Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Томас Манн
СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ

Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года – года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, – вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «totus animi continuus»1
беспрерывное движение души (лат.)

В котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.

Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Английском саду, еще только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, – полным-полно экипажей и пешеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город.

По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже кресты, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иератическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, – речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожидании трамвая Ашенбах развлекался чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.

Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыжеволосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скрестив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из отложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж которых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки. В позе его – возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение – было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы.

Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что произошло с ним.

Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, обернулось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ландшафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные деревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли неведомые птицы с уродливыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки – глаза притаившегося тигра, – и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. Затем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастерских.

Давно уже, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуществлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собственное я, не в меру обремененный обязанностями творчества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, и никогда не чувствовал искушения уехать из Европы. С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.

И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил довести свое творение, для которого жил, до определенной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться – он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного служения. Правда, он любил его, едва ли не любил даже изматывающую, ежедневно обновляющуюся борьбу между своей гордой, упорной, прошедшей сквозь многие испытания волей и этой все растущей усталостью, о которой никто не должен был знать, которая ни малейшим признаком упрощения, вялости не должна была сказаться на его творении. И все же неблагоразумно слишком натягивать тетиву, упрямо подавлять в себе столь живое и настойчивое желание. Он стал думать о своей работе, о том месте, на котором застрял сегодня, так же как и вчера, ибо оно равно противилось и терпеливой обработке, и внезапному натиску. Он пытался прорваться через препятствие или убрать его с дороги, но всякий раз отступал с гневом и содроганием. Не то чтобы здесь возникли какие-нибудь особенные трудности, нет, ему мешала мнительная нерешительность, оборачивающаяся уже постоянной неудовлетворенностью собой. Правда, в юные годы эту неудовлетворенность он считал сущностью и природой таланта, во имя ее он отступал, обуздывал чувство, зная, что оно склонно довольствоваться беспечной приблизительностью и половинчатой завершенностью. Так неужто же порабощенные чувства теперь мстят за себя, отказываясь впредь окрылять и живить его искусство? Неужто они унесли с собою всю радость, все восторги, даруемые формой и выражением? Нельзя сказать, что он писал плохо; преимуществом его возраста было по крайней мере то, что с годами в нем укрепилась спокойная уверенность в своем мастерстве. Но, хотя вся немецкая нация превозносила это мастерство, сам он ему не радовался; писателю казалось, что его творению недостает того пламенного и легкого духа, порождаемого радостью, который больше, чем глубокое содержание (достоинство, конечно, немаловажное), составляет счастье и радость читающего мира. Он страшился лета, страшился быть одиноким в маленьком доме, с кухаркой, которая стряпает ему, и слугою, который подает на стол эту стряпню; страшился привычного вида горных вершин и отвесных скал, когда думал, что они снова обступят его, вечно недовольного, вялого. Значит, необходимы перемены, толика бродячей жизни, даром потраченные дни, чужой воздух и приток новой крови, чтобы лето не было тягостно и бесплодно. Итак, в дорогу – будь что будет! Не в слишком дальнюю, до тигров он не доедет. Ночь в спальном вагоне и две-три недели отдыха в каком-нибудь всемирно известном уголке на ласковом юге…

Так он думал, когда с Унгарерштрассе, грохоча, подкатил трамвай, а встав на подножку, окончательно решил посвятить сегодняшний вечер изучению карты и железнодорожных маршрутов. На площадке он вспомнил о человеке в бастовой шляпе, сотоварище своего пребывания здесь, отнюдь не беспоследственного пребывания, и огляделся по сторонам. Куда исчез этот человек, он так и не понял, но ни на прежнем месте, ни возле остановки, ни в вагоне трамвая его не было.

Творец могучей и точной прозаической эпопеи о жизни Фридриха Прусского, терпеливый художник, долго, с великим тщанием вплетавший в ковер своего романа «Майя» множество образов, множество различных человеческих судеб, соединившихся под сенью одной идеи; автор интересного и сильного рассказа, названного им «Ничтожный», который целому поколению благодарной молодежи явил пример моральной решительности, основанной на глубочайшем знании; наконец (и этим исчерпываются основные произведения его зрелой поры), создатель страстного трактата «Дух и искусство», конструктивную силу и диалектическое красноречие которого самые требовательные критики ставили вровень с Шиллеровым рассуждением о наивной и сентиментальной поэзии, Густав Ашенбах родился в Л. – окружном городе Силезской провинции, в семье видного судейского чиновника. Предки его, офицеры, судьи и чиновники, служа королю и государству, вели размеренную, пристойно-скудную жизнь. Дух более пылкий воплотился у них в личности некоего проповедника; более быструю и чувственную кровь в прошлом поколении привнесла в семью мать писателя, дочка чешского капельмейстера. От нее шли и признаки чуждой расы в его внешности. Сочетание трезвой, чиновничьей добросовестности с темными и пламенными импульсами породило художника, именно этого художника.

Поелику Ашенбах всем своим существом стремился к славе, он, отнюдь не отличаясь особой скороспелостью, сумел благодаря характерному, очень индивидуальному чекану своего письма рано занять видное общественное положение. Имя себе он составил еще будучи гимназистом, а через десять лет научился представительствовать, не отходя от письменного стола, и в нескольких ответных строчках, всегда кратких (ибо многие взывают к тому, кто преуспел и заслужил доверие), управлять своей славой. В сорок лет, усталый от тягот и превратностей своей прямой работы, он должен был ежедневно просматривать груды писем, снабженных марками всех стран нашей планеты.

Равно далекий от пошлости и эксцентрических вычур, его талант был словно создан для того, чтобы внушать доверие широкой публике и в то же время вызывать восхищенное, поощрительное участие знатоков. Итак, еще юношей, со всех сторон призываемый к подвигу – и к какому подвигу! – он не знал досуга и беспечной молодости. Когда на тридцать пятом году жизни он захворал в Вене, один тонкий знаток человеческих душ заметил в большой компании: «Ашенбах смолоду жил вот так, – он сжал левую руку в кулак, – и никогда не позволял себе жить этак», – он разжал кулак и небрежно уронил руку с подлокотника кресел. Этот господин попал в точку. Моральная отвага здесь в том и заключалась, что по природе своей отнюдь не здоровяк, он был только призван к постоянным усилиям, а не рожден для них.

Врачи запретили мальчику посещать школу, и он вынужден был учиться дома. Выросший в одиночестве, без товарищей, Ашенбах все же сумел вовремя понять, что принадлежит к поколению, в котором редкость отнюдь не талант, а физическая основа, необходимая для того, чтобы талант созрел, – к поколению, рано отдающему все, что есть у него за душой, и к старости обычно уже бесплодному. Но его любимым словом было «продержаться», – и в своем романе о Фридрихе Прусском он видел прежде всего апофеоз этого слова-приказа, олицетворявшего, по его мнению, суть и смысл героического стоицизма. К тому же он страстно хотел дожить до старости, так как всегда считал, что истинно великим, всеобъемлющим и по праву почитаемым может быть только то искусство, которому дано было плодотворно и своеобразно проявить себя на всех ступенях человеческого бытия.

