ты, Аграфена Александровна, и вне себя”. Известие же о смерти Зосимы представляет ей собственное поведение в новом свете, смерть напоминает о смертности каждого; Грушенька чувствует испуг за свою душу, стыд за дурные мысли в такой момент. Всё это является причиной стремления к покаянию. А речь Алёши приводит её сознание в состояние восторженности, близкой к истерии, в то пограничное состояние необыкновенного волнения, в котором герои Достоевского переживают все поворотные события своей судьбы; речь становится последним толчком к исповеди. Соединение необыкновенного волнения героини со стихией злости становится непременным условием для рассказывания басни о злой бабе. То есть легенда не могла быть рассказана ни в каких других обстоятельствах, она должна была прозвучать именно тогда. Именно от сознания несовершенства своего характера, который Алёша идеализирует, Грушенька стремится вспомнить то доброе, что в ней есть: “Только вот что, Ракитка, я хоть и злая, а всё-таки я луковку подала”. Но если перед Ракитиным, закрытым для высоких чувств, она может гордиться и единственным добрым поступком, совершённым ею в жизни, то Алёша пробуждает в ней высокое нравственное чувство, которое заставляет Грушеньку осуждать себя: “Ракитке я похвалилась, что луковку подала, а тебе иначе скажу: всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели. И не хвали ты меня после того, Алёша, не почитай меня доброю, злая я, злющая-презлющая, а будешь хвалить, в стыд введёшь”.

Л егенда – это исповедь Грушеньки в аллегорической форме, так как в момент исповеди Грушенька отождествляет себя с героиней басни. Она символична, и центральным образом-символом является луковка. Этот символ имеет двойную природу. С одной стороны, в образе чувствуются народные корни; это неудивительно, так как и образ Грушеньки, которая “вся до косточки русская”, имеет русскую народную основу. С другой стороны, луковка, несомненно, является элементом христианской символики. Это доказывается тем, что в легенде образ луковки стоит в ряду (вернее, в центре) других христианских образов: черти, огненное озеро, ангел-хранитель, добродетель. Символика Достоевского всегда наполнена глубоким религиозно-философским смыслом, его образы бесконечны. Нельзя определённо и окончательно сказать, что же такое луковка. Можно точно сказать, что это образ светлый, символ прежде всего добра. В сюжете это символ милосердия, потому что баба “в огороде луковку выдернула и нищенке подала”; в таком повороте сюжета вновь чувствуются народные корни Руси с её любовью к обездоленным, “униженным и оскорблённым”. Недаром именно милосердие (как наиболее важное душевное качество в православии) становится возможным залогом спасения души. Луковка – символ того пусть даже единственного доброго дела в жизни, на которое способен каждый человек, это символ надежды и веры в человека. В более конкретном плане луковка – это то доброе, что сделала Грушенька, “пощадив” Алёшу и “восстановив” его душу любовью.

