Выставил Лаврецкого. Это – типичный русский человек, неглупый и незлой, долго прозябавший без пользы для ближних, недовольный собой и жизнью, – один из тех «лишних» людей, которых так охотно изображал Тургенев. Лишь ко второй половине своей жизни находит он себе «дело».

Воспитание он получил самое дикое: сумасбродный отец, под влиянием налету схваченных идей о «равенстве» , против воли отца, женился на своей крепостной. Она скоро ему наскучила, и он переселился заграницу. Бедная женщина, вырванная из родной обстановки, зачахла в барских хоромах, без любви и сердечного участия. Ребенок вырос на руках старой тетки, сумасбродной старухи, которая воспитывала его одним страхом. Отец вернулся из-за границы уже с иными идеалами – «англоманов», и «с жаром взялся за перевоспитание» сына: холеного, избалованного мальчика, привыкшего жить в уединенном мире своих детских мечтаний, он вдруг стал дрессировать, закалять, развивать его тело, оставив без внимания его душу. Духовно одинокий в доме тетки, он остался таким и при отце. Его душой никто не интересовался, – всякий старался подчинить его своей воле.

Тургенев. Дворянское гнездо. Аудиокнига

Такое воспитание только «вывихнуло» его, и к жизни не подготовило. Наивным, доверчивым ребенком, с телом мужчины, начал он самостоятельную жизнь, поступив в университет. «Много разрозненных идей бродило у него в голове, – в некоторых вопросах он был сведущ не хуже любого специалиста, но, наряду с этим, не звал, многого такого, что известно каждому гимназисту». Впрочем, умный от природы, он занимался в университете серьезно, – из него не вышел такой «верхогляд», как его родитель. Лаврецкий сумел даже усмотреть «разладицу между словами и делами отца, между его широкими либеральными теориями и черствым, мелким деспотизмом». Лаврецкий замкнулся в себе и, «вывихнутый», пошел в жизнь «наугад», без планов и цели . С товарищами по университету он сходился туго, – один восторженный идеалист Михалевич сумел сблизиться с ним, – по крайней мере, сумел сделать его слушателем своих восторженных речей.

Но идеализм немецкой философии мало захватил Лаврецкаго: в нем текла кровь простой русской женщины; к поверхностному «европеизму» отца и многих его современников он тоже отнесся критически, – и вот, в результате, у него выработались своеобразные националистические, почти «славянофильские » взгляды на историю России; в споре с Паншиным он, вообще неразговорчивый и скромный, с воодушевлением и силою развил заветные мысли свои о вреде для России слепо следовать в своём развитии на «помочах» у Запада , о необходимости самостоятельного национального развития. Попав после круговорота европейской жизни в тихую русскую деревню, он испытал прилив «глубокого и сильного чувства родины». Но это «затишье» русской жизни не показалось ему «мертвым сном» – он верил в то, что сильна и могуча русская деревня, и полон тайных сил народ, в ней живущий, – он верил в «молодость и самостоятельность России»; он доказывал «невозможность скачков и надменных переделок, не оправданных ни знанием родной земли, ни действительной верой в идеал»... Приводил он в пример и свое собственное воспитание, требовал, прежде всего, признания народной правды и смирения перед нею, – того смирения перед нею, «без которого смелость против лжи невозможна». Он проповедует «примирение с жизнью» и советует каждому скромно трудиться на пользу родины и ближний, не задаваясь особенно широкими и блестящими замыслами. «Пахать землю и стараться, как можно, лучше ее пахать», – вот что рекомендует он вместо погони за громкими подвигами, за «трескучей славой героя»... И свои мысли он осуществил: «действительно, сделался, хорошим хозяином, – действительно, выучился пахать землю, и трудился не для одного себя, – он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян».