Поскольку задачи, которые нагружал на него талант, ему приходилось нести на слабых плечах, а идти он хотел далеко, то прежде всего он нуждался в самодисциплине, – к счастью, это качество было его наследственным уделом с отцовской стороны. В сорок, в пятьдесят лет, в том возрасте, когда другие растрачивают время, предаются сумасбродствам, бездумно откладывают выполнение заветных планов, он начинал день с того, что подставлял грудь и спину под струи холодной воды, и затем, установив в серебряных подсвечниках по обе стороны рукописи две высокие восковые свечи, в продолжение нескольких часов честно и ревностно приносил в жертву искусству накопленные во сне силы. И было не только простительно, но знаменовало его моральную победу то, что непосвященные ошибочно принимали весь мир «Майи» и эпический фон, на котором развертывалась героическая жизнь Фридриха, за создание собранной силы, единого дыхания, тогда как в действительности его творчество было плодом ежедневного кропотливого труда, напластовавшего в единый величественный массив сотни отдельных озарений, и если хорош был весь роман, вплоть до мельчайших деталей, то лишь оттого, что его творец с неотступным упорством, подобным тому, что некогда заставило пасть его родную провинцию, годами выдерживал напряжение работы над одною и той же вещью, отдавая этой работе только свои самые лучшие, самые плодотворные часы.

Для того чтобы значительное произведение тотчас же оказывало свое воздействие вглубь и вширь, должно существовать тайное сродство, более того, сходство между личной судьбой автора и судьбой его поколения. Людям неведомо, почему они венчают славой произведение искусства. Отнюдь не будучи знатоками, они воображают, что открыли в нем сотни достоинств, лишь бы подвести основу под жгучую свою заинтересованность; но истинная причина их восторга это нечто невесомое – симпатия. Ашенбах как-то обмолвился в одном из проходных мест романа, что почти все великое утверждает себя как некое «вопреки» – вопреки горю и муке, вопреки бедности, заброшенности, телесным немощам, страсти и тысячам препятствий. Но это было больше, чем ненароком брошенное замечание; это было знание, формула его жизни и славы, ключ к его творению. И не удивительно, что эта формула легла в основу характеров и поступков его наиболее оригинальных персонажей.

Относительно нового, многократно повторенного и всякий раз сугубо индивидуального типа героя, излюбленного этим писателем, один очень неглупый литературный анатом давно уже написал, что он «концепция интеллектуальной и юношеской мужественности», которая-де «в горделивой стыдливости стискивает зубы и стоит не шевелясь, когда мечи и копья пронзают ей тело». Это было сказано остроумно и точно, несмотря на известную пассивность формулировки. Ведь стойкость перед лицом рока, благообразие в муках означают не только страстотерпие; это активное действие, позитивный триумф, и святой Себастиан – прекраснейший символ если не искусства в целом, то уж, конечно, того искусства, о котором мы говорим. Стоит заглянуть в этот мир, воссозданный в рассказе, и мы увидим: изящное самообладание, до последнего вздоха скрывающее от людских глаз свою внутреннюю опустошенность, свой биологический распад; физически ущербленное желтое уродство, что умеет свой тлеющий жар раздуть в чистое пламя и взнестись до полновластия в царстве красоты; бледную немочь, почерпнувшую свою силу в пылающих недрах духа и способную повергнуть целый кичливый народ к подножию креста, к своему подножию; приятную манеру при пустом, но строгом служении форме; фальшивую, полную опасностей жизнь, разрушительную тоску и искусство прирожденного обманщика.

У того, кто вгляделся в эти и в им подобные судьбы, невольно возникало сомнение, есть ли на свете иной героизм, кроме героизма слабых. И что же может быть современнее этого? Густав Ашенбах был поэтом тех, кто работает на грани изнеможения, перегруженных, уже износившихся, но еще не рухнувших под бременем, всех этих моралистов действия, недоростков со скудными средствами, которые благодаря сосредоточенной воле и мудрому хозяйствованию умеют, пусть на время, обрядиться в величие. Их много, и они герои эпохи. Все они узнали себя в его творении; в нем они были утверждены, возвышены, воспеты; и они умели быть благодарными и прославлять его имя.

Он был молод и неотесан, как его время, дававшее ему дурные советы, он спотыкался, впадал в ошибки, перед всеми обнаруживал свои слабые стороны, словом и делом погрешал против такта и благоразумия. Но он выработал в себе чувство собственного достоинства, к которому, по его утверждению, всегда стремится большой талант, более того, можно сказать, что все его развитие было восхождением к достоинству, сознательным и упорным, сметающим со своего пути все препоны сомнений и иронии.

Живая, духовно незначительная общедоступность воплощения приводит в восторг буржуазное большинство, но молодежь, страстную и непосредственную, захватывает только проблематическое. Ашенбах ставил проблемы и был непосредствен, как юноша. Он был оброчным духа, хищнически разрабатывал залежи, перемалывал зерно, предназначенное для посева, выбалтывал тайны, брал под подозрение талант, предавал искусство, и покуда его творения услаждали, живили и возвышали благоговеющих почитателей, он, еще молодой художник, ошеломлял зеленых юнцов циническими рассуждениями о сомнительной сущности искусства и служения ему.

Но, видимо, ничто не пресыщает благородный и сильный дух больше и окончательнее, чем пряная и горькая прелесть познания. И, конечно, тяжелодумная, добросовестнейшая основательность юноши поверхностна по сравнению с многоопытной решимостью зрелого мужа и мастера – отрицать знание, бежать его, с высоко поднятой головой чрез него переступать, коль скоро оно способно умерить, ослабить, обесчестить волю. И разве нашумевший рассказ «Ничтожный» не был взрывом острой неприязни к непристойному психологизированию века, который воплощен здесь в образе мягкотелого и вздорного мерзавца, из бессилия, порочности и этической неполноценности толкающего свою жену в объятия безбородого юнца, полагая при этом, что глубина чувств служит оправданием его низости. Могучее слово, презрением клеймившее презренное, возвещало здесь отход от нравственной двусмысленности, от всякого сочувствия падению; оно зачеркивало дряблую сострадательность пресловутого речения «все понять – значит все простить», и то, что здесь готовилось, нет, что здесь уже свершилось, было тем «чудом возрожденного простодушия», о котором немного позднее решительно, хотя и не без некоей таинственной завуалированности, говорилось в диалоге того же автора. Странное стечение обстоятельств! А может быть, именно следствием этого «возрождения», этого нового достоинства и строгости, и стало почти невероятно обостренное чувство красоты, благородной ясности, простоты и ровности формы, которое проявилось именно в ту пору и навсегда сообщило его произведениям не только высокое мастерство, но и классическую стать? Но нравственная целеустремленность по ту сторону знания, по ту сторону разрешающего и сдерживающего постижения – разве она в свою очередь не ведет к нравственному упрощению мира и души человеческой, а посему к усилению тяги к злому, подзапретному, нравственно недопустимому? И разве у формы не два лика? Ведь она одновременно нравственна и безнравственна – нравственна как результат и выражение самодисциплины, безнравственна же, более того, антинравственна, поскольку, в силу самой ее природы, в ней заключено моральное безразличие, и она всеми способами стремится склонить моральное начало под свой гордый самодержавный скипетр.

Как бы там ни было! Развитие равнозначно участи, и если его сопровождает доверие масс, широкая известность, может ли оно протекать как другое, лишенное блеска и не ведающее требований славы? Только безнадежная богема скучает и чувствует потребность посмеяться над большим талантом, когда он, прорвав кокон ребяческого беспутства, постигает достоинство духа, усваивает строгий чин одиночества, поначалу исполненного жестоких мук и борений, но потом возымевшего почетную власть над людскими сердцами. Сколько игры, упорства и упоения включает в себя самовыращивание таланта! Нечто официозно-воспитательное проявилось и в писаниях Густава Ашенбаха в зрелые годы; в его стиле не было уже ни молодой отваги, ни тонкой игры светотеней, он сделался образцово-непререкаемым, отшлифованно-традиционным, незыблемым, даже формальным и формулообразным, так что невольно вспоминалась легенда о Людовике XIV, под конец жизни будто бы изгнавшем из своей речи все пошлые слова. В то время ведомство народного просвещения включило избранные страницы Ашенбаха в школьные хрестоматии. Ему было по сердцу, и он не ответил отказом, когда некий немецкий государь, только что взошедший на престол, пожаловал певцу «Фридриха» в день его пятидесятилетия личное дворянство.