Грушенька отождествляет себя со злющей-презлющей бабой и таким образом хочет унизить себя в глазах Алёши, доказать, что не стоит его любви, но что тем более благодарна за неё. Главной объединяющей чертой образов Грушеньки и бабы является злость, качество характера, которое православие признаёт одним из самых страшных грехов; недаром название этого качества происходит от понятия, противопоставленного добру. Но стоит ли здесь понимать злость только в качестве крайнего раздражения? Злость – тоже символ, значит, этот образ тоже бесконечен. Злость конкретна в образе бабы, но в образе Грушеньки это страсть, стихия, синонимами которой являются неистовство и ярость. Конечно, стихия злости принадлежит тёмной половине души Грушеньки, но в то же время страсть – это способность к сильным и глубоким чувствам, страсть выходит за рамки только доброго или только злого, она охватывает и то, и другое. Так в злости Грушеньки заключена бездна её характера: высокая нравственность и жестокость. Поэтому именно в бесконечности стихии злости скрыта возможность как спасения, так и гибели души. Бердяев прекрасно писал об этой наиболее интересной для Достоевского черте русского человека: “Достоевский отражает все противоречия русского духа, всю его антиномичность... Русские люди, когда они наиболее выражают своеобразные черты своего народа, – апокалиптики или нигилисты. Это значит, что они не могут пребывать в середине душевной жизни, в середине культуры, что дух их устремлён к конечному и предельному. Это – два полюса, положительный и отрицательный, выражающих одну и ту же устремлённость к концу” 1 . Кажется, судьба бабы предопределяет судьбу Грушеньки: должно победить зло, против которого ангел-хранитель бессилен. Но в характере бабы злость однозначна (злость однозначно принадлежит злу), злая душа – погибшая душа, а зло завладевает её душой окончательно, когда баба отказывается от милосердия и добра. Луковка – возможность спасения через милосердие и любовь, но ещё не само спасение; милосердие должно быть направлено на других людей, поэтому когда человек отворачивается от мира и замыкается в своём эгоизме, он отказывается от спасения и добра. Для Грушеньки же злость является своеобразной точкой отсчёта, её душа может повернуться и к добру, и к злу. “Человек для него (Достоевского) вовеки не готов и неопределим...” 2 Грушенька, унижая и признавая себя ниже всех, делает первый шаг к свету. Вера Алёши и его любовь “ни за что” поворачивает её к добру. Он пожалел её “первый, единый”. Она говорит ему: “Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придёт и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!..” Это почти точное повторение слов Настасьи Филипповны в «Идиоте»: “А князь для меня то, что я в него в первого, во всю мою жизнь, как в истинно преданного человека поверила. Он в меня с одного взгляда поверил, и я ему верю <...> Разве я сама о тебе не мечтала?.. Давно мечтала... – и вот всё такого, как ты, воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького, что вдруг придёт да и скажет: «Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!»” Несомненна близость образов Грушеньки и Настасьи Филипповны, Алёши и князя Мышкина. Это говорит о схожести характера отношений между героями. Любовь Алёши и Грушеньки выходит за рамки обыкновенной человеческой любви и благодарности на новый уровень, это любовь христианская между братом и сестрой, та любовь, которую люди забыли и которая есть залог спасения. Такая любовь преображает личность, поэтому Грушенька прощает своего обидчика от всего сердца, по крайней мере в тот момент. Хотя она сама и сомневается, но в это верит Алёша, а Алёша – своеобразное мерило добра и истины. Не случайно Грушенька именно его спрашивает о том, что она чувствует: “Лежала я до вас здесь в темноте, всё допрашивала сердце: люблю я того или нет? Разреши ты меня, Алёша, время пришло; что положишь, так и будет. Простить мне его или нет? – Да ведь уж простила, – улыбаясь проговорил Алёша. – А и впрямь простила, – вдумчиво произнесла Грушенька”.

М ихаил Бахтин в своей книге о Достоевском пишет, что его герои “с самого начала всё знают... Но иногда они скрывают от себя то, что они на самом деле уже знают и видят” 3 . Поэтому Грушеньке необходим диалог с Алёшей, который олицетворяет для неё её собственную совесть.

“...«Тварь» и «гетера» Грушенька, быть может, ближе к истинному «добру», чем чистая и благородная Катерина Ивановна...” 4 Мне кажется, это, несомненно, так.

“Подлецу досталась Грушенька, а не тебе (Мите), благородному!” Эти слова не сбудутся в сюжете романа, но важно не это. Важна способность души к состраданию и прощению, и именно прощение обидчика является толчком к тому, что в будущем Грушенька возьмёт на себя вину за всё случившееся с Митей, поймёт (не умом, но сердцем), что “воистину всякий пред всеми за всех и за всё виноват”, и таким образом достигнет высшей христианской истины.