В жизни его большое значение имела Лиза Калитина . Измученный, озлобленный, вернулся он в свое «затишье»... Если жизнь на родине скоро успокоила его и помогла ему выработать ту теорию примирения и смирения, о которой было сказано выше, то эта теория не вросла в его душу, – она была общественно-исторической точкой зрения его; он провидел ее, как общественный деятель; в глубине же его души была пустота, – к Богу он был индифферентен, с реальной действительностью (отношения к жене) примирения он еще не знал. Только Лаза помогла ему установить целостность мировоззрения. Она привела его ксвоему «русскому» Богу; она говорила ему о жалости и сострадании, она сумела освободить его сердце от злобы. «Вы должны простить, если хотите, чтобы и вас простили!» говорила она ему. – «Надо покориться, надо смириться перед волей Бога», – твердила она. И слова эти падали на готовую почву, – ведь, за эту способность терпеть, примиряться и любить восхвалял сам Лаврецкий «русского человека», – ведь перед ним мелькал светлый образ его страдалицы-матери; перед ним стоял образ самой Лизы... И сам он сродни им. Вот почему, хоть и не пошел он в монастырь, – он сделался родным братом Лизы «по духу». Он простил жену, он отказался от личного счастья, признав, что смысл жизни заключается только в работе на пользу общую. Это прояснение великого нравственного долга произошло в душе Лаврецкого после ряда ошибок, страданий, колебаний... Он, при помощи Лизы, сбросил с себя шелуху эгоизма, труху чужих, навеянных извне, взглядов и подошел к идеалам родного народа, какими представлялись они славянофилам 40-х годов. Лаврецкому в людях его поколения самим приходилось завоевывать эти миросозерцания, торить к ним дорогу... Ценой личного счастья добыта им была сознательность этого счастья, – оттого такой грустью звучат заключительные слова романа, в которых Лаврецкий выразил свои думы, обращаясь к грядущему поколению:

«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, – думал он, и не было горечи в его думах жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить; вам не придётся, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака; мы хлопотали о том, как бы уцелеть, – и сколько из нас не уцелело! а вам надобно дело делать, работать – и благословение нашего брата, старика, будет с вами».

Он сознает, что поздно выбрался на путь и слишком иного растерял сил, чтобы принести существенную пользу.

«Он, – говорит Тургенев, – утих и постарел не одним лицом и телом, – постарел душою». «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!» – последние слова Лаврецкого.


Его воспитывал француз, поклонник философии энциклопедистов, который постарался «влить целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века... Он (отец героя) так и ходил, наполненный ею; она пребывала в нём, не смешавшись с его кровью, не проникнув в его душу, не сказавшись крепким убеждением».

«Он в 25 лет поступает в университет, а в первые счастливые годы супружеской жизни опять принимается за самообразование и полдня сидит за книгами и тетрадями. Тургенев к сожалению не указал нам, что это были за книги, и мы не может сказать, под какими влияниями создавалось мировоззрение Лаврецкого, но некоторые черты его определённо отмечены автором и как нельзя более характерны для «лишних людей». Он весь проникнут благородными порывами, настроениями; он даже ушёл, сравнительно с Рудиным, вперёд, ибо постоянно занят мыслями о живой деятельности: в Париже например, посещая лекции и занимаясь переводом одного учёного сочинения, он всё думает о том, как вскоре вернётся в Россию и примется за дело. Те же мысли посещают его по возвращении на родину. Но Тургенев недаром замечает, что Лаврецкий вряд ли сознавал, в чём собственно состояло дело, указывая этим на туманность и неопределённость его воззрений, если только дело касалось практического применения их к жизни. Его душа, как и у Рудина, исполнена благородных порывов, но нет у него строго продуманного, разработанного на основании близкого знакомства с родною жизнью плана действий – у него мечты, но не думы». (Александровский).

«Россия, говорил Паншин, – отстала от Европы; нужно подогнать ее... У нас изобретательности нет. Следовательно, мы поневоле должны заимствовать у других... Мы больны оттого, что только наполовину сделались европейцами; чем мы ушиблись, тем и лечиться должны... Все народы, в сущности, одинаковы, вводите только хорошие учреждения – и дело с концом».