После нескольких беспокойных лет и нескольких попыток где-нибудь обосноваться он поселился в Мюнхене и с тех пор жил там в почете и уважении, лишь в редких случаях становящихся уделом духа. Брак, в который он вступил еще почти юношей с девушкой из профессорской семьи, был расторгнут ее смертью. У него осталась дочь, теперь уже замужняя. Сына же никогда не было.

Густав Ашенбах был чуть пониже среднего роста, брюнет с бритым лицом. Голова его казалась слишком большой по отношению к почти субтильному телу. Его зачесанные назад волосы, поредевшие на темени и на висках уже совсем седые, обрамляли высокий, словно рубцами изборожденный лоб. Дужка золотых очков с неоправленными стеклами врезалась в переносицу крупного, благородно очерченного носа. Рот у него был большой, то дряблый, то вдруг подтянутый и узкий; щеки худые, в морщинах; изящно изваянный подбородок переделяла мягкая черточка. Большие испытания, казалось, пронеслись над этой часто страдальчески склоненной набок головой; и все же эти черты были высечены резцом искусства, а не тяжелой и тревожной жизни. За этим лбом родилась сверкающая, как молния, реплика в разговоре Вольтера и короля о войне. Эти усталые глаза с пронизывающим взглядом за стеклами очков видели кровавый ад лазаретов Семилетней войны. Искусство и там, где речь идет об отдельном художнике, означает повышенную жизнь. Оно счастливит глубже, пожирает быстрее. На лице того, кто ему служит, оно оставляет следы воображаемых или духовных авантюр; даже при внешне монастырской жизни оно порождает такую избалованность, переутонченность, усталость, нервозное любопытство, какие едва ли гложет породить жизнь, самая бурная, полная страстей и наслаждений.

Множество дел, светских и литературных, почти две недели после той прогулки продержали в Мюнхене объятого жаждой странствий Ашенбаха. Наконец он велел привести в порядок загородный дом к своему приезду через месяц и во второй половине мая отбыл с ночным поездом в Триест, где остановился на сутки, чтобы следующим утром сесть на пароход, идущий в Полу.

Так как он искал чуждого, несхожего с обычным его окружением, и вдобавок, чтоб до него было рукой подать, то избрал для своего временного жительства остров в Адриатическом море, неподалеку от берегов Истрии, который в последние годы стал пользоваться широкой известностью; остров с красиво изрезанной линией скал в открытом море и с населением, одетым в живописные лохмотья и изъясняющимся на языке, странно чуждом нашему слуху. Однако дожди, тяжелый влажный воздух и провинциальное, состоящее из одних австрийцев общество в отеле, равно как и невозможность тихого душевного общения с морем, даруемого только ласковым песчаным берегом, раздражали его. Вскоре он убедился, что сделал неправильный выбор. Куда его тянет, он точно не знал, и вопрос «так где же?» для него оставался открытым. Он принялся изучать рейсы пароходных линий, ищущим взором вглядывался в дали, как вдруг нежданно и непреложно перед ним возникла цель путешествия. Если за одну ночь хочешь достичь сказочно небывалого, несравнимого, куда направиться? О, это ясно! Зачем он здесь? Конечно же он ошибся. Туда и надо ехать сразу. Больше он уже не будет медлить с отъездом со злополучного острова. Через полторы недели после прибытия быстрая моторка в тумане раннего утра уже увозила Ашенбаха и его багаж к Военной гавани, где он ступил на землю лишь затем, чтобы тотчас же подняться по трапу на мокрую палубу парохода, уже разводившего пары для отплытия в Венецию.

Это было видавшее виды итальянское судно, допотопной конструкции, все в копоти, мрачное. В похожей на пещеру искусственно освещенной каюте, куда тотчас же провел Ашенбаха учтиво скаливший зубы горбатый, неопрятный матрос, за столом, в шапке набекрень и с огрызком сигары в зубах, сидел человек с физиономией старомодного директора цирка, украшенной козлиной бородкой, и, не переставая ухмыляться, деловито записывал фамилии пассажиров, пункт назначения и выдавал билеты. «В Венецию», – повторил он за Ашенбахом и, вытянув руку, обмакнул перо в кашеобразные остатки чернил на дне наклонно стоящей чернильницы. «В Венецию, первый класс! Прошу!» Он нацарапал несколько размашистых каракуль, посыпал написанное голубым песком, подождал, покуда он сбежит в глиняную чашку, сложил бумагу желтыми костлявыми пальцами и снова принялся писать. «Отлично выбранная цель путешествия, – болтал он при этом. – Ах, Венеция! Что за город! Город неотразимого очарования для человека образованного – в силу своей истории, да и нынешней прелести тоже!» В округлой быстроте его движений и пустой болтовне, ее сопровождавшей, было что-то одурманивающее и отвлекающее; он словно бы старался поколебать решение пассажира ехать в Венецию. Деньги он принял торопливо и с ловкостью крупье выбросил сдачу на суконную, всю в пятнах обивку стола. «Приятно развлекаться, сударь, – присовокупил он с театральным поклоном. – Считаю за честь вам в этом способствовать… Прошу, господа!..» – тут же крикнул он, взмахнув рукою, словно от пассажиров отбою не было, хотя никто, кроме Ашенбаха, уже не брал билетов. Ашенбах вернулся на палубу.

Облокотившись одною рукой о поручни, он глядел на праздную толпу, собравшуюся на набережной посмотреть, как отваливает пароход, и на пассажиров, уже взошедших на борт. Те, кто ехал во втором классе – мужчины и женщины, – скопились на нижней палубе, используя в качестве сидений свои узлы и чемоданы. На верхней стояли кучкой молодые люди, по-видимому приказчики из Полы, весьма возбужденные предстоявшей им поездкой в Италию. Явно гордясь собою и предстоявшим плаванием, они болтали, смеялись и, перегнувшись через перила, кричали насмешливые словечки товарищам, которые с портфелями под мышкой спешили по набережной в свои конторы, грозя тросточками счастливчикам на борту. Один из них, в светло-желтом, чересчур модном костюме, с красным галстуком и лихо отогнутыми полями шляпы, выделялся из всей компании своим каркающим голосом и непомерной возбужденностью. Но, попристальнее в него вглядевшись, Ашенбах с ужасом понял: юноша-то был поддельный. О его старости явно свидетельствовали морщины вокруг рта и глаз и тощая жилистая шея. Матовая розовость щек оказалась гримом, русые волосы под соломенной шляпой с пестрой ленточкой – париком, желтые, ровные зубы, которые он скалил в улыбке, – дешевым изделием дантиста. Лихо закрученные усики и эспаньолка были подчернены. И руки его с перстнями-печатками на обоих указательных пальцах тоже были руками старика. Ашенбах, содрогаясь, смотрел на него и на то, как он ведет себя в компании приятелей. Неужто они не знают, не видят, что он старик, что не по праву оделся в их щегольское пестрое платье, не по праву строит из себя такого, как они? Нет, видимо, им это было невдомек, они привыкли терпеть его в своей компании и беззлобно отвечали на его игривые пинки в бок. Как могло это случиться? Ашенбах прикрыл рукою лоб и сомкнул веки, горячие от почти бессонной ночи. Ему казалось, что все на свете свернуло со своего пути, что вокруг него, как в дурном сне, начинает уродливо и странно искажаться мир, и для того, чтобы остановить этот процесс, надо закрыть лицо руками, а потом отнять их и снова осмотреться. Но в этот миг какое-то новое ощущение поразило его – в бессмысленном испуге он открыл глаза и увидел, что тяжелый и темный корпус корабля отделяется от стенки причала. Под стук машины, дававшей то передний, то задний ход, дюйм за дюймом ширилась полоса грязной, радужно мерцающей воды между набережной и бортом парохода, который, проделав ряд неуклюжих маневров, повернул наконец свой бушприт в сторону открытого моря. Ашенбах перешел на штирборт, где горбун уже раскинул для него шезлонг, и стюард в засаленном фраке осведомился, что ему угодно будет заказать.