Глава «Луковка» – это кульминация в сюжетной линии Грушеньки в седьмой книге «Братьев Карамазовых». Следующая глава («Кана Галилейская») будет кульминацией в сюжетной линии Алёши, легенда о луковке подготавливает её.

Косвенно с образом бабы связан и образ Алёши: “Я шёл сюда злую душу найти – так влекло меня самого к тому, потому что я был подл и зол...” Им тоже владела стихия злости, и его душа должна была выбрать между добром и злом. Алёша и Грушенька в этой главе чрезвычайно близки друг другу по психологическому состоянию, ещё больше их сближает смерть Зосимы, даже не смерть, а сама личность старца. Зосима был праведником и для Алёши, и для Грушеньки. С самого начала Алёша удивлён переменой в Грушеньке, её безыскусственным, искренним поведением: “Глаза её горели, губы смеялись, но добродушно, весело смеялись. Алёша даже и не ожидал от неё такого доброго выражения в лице... Он встречал её до вчерашнего дня мало, составил об ней устрашающее понятие, а вчера так страшно был потрясён её злобною и коварною выходкой против Катерины Ивановны и был очень удивлён, что теперь вдруг увидал в ней совсем как бы иное и неожиданное существо. И как ни был он придавлен своим собственным горем, но глаза его невольно остановились на ней со вниманием. Все манеры её как бы изменились тоже со вчерашнего дня совсем к лучшему: не было этой вчерашней слащавости в выговоре почти вовсе, этих изнеженных и манерных движений... всё было просто, простодушно, движения её были скорые, прямые, доверчивые, но была она очень возбуждена”. Эта перемена вновь указывает на неоднозначность характера героини. Реакция же её на известие о смерти Зосимы переворачивает Алёше душу; он встретил почитание, уважение и поклонение перед праведником там, где вовсе этого не ожидал увидеть, а такая вера Грушеньки в старца Зосиму означает для Алёши, что “высшая справедливость” всё же есть и совершается уже на земле. Алёша увидел возможности человеческой души, то, что добро в человеке всё-таки первично. Его возрождает любовь Грушеньки, её стремление к добру. Её вера восстанавливает его веру, он говорит, что “нашёл сестру искренню, нашёл сокровище – душу любящую... Она сейчас пощадила меня... Аграфена Александровна, я про тебя говорю. Ты мою душу сейчас восстановила”. Он верит в то, что душа Грушеньки выберет добро и любовь, и именно вера возрождает человека. Вера Алёши воскрешает Грушеньку, вера Грушеньки становится толчком к воскрешению Алёши. И он, как она, унижает себя, сознавая своё несовершенство и высокую нравственность Грушеньки: “Кто я пред нею? Я шёл сюда, чтобы погибнуть, и говорил: «Пусть, пусть!» – и это из-за моего малодушия, а она через пять лет муки, только что кто-то первый пришёл и ей искреннее слово сказал, – всё простила, всё забыла и плачет! Обидчик её воротился, зовёт её, и она всё прощает ему, и спешит к нему в радости, и не возьмёт ножа, не возьмёт! Нет, я не таков... Я сегодня, сейчас этот урок получил... Она выше любовью, чем мы... и другая, обиженная третьего дня, и та пусть простит её! И простит, коль узнает... и узнает... Эта душа ещё не примирённая, надо щадить её... в душе этой может быть сокровище...” Грушенька уже простила, но сама ещё не примирилась с этой мыслью, поэтому “надо щадить её”. Алёша возрождает её своей верой в неё и щадит своим состраданием к ней. Это приводит Грушеньку в исступление, потому что никто никогда не считал нужным жалеть её. Но сострадание и милосердие не должны быть удивительными для того, кто проявляет их, они должны стать естественными качествами души каждого человека; только тогда все люди станут братьями и сёстрами и наступит рай на земле. Поэтому: “Что я тебе такого сделал? – умилённо улыбаясь, отвечал Алёша, нагнувшись к ней и нежно взяв её за руки, – луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!.. – И, проговорив, сам заплакал”. Слёзы не случайны (Грушенька тоже плачет); у героев Достоевского слёзы всегда являются выражением необычайного внутреннего состояния, душевного переворота; образ слёз, плача имеет религиозный подтекст – это символ страдания, через которое происходит очищение героя.