Федор Иванович Лаврецкий (мы должны попросить у читателя позволение перервать на время нить нашего рассказа) происходил от старинного дворянского племени. Родоначальник Лаврецких выехал в княжение Василия Темного из Пруссии и был пожалован двумястами четвертями земли в Бежецком верху. Многие из его потомков числились в разных службах, сидели под князьями и людьми именитыми на отдаленных воеводствах, но ни один из них не поднялся выше стольника и не приобрел значительного достояния. Богаче и замечательнее всех Лаврецких был родной прадед Федора Иваныча, Андрей, человек жестокий, дерзкий, умный и лукавый. До нынешнего дня не умолкла молва об его самоуправстве, о бешеном его нраве, безумной щедрости и алчности неутолимой. Он был очень толст и высок ростом, из лица смугл и безбород, картавил и казался сонливым; но чем он тише говорил, тем больше трепетали все вокруг него. Он и жену достал себе под стать. Пучеглазая, с ястребиным носом, с круглым желтым лицом, цыганка родом, вспыльчивая и мстительная, она ни в чем не уступала мужу, который чуть не уморил ее и которого она не пережила, хотя вечно с ним грызлась. Сын Андрея, Петр, Федоров дед, не походил на своего отца; это был простой степной барин, довольно взбалмошный, крикун и копотун, грубый, но не злой, хлебосол и псовый охотник. Ему было за тридцать лет, когда он наследовал от отца две тысячи душ в отличном порядке, но он скоро их распустил, частью продал свое именье, дворню избаловал. Как тараканы, сползались со всех сторон знакомые и незнакомые мелкие людишки в его обширные, теплые и неопрятные хоромы; всё это наедалось чем попало, но досыта, напивалось допьяна и тащило вон что могло, прославляя и величая ласкового хозяина; и хозяин, когда был не в духе, тоже величал своих гостей дармоедами и прохвостами, а без них скучал. Жена Петра Андреича была смиренница; он взял ее из соседнего семейства, по отцовскому выбору и приказанию; звали ее Анной Павловной. Она ни во что не вмешивалась, радушно принимала гостей и охотно сама выезжала, хотя пудриться, по ее словам, было для нее смертью. Поставят тебе, рассказывала она в старости, войлочный шлык на голову, волосы все зачешут кверху, салом вымажут, мукой посыплют, железных булавок натыкают — не отмоешься потом; а в гости без пудры нельзя — обидятся, — мука! Она любила кататься на рысаках, в карты готова была играть с утра до вечера и всегда, бывало, закрывала рукой записанный на нее копеечный выигрыш, когда муж подходил к игорному столу; а всё свое приданое, все деньги отдала ему в безответное распоряжение. Она прижила с ним двух детей: сына Ивана, Федорова отца, и дочь Глафиру. Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, — самую, как она выражалась, fine fleur эмиграции, — и кончила тем, что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра; перевела на его имя всё свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй à la Richelieu, окруженная арапчонками, тонконогами собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен Лудовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито́ в руках — и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами. Ивану пошел всего двадцатый год, когда этот неожиданный удар (мы говорим о браке княжны, не об ее смерти) над ним разразился; он не захотел остаться в теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в приживальщика; в Петербурге общество, в котором он вырос, перед ним закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал отвращение (всё это происходило в самом начале царствования императора Александра); пришлось ему поневоле вернуться в деревню, к отцу. Грязно, бедно, дрянно показалось ему его родимое гнездо; глушь и копоть степного житья-бытья на каждом шагу его оскорбляли; скука его грызла; зато и на него все в доме, кроме матери, недружелюбно глядели. Отцу не нравились его столичные привычки, его фраки, жабо, книги, его флейта, его опрятность, в которой недаром чуялась ему гадливость; он то и дело жаловался и ворчал на сына. «Всё здесь не по нем, — говаривал он, — за столом привередничает, не ест, людского запаху, духоты переносить не может, вид пьяных его расстраивает, драться