Институт Журналистики и Литературного Творчества

Реферат

По предмету: «Зарубежная литература ХХ века»

Тема: «Смерть в Венеции» Томас Манн

Выполнил: Ермаков А.А.

Проверил: Жаринов Е.В.

г.Москва. 2014

2. Понятие «Интеллектуальный роман» …………………………………………….. 4

3. История создания новеллы «Смерть в Венеции» …………………………………5

4. Композиция и сюжет произведения ………………………………………………6

5. Образы героев ……………………………………………………………………….7

6. Внутренний конфликт главного героя …………………………………………….8

7. Список литературы ………..……………………………………………………… 12

Пауль Томас Манн родился 6 июня 1875 года в Любеке. Он был вторым ребенком в семье Томаса Йохана Генриха Манна – местного торговца зерном и владельца судоходной компании со старинными ганзейскими традициями. Его мать, происходившая из креольской, бразильско португальской семьи, была музыкально одаренным человеком. Она сыграла большую роль в воспитании Томаса и остальных четырех детей.
Еще учась в гимназии, Томас стал создателем и автором литературно художественного и философского журнала «Весенняя гроза».
В 1891 году умер отец. Еще через два года семья продала фирму и покинула Любек. Вместе с матерью и сестрами Томас переехал в Мюнхен, где стал работать клерком в страховом агентстве. В 1895–1896 годах он учился в Высшей технической школе.
В 1896 году он отправился вместе со своим старшим братом Генрихом, пробовавшим тогда свои силы в живописи, в Италию. Там Томас начал писать рассказы, которые отправлял немецким издателям. Среди них был и С. Фишер, предложивший объединить эти рассказы в небольшой сборник. Благодаря Фишеру в 1898 году вышел в свет первый сборник рассказов Томаса «Маленький господин Фридеманн».
Вернувшись в Мюнхен в том же году, Томас работал редактором юмористического журнала «Симплициссимус». Здесь он сблизился с кружком немецкого поэта Ш. Георге. Но довольно скоро он понял, что с членами кружка, которые провозгласили себя наследниками немецкой культуры и исповедовали идеи декаданса, ему не по пути.
В 1899 году Манна призвали на годичную военную службу. А в 1901 году в издательстве С. Фишера вышел его роман «Будденброки», принадлежащий к жанру «семейного романа». Он принес Манну всемирную славу и Нобелевскую премию, но, главное, любовь и признательность миллионов людей.

Понятие «Интеллектуальный роман»

Термин «интеллектуальный роман» был впервые предложен Томасом Манном. В 1924 г., в год выхода в свет романа «Волшебная гора», писатель заметил в статье «Об учении Шпенглера», что «исторический и мировой перелом» 1914-1923 гг. с необычайной силой обострил в сознании современников потребность постижения эпохи, и это определенным образом преломилось в художественном творчестве. «Процесс этот, - писал Т. Манн, - стирает границы между наукой и искусством, вливает живую, пульсирующую кровь в отвлеченную мысль, одухотворяет пластический образ и создает тот тип книги, который… может быть назван «интеллектуальным романом». К «интеллектуальным романам» Т. Манн относил и работы Фр. Ницше. Именно «интеллектуальный роман» стал жанром, впервые реализовавшим одну из характерных новых особенностей реализма XX в.- обостренную потребность в интерпретации жизни, ее осмыслении, истолковании, превышавшую потребность в «рассказывании», воплощении жизни в художественных образах. В мировой литературе он представлен не только немцами - Т. Манном, Г. Гессе, А. Дёблином, но и австрийцами Р. Музилем и Г. Брохом, русским М. Булгаковым, чехом К. Чапеком, американцами У. Фолкнером и Т. Вулфом, и многими другими. Но у истоков его стоял Т. Манн.

Характерным явлением времени стала модификация исторического романа: прошлое становилось удобным плацдармом для прояснения социальных и политических пружин современности (Фейхтвангер). Настоящее пронизывалось светом другой действительности, не похожей и все же в чем-то похожей на первую.

Многослойность, многосоставность, присутствие в едином художественном целом далеко отстоящих друг от друга пластов действительности стало одним из самых распространенных принципов в построении романов XX в.

Романы Т. Манна интеллектуальны не только потому, что здесь много рассуждают и философствуют. Они «философичны» по самому своему построению - по обязательному наличию в них разных «этажей» бытия, постоянно соотносимых друг с другом, друг другом оцениваемых и измеряемых. Труд сопряжения этих слоев в единое целое составляет художественное напряжение этих романов. Исследователи неоднократно писали об особой трактовке времени в романе ХХ в. Особое видели в вольных разрывах действия, в перемещениях в прошлое и будущее, в произвольном замедлении или убыстрении повествования в соответствии с субъективным ощущение героя.

История создания новеллы «Смерть в Венеции»

Когда Томас манн начал писать свою самую знаменую повесть «Смерть в Венеции» у него были проблемы со здоровьем и творческий рост замедлился.

Он был убежден что он должен отличится новым произведением, которое станет привлекательным для тогдашних вкусов. В 1911 отдыхая с женой в Венеции 35 летний писатель был очарован красотой одного польского мальчика барона Владислава Моеса. Манн ни разу не заговорил с мальчиком, но описал его под именем Таджио в повести «Смерть в Венеции». Писатель уже замышлял рассказ о неприличном любовном похождении пожилого писателя, намереваясь в качестве темы использовать имевшую место в реальной жизни увлеченность 80-ти летнего Гёте подростком. Но собственные яркие переживания в пору пребывания на отдыхе на Бриони и в Венеции в Мае и Июне 1911 г. направили его мысли в другое русло и приозвели шедевр. До боли автобиографическая «Смерть в Венеции» с собственными размышлениями Манна о жизни творческих личностей.

Когда десять лет спустя барон Моес, в отрочестве ставший прообразом мальчика, прочитал повесть, он удивился, как точно автор новеллы описал его летний полотняный костюм. Пан Владислав хорошо запомнил "старого господина", который смотрел на него, куда бы он ни пошел, а также его напряженный взгляд, когда они поднимались в лифте: мальчик даже сказал своей гувернантке, что он нравится этому господину.

Данная повесть была написана между июлем 1911 и июлем 1912 гг., и была впервые опубликована в двух выпусках берлинского журнала "Новое обозрение" (Die Neue Rundschau), печатного органа С. Фишера (издателя Манна): за октябрь и ноябрь 1912 . Позднее в 1912 году она была напечатана небольшим тиражом в дорогом оформлении издательством Hans von Weber’s Hyperionverlag в Мюнхене. Ее первая широко продаваемая публикация в книжном формате была сделана тем же С. Фишером в Берлине в 1913 году.

Композиция и сюжет произведения

Новелла «Смерть в Венеции» начинается с того что Густав Ашенбах вышел из своей мюнхенской квартиры в теплый весенний вечер и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку после чая, он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят. Ашенбах встретил незнакомца который явно ему не понравился и он почувствовал через некоторое время усталость и жажду перемен, чувство столь живое и позабытое и он в раздумьях уставился вниз разобраться что с ним произошло. Он хотел путешествовать и он решил ехать куда-нибудь недалеко от своего дома. Он выбирает Италию. Герой не случайно выбирает Венецию так как он уже чувствовал окончание своей жизни и хочет еще раз взглянуть на красоту мира который воплощается для него на берегу Адриатического моря. где еще летает забытый, но живой дух древнегреческого наследия.