В стреча Алёши и Грушеньки мотивирована близостью их душ, общностью духовных состояний в момент жизненного перелома. Исследователи неоднократно отмечали наличие незримых связей между героями в романах Достоевского. Бердяев писал: “Все прикованы у Достоевского друг к другу какими-то нездешними узами. Нет у него случайных встреч и случайных отношений. Всё определяется в ином мире, всё имеет высший смысл... Все встречи у него – как будто бы нездешние встречи, роковые по своему значению. Все сложные столкновения и взаимоотношения людей обнаруживают не объективно-предметную, «реальную» действительность, а внутреннюю жизнь, внутреннюю судьбу людей. В этих столкновениях и взаимоотношениях людей разрешается загадка о человеке, о его пути...” 5 Алёша и Грушенька “внутренне влекутся один к другому; они как бы намагничены друг для друга”. Луковка – образ, объединивший их в очищающей христианской любви.

Единственный, кого легенда не затрагивает, это Ракитин. Вернее, она вызывает в нём ещё большую злобу. Созерцание воскрешения душ вместо ожидаемого падения доводит Ракитина до бешенства. Этот образ также близок образу бабы из басни, но близок не состоянием души в конкретный момент времени, а однозначностью своего психологического состояния в течение всей своей жизни, однозначностью своей злости и эгоизма. “...Ракитин, умевший весьма чувствительно понимать всё, что касалось его самого, был очень груб в понимании чувств и ощущений ближних своих – отчасти по молодой неопытности своей, а отчасти и по великому своему эгоизму”. Ракитин умён и часто точно определяет состояние героев, но сам не в силах понять то, о чём говорит. Ум при отсутствии всякого чувства, кроме злобы, делает его нравственно тупым. Для Достоевского “смешны те, кто логичен и из логики хотел бы построить мир” 6 , потому что человеческая душа бесконечна в своём разнообразии, логика же конечна. Именно судьба Ракитина, его гибель предопределена в легенде. Он, как и старуха, способен подать луковку только случайно, преследуя злые цели. Так он привёл Алёшу к Грушеньке со злым умыслом: “Цель же у него... была двоякая, во-первых, мстительная, то есть увидеть «позор праведного» и вероятное «падение» Алёши «из святых во грешники», чем он уже заранее упивался, а во-вторых, была у него тут в виду и некоторая материальная, весьма для него выгодная цель...” Когда же ему был предоставлен случай проявить сострадание и любовь, он отказался от него. Собственная подлость, которую видел Алёша, злит его всё больше и больше и не даёт почувствовать что-то иное. “Да чёрт вас дери всех и каждого! – завопил он вдруг, – и зачем я, чёрт, с тобою связался! Знать я тебя не хочу больше отселева. Пошёл один, вот твоя дорога!” Эти слова неоднозначны: Ракитин сам признаёт свою связь со злом (чёртом), он отказывается от добра; против его злости бессилен даже Алёша. Поэтому Ракитин, указывая направление Алёше, сам идёт в другую сторону: “И он круто повернул в другую улицу, оставив Алёшу одного во мраке. Алёша вышел из города и пошёл полем к монастырю”. Алёша же движется из мрака к свету, к своему будущему окончательному воскрешению “на веки веков”.