при нем тоже не смей, служить не хочет: слаб, вишь, здоровьем; фу ты, неженка эдакой! А всё оттого, что Волтер в голове сидит». Старик особенно не жаловал Вольтера да еще «изувера» Дидерота, хотя ни одной строки из их сочинений не прочел: читать было не по его части. Петр Андреич не ошибался: точно, и Дидерот и Вольтер сидели в голове его сына, и не они одни — и Руссо, и Рейналь, и Гельвеций, и много других, подобных им, сочинителей сидели в его голове, — но в одной только голове. Бывший наставник Ивана Петровича, отставной аббат и энциклопедист, удовольствовался тем, что влил целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века, и он так и ходил наполненный ею; она пребывала в нем, не смешавшись с его кровью, не проникнув в его душу, не сказавшись крепким убежденьем... Да и возможно ли было требовать убеждений от молодого малого пятьдесят лет тому назад, когда мы еще и теперь не доросли до них? Посетителей отцовского дома Иван Петрович тоже стеснял; он ими гнушался, они его боялись, а с сестрой Глафирой, которая была двенадцатью годами старше его, он не сошелся вовсе. Эта Глафира была странное существо: некрасивая, горбатая, худая, с широко раскрытыми строгими глазами и сжатым тонким ртом, она лицом, голосом, угловатыми быстрыми движениям напоминала свою бабку, цыганку, жену Андрея. Настойчивая, властолюбивая, она и слышать не хотела о замужестве. Возвращение Ивана Петровича ей пришлось не по нутру; пока княжна Кубенская держала его у себя, она надеялась получить по крайней мере половину отцовского имения: она и по скупости вышла в бабку. Сверх того, Глафира завидовала брату; он так был образован, так хорошо говорил по-французски, с парижским выговором, а она едва умела сказать «бонжур» да «коман ву порте ву?». Правда, родители ее по-французски вовсе не разумели, да от этого ей не было легче. Иван Петрович не знал, куда деться от тоски и скуки; невступно год провел он в деревне, да и тот показался ему за десять лет. Только с матерью своею он и отводил душу и по целым часам сиживал в ее низких покоях, слушая незатейливую болтовню доброй женщины и наедаясь вареньем. Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась одна очень хорошенькая девушка, с ясными, кроткими глазками и тонкими чертами лица, по имени Маланья, умница и скромница. Она с первого раза приглянулась Ивану Петровичу; и он полюбил ее: он полюбил ее робкую походку, стыдливые ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И она привязалась к Ивану Петровичу всей силою души, как только русские девушки умеют привязываться, — и отдалась ему. В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Маланьей; весть об этой связи дошла, наконец, до самого Петра Андреича. В другое время он, вероятно, не обратил бы внимания на такое маловажное дело; но он давно злился на сына и обрадовался случаю пристыдить петербургского мудреца и франта. Поднялся гвалт, крик и гам: Маланью заперли в чулан; Ивана Петровича потребовали к родителю. Анна Павловна тоже прибежала на шум. Она попыталась было укротить мужа, но Петр Андреич уже ничего не слушал. Ястребом напустился он на сына, упрекал его в безнравственности, в безбожии, в притворстве; кстати, выместил на нем всю накипевшую досаду против княжны Кубенской, осыпал его обидными словами. Сначала Иван Петрович молчал и крепился, но когда отец вздумал грозить ему постыдным наказаньем, он не вытерпел. «Изувер Дидерот опять на сцене, — подумал он, — так пущу же я его в дело, постойте; я вас всех удивлю». И тут же спокойным, ровным голосом, хотя с внутренней дрожью во всех членах, Иван Петрович объявил отцу, что он напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов ее исправить, и тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно — готов жениться на Маланье. Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот день причесался à la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосинные панталоны в обтяжку. Анна Павловна закричала благим матом и закрыла лицо руками, а сын ее побежал через весь дом, выскочил на двор, бросился в огород, в сад, через сад вылетел на дорогу и всё бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов и его усиленные, прерывистые крики... «Стой, мошенник! — вопил он, — стой! прокляну!» Иван Петрович спрятался у соседнего однодворца, а Петр Андреич вернулся домой весь изнеможенный и в поту, объявил, едва переводя дыхание, что лишает сына благословения и наследства, приказал сжечь все его дурацкие книги, а девку Маланью немедленно сослать в дальнюю деревню. Нашлись добрые люди, отыскали Ивана Петровича, известили его обо всем. Пристыженный, взбешенный, он поклялся отомстить отцу и в ту же ночь, подкараулив крестьянскую телегу, на которой везли Маланью, отбил ее силой, поскакал с нею в ближайший город и обвенчался с ней. Деньгами его снабдил сосед, вечно пьяный и добрейший отставной моряк, страшный охотник до всякой, как он выражался, благородной истории. На другой день Иван Петрович написал язвительно холодное и учтивое письмо Петру Андреичу, а сам отправился в деревню, где жил его троюродный брат Дмитрий Пестов с своею сестрой, уже знакомою читателям, Марфой Тимофеевной. Он рассказал им всё, объявил, что намерен ехать в Петербург искать места, и упросил их хоть на время приютить его жену. При слове «жена» он всплакнул горько и, несмотря на свое столичное образование и философию, униженно, беднячком-русачком поклонился своим родственникам в ноги и даже стукнул о пол лбом. Пестовы, люди жалостливые и добрые, охотно согласились на его просьбу; он прожил у них недели три, втайне ожидая ответа от отца; но ответа не пришло, — и прийти не могло. Петр Андреич, узнав о свадьбе сына, слег в постель и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича; только мать, тихонько от мужа, заняла у благочинного и прислала пятьсот рублей ассигнациями да образок его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался, что, бог даст, всё устроится и отец переложит гнев на милость; что и ей другая невестка была бы желательнее, но что, видно, богу так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение. Сухопарый мужичок получил рубль, попросил позволенья повидаться с новою барыней, которой он доводился кумом, поцеловал у ней ручку и побежал восвояси. А Иван Петрович отправился в Петербург с легким сердцем. Неизвестная будущность его ожидала; бедность, быть может, грозила ему, но он расстался с ненавистною деревенской жизнью, а главное — не выдал своих наставников, действительно «пустил в ход» и оправдал на деле Руссо, Дидерота и la Déclaration des droits de l"homme. Чувство совершенного долга, торжества, чувство гордости наполняло его душу; да и разлука с женой не очень пугала его; его бы скорее смутила необходимость постоянно жить с женою. То дело было сделано; надобно было приняться за другие дела. В Петербурге, вопреки его собственным ожиданиям, ему повезло: княжна Кубенская, — которую мусье Куртен успел уже бросить, но которая не успела еще умереть, — чтобы чем-нибудь загладить свою вину перед племянником, отрекомендовала его всем своим друзьям и подарила ему пять тысяч рублей — едва ли не последние свои денежки — да лепиковские часы с его вензелем в гирлянде амуров. Не прошло трех месяцев, как уж он получил место при русской миссии в Лондоне и с первым отходившим английским кораблем (пароходов тогда еще в помине не было) уплыл за море. Несколько месяцев спустя получил он письмо от Пестова. Добрый помещик поздравлял Ивана Петровича с рождением сына, явившегося на свет в селе Покровском 20 августа 1807 года и нареченного Федором в честь святого мученика Феодора Стратилата. По причине большой слабости Маланья Сергеевна приписывала только несколько строк; но и эти немногие строки удивили Ивана Петровича: он не знал, что Марфа Тимофеевна выучила его жену грамоте. Впрочем, Иван Петрович не долго предавался сладостному волнению родительских чувств: он ухаживал за одной из знаменитых тогдашних Фрин или Лаис (классические названия еще процветали в то время); Тилъзитский мир был только что заключен, и всё спешило наслаждаться, всё крутилось в каком-то бешеном вихре; черные глаза бойкой красавицы вскружили и его голову. Денег у него было очень мало; но он счастливо играл в карты, заводил знакомства, участвовал во всех возможных увеселениях, словом, плыл на всех парусах.