Он взял билет в первом классе на пароход и поплыл в Венецию. На корабле он встретил омерзительного старика который все время смеялся и этот старик хмелел от небольшого количества спиртного. Ашенбаху было омерзительно смотреть на его такое панибратство с молодежью.

Приехав в Венецию он останавливается в одном из самых роскошных отелей Венеции на берегу моря, через некоторое время он встречает очень красивого польського мальчика барона который приехал со своей семьей в Венецию. Ашенбах наблюдал за мальчиком несколько дней и пытался бежать от своих чувств и своих желаний. Каждый день он искал мальчика взглядом и хотел находится недалеко от него, однажды он даже следил за ним и пытался уехать из Венеции, но у него не получилось так как его багаж был утерян и после он передумал уезжать. Он вернулся в Отель с которым уже попрощался и вновь увидел предмет свого вожделения – молодого Тадзио. Тот играл со своим новым другом на пляже и начал было драться с ним.

Но Ашенбах мысленно переживал за Тадзио т.к. он был влюблен в него. И не хотел оставлять одного. Вскоре он узнал что именно за болезнь появилась в Венеции и многе туристы стали покидать город, но Ашенбаху было все равно он только хотел бать рядом с Тадзио.

В конце концов профессор признает свою любовь к Тадзио и тут же желает очистить своего юного Диониса… и созерцает Тадзио уже в храме, среди свечей и за молитвою. Одновременно эта сцена символизирует принятие Таджио, как своего бога – отныне Густав причащается к Тадзио и идет по пятам за своим богом, как метафорически. Густав идет ведомый юношей по темным лабиринтам старых кварталов Венеции. Он движется сквозь темные проходы к завершению мистерии, которой должно закончиться познание дионисийского начала. Тут же профессор становится свидетелем дезинфекции на улицах Венеции – его начинает преследовать мерзкий запах. Все это – борьба духа со своей естественностью; сравнение смертельной эпидемии в городе с разрушительной тягой к Тадзио.

Через несколько дней Ашенбах чувствовал себя нездоровым и спустился позже обычного он пытался побороть приступы дурноты в физическом плане. Он увидел багаж аристократической польской семьи, которая собралась отъезжать из отеля.

Тадзио вместе с его друзьями гуляли на пляже и Ашенбах прилег на шезлонг укрывшись одеялом, он лежа наблюдал за Таджио и никто не заметил, что его тело соскользнуло набок в своем кресле. Спустя несколько минут подбежали люди на помощь Ашенбаха. Его отнесли в комнату, в которой он проживал и в тот же день мир узнал о его смерти.

Образы героев

В центре художественного произведения – писатель Ашенбах. В его образе автор видит отчасти себя самого и, конечно же, других людей. Автор показывает нам беспомощность Густава перед Миром, перед его красотой и жизнью. Автор подчеркивает такие черты как талант Густава, он не знал отдыха и не позволял себе жить по-другому. Он был прирожденным трудоголиком. Он очень хотел дожить до старости и часто сидел над своими произведениями до поздней ночи. Внутри произведения его характеризуют так: "Ашенбах смолоду жил вот так, - он сжал левую руку в кулак, - и никогда не позволял себе жить этак". Жизнь под символом сжатого кулака.

В произведении нет очень очевидных образов. Все они словно вторичны. На первом месте Тадзио – подросток в которого влюбился Густав. Таким его описал автор: «Походка его - то, как он держал корпус, как двигались его колени, как ступали обутые в белое ноги, - была неизъяснимо обаятельна, легкая, робкая и в то же время горделивая, еще более прелестная от того ребяческого смущения, с которым он дважды поднял и опустил веки, вполоборота оглядываясь на незнакомых людей за столиками. Улыбаясь и что-то говоря на своем мягком, расплывающемся языке, он опустился на стул, и Ашенбах, увидев его четкий профиль, вновь изумился и даже испугался богоподобной красоты этого отрока.»

Сила новеллы заключается не в героях произведения, а в характере героя и его тяготе к божественной красоте, которую он увидел в Тадзио, чувстве к прекрасному.

Внутренний конфликт главного героя

«Смерть в Венеции» непревзойденный образец реалистической манеры письма, обогащенной модернизмом. Именно она помогла художнику художественно постичь и воплотить проблему бездуховности тогдашнего искусства. В 1913 году, когда Томас Манн работал над этим небольшим произведением, в Западной Европе получили распространение пессимистические философские теории, которые основывались на иррационализме, мистике, волюнтаризме. Считалось, что земная цивилизация вступила в свою «сумеречную эпоху», что ее ждет всемирный хаос, что человеческая жизнь ничего не стоит, она подчинена слепым проявлениям какой-то свободы, полна страданий и мук. Под влиянием общего кризиса в обществе и этих теорий искусство разрывало связи с классической традицией, теряло свое гражданское звучание, становилось равнодушным к человеку. На рубеже веков великий немецкий писатель, чувствуя упадок искусства, как истинный гуманист предостерегает человечество беречь свою духовность, не поклоняться фальшивым богам.

Герой произведения, известный немецкий писатель Густав фон Ашенбах, уставший от изнурительной работы, внутренних противоречий, однообразием будней, решил «пуститься в странствия», «увидеть далекие края». Может, где-то там останется усталость, внутренний кризис? После лихорадочных размышлений в его воображении, наконец, определилась цель путешествия. «Если за одну ночь хочешь достичь несравненного, сказочно небывалого, куда направиться? Но тут есть не над чем долго думать».

Венеция! Колыбель культуры, где зарождалось современное искусство. Венеция вдохновляла художников всего мира на создание лучших их произведений. В Венецию в поисках внутреннего согласия, нового вдохновения отправляется герой Томаса Манна. Встречи с Венецией предшествует встреча с компанией приказчиков. На мрачном, невероятно грязном допотопном пароходе среди веселого общества молодых его внимание привлекает фигура «поддельного юноши». Крашеный старик в парике и чрезмерно модном костюме издалека бросается в глаза крикливым красным галстуком и по-молодому загнутой соломенной шляпой с пестрой лентой. Вблизи видно, что красота и молодость его – умелая косметика на испаханном возрастом и страстями лице. Этот типичный, модерно подмоложенный образ порока вызывает отвращение у Ашенбаха, но по иронии судьбы через две недели он сам появляется в удивительно похожем красном галстуке, в такой же шляпе, таким же внутренне возбужденным.

И вот наконец Венеция – город сказок и надежд! Ашенбах восхищен, хотя попал в нее вторично. Вид Венеции с открытого моря еще более впечатляющий, чем с суши. Изысканное общество, вежливая администрация, а «на улицах многие узнают его и благоговейно разглядывают». И все же внутреннее беспокойство, нервное напряжение не оставляют поэта. И Ашенбах решает сбежать из Венеции. Но он узнает новое чувство, познает наслаждение от него. Уже ничто не раздражает писателя, наоборот, ему нравится все, что его окружает.

Ашенбах влюбился в 14-летнего красавца – поляка Тадея. Это не физическая страсть, а увлечение удивительным совершенством красоты подростка. Встретившись с красотой, писатель с головой окунулся в ее сказочный, волшебный мир. Он ею живет, ею дышит, не может представить себя без нее. И одежда Тадея и манеры, и осанка – все поражало писателя. Особенно «чудесный цветок – голова несравненной красоты, голова Эрота в желтоватом паросском мраморе, с тонкими суровыми бровями, с темно-золотыми кудрями, мягко спадали на виски и на уши». «Как красив», – подумал Ашенбах с тем профессионально холодным одобрением, в которое только время одевает свою взволнованность, свой восторг, когда смотрит на шедевр». Вот этот Тадей стал смыслом жизни Ашенбаха. Он любовался, мысленно разговаривал с ним, неотступно следил за его детскими играми. И это доводило его до опьянения. «Одурманенный от своего чувства, забыв обо всем на свете, Ашенбах хотел только одного: ходить следом за тем, кто зажег его кровь, мечтать о нем, когда его не было поблизости, и, по обыкновению всех влюбленных, нашептывать нежные слова его тени».