Легенда – выражение наивысшего внутреннего напряжения героев. Басня вызывается в памяти Грушеньки смертью старца Зосимы и любовью Алёши и сама побуждает героиню к покаянию и исповеди, возрождает лучшие человеческие черты её характера. Таким образом, легенда помогает сделать выбор между добром и злом. Грушенька, отождествляя себя со злой старухой, тем самым делается добрее, возвышается до христианского идеала, прощая жестокую обиду и отказываясь от возможности осудить обидчика. Так же и в душе Алёши басня помогает совершиться перевороту. Для обоих героев легенда о луковке становится своеобразной точкой отсчёта новой жизни, движения к любви и истине, даёт толчок к духовному обновлению, к достижению высших христианских истин “на веки веков”.

Примечания

1. Бердяев Н.А. О русских классиках. Миросозерцание Достоевского. М., 1993. С. 115.
2. Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. М., 1998. С. 241.
3. Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979. С. 288.
4. Чирков Н.М. О стиле Достоевского. М., 1967. С. 263.
5. Бердяев Н.А. Указ. соч. С. 115–116.
6. Там же.

ГРУШЕНЬКА - героиня романа Ф.М.Достоевского «Братья Карамазовы» (1878-1880). Прототипом образа послужила знакомая Достоевских Агриппина Ивановна Меньшова (в замужестве Тер), которую, как и героиню романа, обманул бросивший ее жених-поручик. Достоевские принимали участие в судьбе Меньшовой.

Г.Светлова, как и все женщины у Достоевского, не имеет своей личной истории, составляя часть биографии и судьбы других героев. Г. соединяет в своей любви Дмитрия и Алешу, Дмитрия и Федора Павловича. Митя говорит о Г.: «Это царица всех инфернальниц, каких можно только вообразить на свете! В своем роде восторг». Слова соперницы, Катерины Ивановны, дополняют созданный образ: «Это тигр. Ее нужно плетью, на эшафоте, через палача, при народе».

Образ грешницы, стоящей на распутье между нравственными угрызениями, связывающими ее с прошлым, и настоящим, к которому призывает новая, чистая любовь, возник у Достоевского еще в повести «Хозяйка» (Катерина). Но в отличие от Катерины Г. находит в себе силы, чтобы порвать с прошлым и соединиться с Митей в любви и страдании. Исследователями творчества Достоевского замечено, что Г. претерпевает в романе метаморфозу, ведущую ее «многогрешную» душу на путь покаяния и нравственного обновления. В этой связи упоминается Мария Египетская, великая грешница и «блудница», долгим искусом и страданием снискавшая себе венец святости.

Первые рецензенты романа, делая прогнозы о дальнейшем развитии сюжета, отводили Г. существенное место: «Что автор разовьет далее и создаст на подготовленной им почве - неизвестно, но из нескольких обстоятельств можно вывести заключение, что он готовит для читателей ужасную драму, в которой одну из главных ролей придется играть Грушеньке» («Сын отечества», 1879, 28 марта).

В неосуществленном продолжении романа, где должна была развернуться судьба Алеши Карамазова, Г. отводилась важная роль. Как записала немецкая исследовательница Н.Гофман в 1889 г. со слов вдовы писателя, Алеша, женившись на Лизе, покидает ее «ради прекрасной грешницы Грушеныси, которая пробуждает в нем карамазовщину» (см. Белов С. Еще одна версия о продолжении «Братьев Карамазовых» // Вопросы литературы. 1971. № 10. С. 254-255).

  • Князь Валковский - характеристика героя (персонажа) (Униженные и оскорбленные Достоевский Ф.М.) - -
  • Старуха-процентщица - характеристика героя (персонажа) (Преступление и наказание Достоевский Ф.М.) - -
  • Сонечка Мармеладова - характеристика героя (персонажа) (Преступление и наказание Достоевский Ф.М.) Вариант 3 - -

В произведениях Достоевского встречается несколько женских типажей. Женщина, которую унизили в молодости, — один из них. Грушенька (Аграфена Александровна Светлова) принадлежит к их числу.

Грушеньку («Братья Карамазовы») можно рассматривать как «второе издание» Настасьи Филипповны из «Идиота». Действительно, этих персонажей многое роднит: обе они — содержанки, обе считают себя за грешниц, обе обладают обостренным чувством собственного достоинства, ввиду которого они решительно реагируют на нанесенные им оскорбления.

Вместе с тем при внимательном чтении обнаруживается, что в трактовках этих персонажей имеются и определенные различия. Сама того не зная, Настасья Филипповна воспитывалась под покровительством богатого сладострастника, и утеря девичьей чистоты оставила в ее душе такой ужасный шрам, что она постоянно использует его в качестве оправдания той жизни, которую ведет. Ее мысли не обращены к будущему, она занята переживанием нанесенных ей обид. И эти переживания можно квалифицировать как разновидность болезни.

Что до Грушеньки («Братья Карамазовы»), то она тоже готова к отпору по отношению к своим обидчикам, и в ней явлено нечто дьявольское, но это не столько следствие затаенной злобы по отношению к прошлому, сколько непосредственный гнев на человека, с которым она имеет дело сейчас. Женщина благородного происхождения — Катерина Ивановна — является ее соперницей в любовных делах с Дмитрием. После того как Грушеньке удается провести ее и сбить с нее спесь, она разражается радостным смехом («Глаза ее горели, губы смеялись, но добродушно, весело смеялись») — в этой добродушной радости видна ее «демократическая» составляющая. В отличие от Настасьи Филипповны, она не упивается нанесенными ей обидами, не сыплет соль на раны, не использует свою несчастную судьбу в качестве предлога для проявления своей агрессии. Она не предается бесплодному и мазохистскому нарциссизму, не считает этот мир ужасным.

Случилось так, что Грушенька стала содержанкой старой лисы — купца Кузьмы Самсонова. После расставания с ним она не испытывает злобы по отношению к этому старику, который длительное время был ее «патроном». Она говорит о том, что готова хоть завтра вернуть ему все то, что он подарил ей, но в то же самое время дает купцу деловые советы. В Настасье Филипповне отсутствует такая естественность и простота — по отношению к своему «патрону» — Тоцкому — она испытывает только ненависть, она ведет себя вызывающе и по-мазохистски, с болезненным восприятием «чистого» и «нечистого». В приличном обществе к Грушеньке («Братья Карамазовы») относятся с предубеждением, но она не прекращает отношений со стариком, с которым долгое время имела дело, она не брезгует поговорить с ним. В этом явлена ее широта, способность к общей жизни. Ее юные служанки относятся к ней с любовью.

Ракитин (младший двоюродный брат Грушеньки) — расчетливый молодой человек, который озабочен только своей карьерой. Грушенька считает его человеком неприятным, но отношений с ним не порывает.

Да, Грушенька чиста душой и уравновешенна, но она вовсе не аскетична, она распутна и распущена. Однако в ней нет и яда, и она не строит злокозненных планов. Скорее, наоборот: в ней есть дерзость, но она обладает своеобразной благочестивостъю, которая позволяет ей ощущать, что такое справедливость. Это хорошо видно в сцене встречи с Алёшей. Она не издевается над Алёшей, который скорбит о скончавшемся старце Зосиме. Она осознает, что есть высокий мир, к которому необходимо приблизиться, она знает, что следует перед ним трепетать.

Достоевский неоднократно отмечает, что Грушенька — женщина гордая и без задних мыслей. Именно поэтому она ведет себя столь вызывающе по отношению к своим врагам.

Пять лет назад у этой героини был любовник — офицер-поляк, шляхтич, который оставил ее. И вот Грушенька вдруг получает от него неожиданную весточку. И тогда она бросает все свои дела и бросается к нему. Она чиста и обладает настоящими чувствами — несмотря на то, что он жестоко обошелся с ней, она не таит злобы и отправляется в Мокрое, где он ожидает ее. Теперь, однако, оказалось, что он не «сокол», а «селезень». У Грушеньки нет жалости по отношению к этому опустившемуся мужчине. Под влиянием винных паров эта гордая женщина бросает ему презрительные слова и плачет. Но после того, как она выпускает пар, Грушенька совершает честное признание по отношению к Дмитрию (который стал подозреваемым в убийстве из-за нее) и принимает решение связать свою судьбу с этим несчастным человеком.