Густав сначала воспринимает парня за статую, которая ожила, но наблюдательный глаз писателя замечает зубы, «как в малокровной», и невольная радость закрадывается в душу героя – красота тоже не идеальна, не вечна, смертна.

Казалось бы, любовь, восхищение вызывает в человеке желание проявить свои лучшие качества. А вот Ашенбах изменил своей любви, показал свою бездуховность и эгоизм.

Бездуховность Ашенбаха свидетельствует о самой страсти к Тадею. Она ограничивает его духовные горизонты, препятствует нормальному общению с людьми. Ашенбах охладевает ко всему окружающему «Одурманенный», «одинокий», «живет словно за глухой стеной» – так характеризует автор новеллы своего героя. Ашенбах деградирует и как личность, и как художник.

«Со временем в произведениях Густава Ашенбаха нечто официозно-воспитательное, в его стиле поздних лет не было уже ни молодой отваги, ни тонкой игры светотеней, он сделался образцово-непререкаемым, отшлифованно-традиционным, неизменным, формальным, даже шаблонным». Густав Ашенбах на старости изгнал из своей речи все пошлые слова. И вот тогда ведомство народного просвещения включило избранные страницы из него в школьные хрестоматии. Выслеживая Тадея, он испытывает унижение, теряет человеческое достоинство. Вот он, возвращаясь поздно вечером из Венеции, «остановился на втором этаже, возле комнаты, где жил Тадей, в блаженстве прислонился лбом к завесам на дверях и долго не мог оторваться от него, забыв, что его могут увидеть.

Узнав об эпидемии холеры, которая надвигается на город, он сначала хотел предупредить семью Тадея, а потом передумал, решил этого не делать, ведь он никогда больше не увидит своего демона. Эгоистический расчет возобладал. Густав скорее готов отдать парня холере, чем расстаться с ним. И все же семья Тадея собирается уезжать. А сам писатель заболел и через несколько дней скончался в пляжном кресле.

Смерть эта символическая. Ашенбах предал то, чем искренне восхищался, на кого молился и во что верил. Измена же, подлость не бывают безнаказанными. Томас Манн на протяжении всего произведения отмечает, что бездуховное искусство, которое потеряло интерес к нетленным общечеловеческим ценностям, свело к идеалу форму, не имеет будущего, оно обречено. Обречено и человечество, которое имеет такое искусство. Только то искусство, которое воспевает высокие идеалы любви, добра, справедливости, взаимопомощи имеет право на жизнь. Именно оно дает художнику настоящее удовольствие от своей работы. Такое искусство объединяет людей, помогает преодолевать жизненные препятствия. Поэтому и отстаивает его великий гуманист нашего века – Томас Манн.

Список литературы

1. «Новеллы». Т. Манн. Серия «Классики и современники», М: 1974.

2. «Томас Манн». Соломон Апт. Серия «ЖЗЛ» Молодая гвардия 1972.

3. «Страдая Германией». Л.Беренсон. «Еврейская газета» Январь 2006 – 1 (41).

Густав фон Ашенбах - главный герой новеллы, действие которой начинается «в теплый весенний вечер 19… года» в Мюнхене, а потом переносится в Венецию. Г. ф. А., знаменитый писатель, недавно перешагнувший рубеж пятидесятилетия, внезапно ощущает желание оставить свой письменный стол и устоявшийся образ жизни и отправляется в путешествие. Дальнейшие события укладываются в несколько фраз. Поселившись в роскошном отеле в Венеции, Г. ф. А. поддается неудержимому чувственному влечению к прекрасному мальчику Тадзио. В городе вспыхивает эпидемия холеры, заразившийся Г. ф. А. умирает в своем шезлонге на берегу моря. На этой канве, вторым слоем поверх написанного, расставляя опознавательные знаки, Томас Манн ведет несколько важных для него мотивов, расширяющих и углубляющих содержание.новеллы и смысл образа ее героя. Особую роль в новелле играют ситуации встречи - древняя коллизия романов-путешествий. Как будто бы и незначительные, эти встречи несут в себе тревожащее дополнительное значение. Начать с того, что желание к перемене мест возникает у Г. ф. А. на окраине города, у Северного кладбища, рядом с которым расположена каменотесная мастерская, изготовляющая кресты и надгробия, - как бы второе «ненаселенное» (пока!) кладбище. Так возникает в новелле первое предвестие смерти. Потом оно возвращается многократно - ив обличье «скалившего зубы, горбатого, неопрятного матроса», и в облике курносого гондольера, поджимавшего, обнажая два ряда белых зубов, губы, и т. д. Нечто неживое, замершее есть и в самой Венеции, городе, стоящем у болотной лагуны, с какой-то особой тишиной, с каналами вместо улиц, встающем из воды, как мираж, если подплывать к нему с моря.

Странная безжизненность соединяется в Венеции с ни с чем не сравнимой красотой. Амбивалентен и образ главного героя. Томас Манн бесстрашно бросил в тигель творчества многие сокровенные свойства своей натуры (вплоть до всю жизнь подавлявшейся склонности к однополой любви). Ему, а не только его герою была присуща, как следует из дневников и писем, усвоенная с ранних лет дисциплина, героический стоицизм, «некое вопреки». Красота в новелле по сути своей подозрительна. Она дана на пределе своих возможностей. «Как будто, - сказано тут однажды, - кто-то сыплет розами на краю света». Венеция с прихотливой ее красотой, с лабиринтами каналов и улиц - город, где в высшей степени напряжены отношения реальности и призрачности. Как сказочный мираж встает она из воды, как сказка, готова обернуться ужасом. Притворство, обманность, театр - другой мотив, вытканный по пространству новеллы. На борту доставившего его сюда суденышка Г. ф. А. видит «поддельного юношу» - приставшего к молодой компании старика с подгримированным лицом и крашеными волосами. Но и сам он в конце концов разрешает, «омолодить» себя руками парикмахера. Однако главное превращение еще впереди. Венеция превращается в «заболевший город». Ее красота скрывает эпидемию, о которой молчат хозяева отелей, как молчит и сам герой, дабы не подвигнуть к бегству семью прекрасного Тадзио.

Томас Манн

СМЕРТЬ В ВЕНЕЦИИ

Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года – года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, – вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «totus animi continuus» , в котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.

Было начало мая, и после сырых и промозглых недель обманчиво воцарилось жаркое лето. В Английском саду, еще только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, как в августе, и в той части, что прилегала к городу, – полным-полно экипажей и пешеходов. В ресторане Аумейстера, куда вели все более тихие и уединенные дорожки, Ашенбах минуту-другую поглядел на оживленный народ в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, и при свете заходящего солнца пустился в обратный путь, но уже не через парк, а полем, почувствовав усталость. К тому же над Ферингом собиралась гроза. Он решил у Северного кладбища сесть в трамвай, который прямиком доставит его в город.

По странной случайности на остановке и вблизи от нее не было ни души. Ни на Унгарерштрассе, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Швабинга, ни на Ферингском шоссе не видно было ни одного экипажа. Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже кресты, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселенное кладбище, а напротив в отблесках уходящего дня безмолвствовало византийское строение часовни. На его фасаде, украшенном греческими крестами и иератическими изображениями, выдержанными в светлых тонах, были еще симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, – речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель господа» или: «Да светит им свет вечный». В ожидании трамвая Ашенбах развлекался чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике, повыше двух апокалиптических зверей, охранявших лестницу, человека, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.

Вышел ли он из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился и поднялся к ней с улицы, осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, Ашенбах скорее склонялся к первому предположению. Среднего роста, тощий, безбородый и очень курносый, этот человек принадлежал к рыжеволосому типу с характерной для него молочно-белой веснушчатой кожей. Обличье у него было отнюдь не баварское, да и широкополая бастовал шляпа, покрывавшая его голову, придавала ему вид чужеземца, пришельца из дальних краев. Этому впечатлению, правда, противоречили рюкзак за плечами – как у заправского баварца – и желтая грубошерстная куртка; с левой руки, которою он подбоченился, свисал какой-то серый лоскут, надо думать, дождевой плащ, в правой же у него была палка с железным наконечником; он стоял, наклонно уперев ее в пол, скрестив ноги и бедром опираясь на ее рукоятку. Задрав голову, так что на его худой шее, торчавшей из отложных воротничков спортивной рубашки, отчетливо и резко обозначился кадык, он смотрел вдаль своими белесыми, с красными ресницами глазами, меж которых, в странном соответствии со вздернутым носом, залегали две вертикальные энергические складки. В позе его – возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение – было что-то высокомерно созерцательное, смелое, дикое даже. И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим солнцем, то ли его лицу вообще была свойственна некая странность, только губы его казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали десны, из которых торчали белые длинные зубы.

Возможно, что Ашенбах, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его взгляд и притом так воинственно, так в упор, так очевидно желая его принудить отвести глаза, что неприятно задетый, он отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого человека. И мгновенно забыл о нем. Но либо потому, что незнакомец походил на странника, либо в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, Ашенбах, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, столь давно не испытанное и позабытое, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что произошло с ним.

Это было желанье странствовать, вот и все, но оно налетело на него как приступ лихорадки, обернулось туманящей разум страстью. Он жаждал видеть, его фантазия, еще не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы пестрой нашей земли, ибо стремилась их представить себе все зараз. Он видел: видел ландшафт, под небом, тучным от испарений, тропические болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного мира, с островами, топями, с несущими ил водными протоками; видел, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались волосатые стволы пальм; видел причудливо безобразные деревья, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, зеленым светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли неведомые птицы с уродливыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов бамбука искрящиеся огоньки – глаза притаившегося тигра, – и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения. Затем виденье погасло, и Ашенбах, покачав головой, вновь зашагал вдоль заборов каменотесных мастерских.

Давно уже, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всему миру когда вздумается, он смотрел на путешествия как на некую гигиеническую меру, и знал, что ее надо осуществлять время от времени, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним европейская душа и его собственное я, не в меру обремененный обязанностями творчества, бежавший рассеяния и потому неспособный любить шумный и пестрый мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности нашей земли и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, и никогда не чувствовал искушения уехать из Европы. С той поры, как жизнь его начала клониться к закату и ему уже нельзя было словно от пустой причуды отмахнуться от присущего художнику страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное и отдаст всего себя, внешнее его бытие едва ли не всецело ограничилось прекрасным городом, ставшим его родиной, да незатейливым жильем, которое он себе выстроил в горах и где проводил все дождливое лето.

И то, что сейчас так поздно и так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной. Он решил довести свое творение, для которого жил, до определенной точки, прежде чем переехать в горы, и мысль о шатанье по свету и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной; всерьез об этом нечего было и думать. Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение. Порывом к бегству, говорил он себе, была эта тоска по дальним краям, по новизне, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться – он бежит прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного

Новелла «Смерть в Венеции» задумывалась Томасом Манном как нечто несерьезное. Это была такая-себе писательская передышка во время многолетней работы над романом «Признания авантюриста Феликса Круля». Садясь за письменный стол в 1911 году, Манн и не подозревал, что работа увлечет его на целый год, а небольшой очерк выльется в полноценную новеллу – одно из наиболее знаменитых, в некотором роде итоговых произведений литератора.

1910 год. Томас Манн, уже прославившийся романом «Будденброки», новеллами «Тонио Крегер» и «Тристан», усиленно работает над плутовским романом об авантюристе Феликсе Круле. Дело продвигается медленно, Манн истощен морально и физически. Чтобы отвлечься от напряженного труда, он предпринимает решение отправиться с женой Катей на юг.

Сперва семейная чета посещает Бриони (в 10-е годы ХХ века это один из самых популярных островных курортов для европейской интеллигенции), затем едет в Венецию и ее пригород Лидо. Курортная нега располагает Манна к творчеству, в дневнике он отмечает, что пишет небольшую «импровизацию между делом», действия которой разворачиваются в Лидо, вдохновлявшем его в те знойные дни.

Автобиографичность произведения

Новелла «Смерть в Венеции» была завершена и опубликована в 1912 году. Она остается одним из самых читаемых и обсуждаемых произведений писателя. Многие критики настойчиво пытаются проследить автобиографические параллели и раскрыть при помощи новеллы загадки интимной жизни самого Манна.

Называть «Смерть в Венеции» чистой автобиографией, безусловно, нельзя. Густав фон Ашенбах – собирательный образ. Есть в нем многое от самого автора, от его современников и великих предшественников. История, которая приключилась с главным героем на склоне лет, – частично выдумка, частично талантливая литературная стилизация реальных событий. К примеру, Манна вдохновляла история любви престарелого Вольфганга Гете к молоденькой Ульрике фон Леветцов. А прототипа четырнадцатилетнего Тадзио писатель самолично встретил в Венеции. Это 11-летний Владзьо Моэс.

Вспомним сюжет этой неоднозначной, противоречивой и вместе с тем шедевральной новеллы «Смерть в Венеции».

Густав фон Ашенбах – заслуженный немецкий писатель. Он уже создал несколько поистине талантливых произведений, успех которых позволяет ему неспешно почивать на лаврах, не беспокоиться о материальном достатке, занимать достойное место в обществе.

Слава досталась Ашенбаху заслуженно. Свой литературный талант он подкреплял кропотливым трудом. И вместо того чтобы прельщаться соблазнами богемной жизни, садился за письменный стол, отдавая своим литературным трудам силы, накопленные во время здорового сна.

Женился Ашенбах еще юношей. Его супруга давно умерла. От брака у писателя осталась дочь, теперь уже замужняя дама. Жизнь Густава перешла в закатную часть, когда преграды преодолены, многие цели достигнуты, стремиться не к чему и грезить не полагается. Но в душе писателя теплится крохотная надежда на то, что перед закатом его жизнь еще озарит яркая вспышка.

В одно майское утро Ашенбах отправился на длительную прогулку. В разгар вояжа его застиг дождь. Пережидая непогоду в византийской часовенке, Густав увидел путешественника. Он не обмолвился с незнакомцем ни единым словом, да и наблюдал за ним совсем недолго. Однако после этой встречи писатель Ашенбах почувствовал, как расширилась его душа. Теперь он точно знал, что жаждет одного – странствий.

Будучи человеком зрелым и довольно практичным, писатель не строил авантюрных планов. «До тигров я не доеду», – говорил себе Ашенбах. В выборе места для отдыха он руководствовался двумя требованиями. Во-первых, место должно быть отлично от привычного окружения, во-вторых, до него должно быть рукой подать. Идеальным вариантом, удовлетворявшим оба требования, оказалась Венеция.