Та злоба, которая есть в Грушеньке («Братья Карамазовы»), объясняется не ее вторым нутром или же чувством долга — она такова, как она есть от природы. Среди персонажей Достоевского — не так много женщин, которых воспринимаешь как «несломленных». Это Елизавета Епанчина («Идиот»), Катерина Захлебинина («Вечный муж»), Татьяна Пруткова («Подросток»). Ни одна из этих женщин не является «главной героиней». По сравнению с этими персонажами, Грушенька обладает характером намного более несдержанным и «природным». Достоевский отмечает, что такое сочетание встречается нечасто.

Дмитрий избавляется от своего эгоизма при помощи теплого воспоминания о подаренных ему орехах. У Грушеньки тоже имеется подобное воспоминание. Этот рассказ она услышала от одной крестьянки — история о том, что помочь страждущим в аду можно с помощью луковички. Грушеньке очень нравится эта история. Вообще-то она бежит общества честных людей, но эта поучительная история запала ей в память, она приносит ей душевный покой, и — вне зависимости от ее воли — спасает от равнодушия и глупой гордыни.

Достоевский полагал, что детские «хорошие воспоминания» имеют для человека чрезвычайно большое значение. Это особенно хорошо видно по последним годам Достоевского. «Без зачатков положительного и прекрасного нельзя выходить человеку в жизнь из детства» («Дневник писателя», июль-август 1877 г.) В письме к П. Л. Озмидову (18 августа 1880) он прямо говорит: «Впечатления же прекрасного именно необходимы в детстве». В «Братьях Карамазовых» старец Зосима свидетельствует: умерший семнадцатилетним его старший брат Маркел велел ему, Зосиме (ему было тогда девять лет), жить вместо него. «Ну, говорит, ступай теперь, играй, и живи за меня!» И это воспоминание служило ему в качестве жизненной подпоры. Зосима любит Алёшу Карамазова, он относится к нему, как к своему духовному последователю — именно потому, что он так напоминает ему его покойного брата. Алёша жарко говорит о том же самом перед школьниками, которые обожают его: добрые воспоминания оберегают и взращивают человека, они придают смысл его жизни, помогают преодолеть смерть, укрепляют человеческие узы. Эти идеи находят конкретное преломление в образе Грушеньки.

Таким образом, в Грушеньке («Братья Карамазовы») есть необходимая жизненная сила, она способна к совместному бытию с другими людьми, она любит свет, она решительна. Да, она распутна, но все-таки в ней видна чистота, и она очень боится сделать что-нибудь по-настоящему гадкое.

Дмитрий считает, что она «русская, вся до косточки русская», и мы знаем, что в последние годы своей жизни Достоевский думал о русской женщине именно так: витальная, эмоциональная, прямодушная.

Считается, что в Грушеньке видна и Мария Египетская. Эта святая появляется в «Золотой легенде» Иакова Ворагинского, она была канонизирована и в русской православной традиции. Мария была известной всем блудницей в Александрии, но когда очутилась в Иерусалиме, то искренне покаялась в своих грехах, потом удалилась в пустыню и горячо молилась о своем спасении в течении сорока семи лет. Достоевский пишет о ней в «Подростке» и в своем письме к Ю. Ф. Абазе (15 июня 1880). Иеромонах Зосима выслушивает ее. Мария же на его глазах возносится, а он распростирается на земле.

Достоевский реализует тему блудничества и обращения к богу в Дмитрии и Грушеньке. О Дмитрии он часто говорит «совсем, как дитя», и это же определение часто употребляется и по отношению к Грушеньке.