Во время водного пути на допотопном итальянском судне Ашенбах по писательской привычке наблюдает за своими попутчиками, давая емкие и точные характеристики каждому из пассажиров судна. Его особое внимание привлекла шумная молодая компания. Один из юношей выделялся среди своих товарищей нарочито ярким костюмом и аксессуарами. Однако, приглядевшись, Ашенбах понял, что юноша-то поддельный. На самом деле это был отвратительно молодящийся старик! «Матовая розовость щек оказалась гримом, русые волосы под соломенной шляпой с ленточкой – париком, желтые ровные зубы – дешевым изделием дантиста». Его нелепый маскарад предательски выдавали проступающие морщины и стариковские руки в перстнях.

Вскоре престарелый юноша жутко захмелел, и его маскировка стала походить на жалкий фарс. Ашенбах встал с палубы в смешанных чувствах. Он никогда не боялся старости. Напротив, ждал ее, зная, что со зрелостью приходит мудрость, необходимая для писателя.

Цитаты из новеллы “Смерть в Венеции”

Только красота достойна любви и в то же время зрима; она единственная форма духовного, которую мы можем воспринять через чувства и благодаря чувству - стерпеть.

… любящий ближе к божеству, чем любимый, ибо из этих двоих только в нем живет бог.

Страсть подавляет чувства изящного и всерьез воспринимает те дразнящие, возбуждающие впечетления, к которым в трезвом состояние мы отнеслись бы юморестически или попросту брезгливо их отвергли.

Людям не ведомо, почему они венчают славой произведения искусства.

Искусство и там, где речь идет об отдельном художнике, означает повышенную жизнь. Оно счастливит глубже, пожирает быстрее. На лице того, кто ему служит, оно оставляет следы воображаемых или духовных авантюр; даже при внешне монастырской жизни оно порождает такую избалованность, переутонченность, усталость, нервозное любопытство, какие едва ли гложет породить жизнь, самая бурная, полная страстей и наслаждений.

Есть ли на свете иной героизм, кроме героизма слабых?

Одиночество порождает оригинальное, смелое, пугающе прекрасное - поэзию.

Нет отношений страннее и щекотливее, чем отношения людей, знающих друг друга только зрительно, - они встречаются ежедневно и ежечасно, друг за другом наблюдают, вынужденные, в силу общепринятых правил или собственного каприза сохранять внешнее безразличие - ни поклона, ни слова. Беспокойство, чрезмерное любопытство витают между ними, истерия неудовлетворенной, противоестественно подавленной потребности в общении, во взаимопонимании, но прежде всего нечто вроде взволнованного уважения. ибо человек любит и уважает другого, покуда не может судить о нем, и любовная тоска - следствие недостаточного знания.

Наш путник практически не задержался в городе и тут же отправился в пригород – туристическую зону Лидо. Расположившись на террасе гостиницы, в которой он остановился, Ашенбах принялся вновь наблюдать за отдыхающими. Его внимание привлекла польская семья, вернее, ее небольшая часть. Трое детей под присмотром гувернантки сидели за столиком в ожидании матери. Густав проскользил скучающим взглядом по некрасивым девочкам-подросткам, облаченным в аскетичные монашеские платья и уже собирался перевести взгляд на другую группу людей, когда его взору представился ОН – прекрасный мальчик с золотистым венком из мягких кудрей, что ниспадали на его лоб, завивались возле ушей и оттеняли мерцающим блеском гладкую кожу цвета слоновой кости.

Это был настоящий полубог, милостиво сошедший на землю, Нарцисс, на время оторвавшийся от созерцания своего прекрасного отражения, греческая скульптура, дивным образом ожившая спустя века. Ашенбах был уверен, что «нигде, ни в природе, ни в пластическом искусстве ему не встречалось что-либо более совершенно сотворенное».

С тех пор четырнадцатилетний Тадзио (так звали мальчика) становится властелином мыслей престарелого писателя. Он восхищается красотой этого совершенного существа, проводя дни в шезлонге у моря. Внешне степенный старец ничем не выдает своего волнения, но в его душе бушует настоящий ураган. Это уже не просто симпатия к хорошенькому ребенку. Это настоящая страсть – вот та нежданная искра, которая озарила закат стареющего писателя Густава Ашенбаха.

Тем временем Лидо стремительно пустеет. Туристов становится все меньше, но семья Тадзио, к счастью, не уезжает, а значит и Ашенбах не двигается с места. Вскоре он начинает наводить справки о причине столь стремительного отъезда большинства отдыхающих. Из разных источников (информация старательно замалчивается) писателю удается узнать, что в Венеции начинается эпидемия холеры. Смертельный недуг принес сирокко (южный итальянский ветер) из Азиатских стран. Мор, свирепствовавший на Индостане, в Китае, Афганистане и Персии, добрался до Европы. Уже есть смертельные случаи.

Взволнованный Ашенбах хочет мчаться к матери Тадзио – немедленно предупредить ее об опасности, о том, что нужно как можно скорее вывести детей из зараженной Венеции. Бедный Тадзио! Его кожа такая бледная и болезненная, он, вероятно, не доживет до старости и тем более не сможет противостоять холере. Однако представив разлуку с любимым существом, несчастный влюбленный не находит в себе благородной решимости, чтобы сообщить семейству Тадзио об опасности, что нависла над ними. Пусть лучше этот прекрасный полубог умрет в расцвете своей красоты!

С этих пор Густав фон Ашенбах становится тенью мальчика. Он досконально знает его распорядок дня и везде сопровождает своего любимца. Скрывать чувства становится все сложнее, и потому Ашенбах постоянно переживает, что гувернантка и мать, сопровождающие мальчика, заподозрят престарелого поклонника.

В то же время Ашенбаха гнетет еще кое-что: созерцая красоту Тадзио, он как никогда тяготится собственной старостью и уродством. Писатель отправляется в цирюльню. Местный говорливый мастер до неузнаваемости преображает Ашенбаха. Он возвращает его поседевшим волосам прежний темный цвет, меняет изгиб бровей, подводит веки, маскирует морщины, возвращает румянец щекам и цвет обескровленным старческим губам.

Ашенбах растерянно смотрит в зеркало – он снова молод! Снова прекрасен и юн! Он идет по набережной в соломенной шляпе с развевающими лентами, а его дряблую шею украшает ярко-красный галстук. Еще недавно молодящийся старик на судне вызывал у писателя отвращение, а теперь он сам, крепко позабыв о старике, надевает на себя обманчивую маску юности. Какая ирония судьбы!

Наша следующая статья посвящена биографии Томаса Манна - немецкого писателя, эссеиста, мастера эпического романа, лауреата Нобелевской премии по литературе.

Рекомендуем прочитать роман Томаса Манна , начатый в 1943 году и опубликованный 4 года спустя с подзаголовком: «Жизнь немецкого композитора Адриана Леверкюна, рассказанная его другом»

Вот уже несколько дней Густав фон Ашенбах чувствовал себя неважно. Сегодня он вышел на побережье чуть позже обычного и расположился в привычном месте, чтобы наблюдать за Тадзио. На этот раз мальчик появился в компании сверстников. Между ребятами завязался спор, перешедший в драку. Рослый мальчишка без труда поборол хрупкого Тадзио. Обидевшись, побежденный побрел по водной косе. Солнце блестело на его красивой коже. Неожиданно Тадзио обернулся и бросил взгляд на человека, что наблюдал за ним с берега. Мужчина жадно поймал этот взгляд и, словно опьянев от него, опустил тяжелую голову на грудь.

Спустя несколько минут отдыхающие толпились возле господина, что полулежал на кресле. Он был мертв. В тот же день «потрясенный мир с благоговением принял весть о смерти» знаменитого писателя Густава фон Ашенбаха.

Новелла «Смерть в Венеции» Томаса Манна: краткое содержание

5 (100%) 1 vote