цвет (франц.). «здравствуйте»... «как вы поживаете?» (франц. «bonjour», «comment vous portez-vous?»). «Декларацию прав человека» (франц.).

Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

Герой романа Федор Иванович Лаврецкий духовно близок Тургеневу и симпатичен ему. Автор наделил героя незаурядным умом и чутким сердцем, вложил в его уста свои задушевные мысли о родине, об ушедшей молодости, о нравственном долге, о будущем России… Весь роман необыкновенно поэтичен. Салтыков-Щедрин писал, что видит в романе Тургенева “светлую поэзию, разлитую в каждом звуке”, что образы его “прозрачные, будто сотканные из воздуха”. Тургенев направил свой талант и мастерство на то, чтобы воспеть все лучшее, что он видел в передовой части дворянского класса, но он вынужден был признать, что в этой среде даже умные, честные, искренние и самоотверженные люди не способны бороться и побеждать в жизненной борьбе. Правда, Лаврецкий решил “пахать землю”, занялся хозяйством, “упрочил быт своих крестьян”. Тургенев с одобрением говорит об этой его деятельности, но не она является главным итогом романа, а слова Лаврецкого: “Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!”
В “Дворянском гнезде” Тургенев поднимает важные нравственные проблемы, тесно связанные с проблемами общественно-политическими. Показав в романе благородных людей из лучшей части либерального дворянства, автор не забывает о том, что подавляющее большинство дворян погрязло в разврате, пошлости, виновно в жестоких преступлениях против народа. В этих условиях, говорит своим романом Тургенев, не может быть счастлив человек с чуткой совестью и высокоразвитым чувством ответственности и долга. Таким человеком является в романе Лиза Калитина – самая поэтичная из всех тургеневских женщин. Как справедливо заметил Д. И. Писарев в статье “”Дворянское гнездо”. Роман И. С. Тургенева” (1859), Лиза ушла в монастырь не только для того, чтобы замолить свой грех любви к женатому человеку; она хотела принести собою очистительную жертву за грехи родных, за грехи своего класса. Но ее жертва ничего не может изменить в обществе, где спокойно наслаждаются жизнью такие пошлые люди, как Паншин и жена Лаврецкого Варвара Павловна. В судьбе Лизы заключен тургеневский приговор обществу, уничтожающему все чистое и возвышенное, что рождается в нем.
Тургенев сравнивает два типа героев, имевших важное значение в истории мировой литературы. К типу Гамлета Тургенев относит людей глубокого аналитического ума и горячего чувства, которые болезненно воспринимали недостатки окружающей жизни, но не находили решимости для настоящего дела и губили свою жизнь в бесплодных рассуждениях. Герой типа Дон-Кихота неколебимо верен идеалу, “самую жизнь свою он ценит настолько, насколько она может служить средством… к водворению истины, справедливости на земле”. К этим героическим, способным к самоотверженной борьбе людям писатель питал самое глубокое уважение: “…Когда переведутся такие люди, пускай закроется навсегда книга истории в ней нечего будет читать”.
Эта статья Тургенева явилась своеобразным комментарием к роману “Накануне”, написанному в 1859 году. Тургенев избирает положительным героем не дворянина, а революционера-разночинца. Инсаров, герой романа, не русский, а болгарин^. Русского революционера и его деятельность Тургенев в то время не мог бы показать по цензурным условиям, к тому же писатель не знал близко таких людей и считал, что Россия находится еще только “накануне” того дня, когда в ней появятся русские Инсаровы.
“В основание моей повести,- писал Тургенев И. Аксакову,- положена мысль о необходимости сознательно-героических натур… для того, чтобы дело продвинулось вперед”. Задача, которую поставил Тургенев, была очень трудна. Все тургеневские герои – художественное обобщение тех впечатлений, которые производили на писателя встречавшиеся ему в жизни люди, но Инсаров был исключением: человека, подобного ему, Тургенев в жизни не встречал. Это явилось причиной некоторой схематичности образа Инсарова.

(Пока оценок нет)


Другие сочинения:

  1. Лаврецкий Характеристика литературного героя ЛАВРЕЦКИЙ – герой романа И. С. Тургенева “Дворянское гнездо” (1859). Федор Иванович Л. – глубокий, умный и по-настоящему порядочный человек, движимый стремлением к самосовершенствованию, поисками полезного дела, в котором он мог бы приложить свой ум и Read More ......
  2. Федор Иванович Лаврецкий глубокий, умный и по-настоящему порядочный человек, движимый стремлением к самосовершенствованию, поисками полезного дела, в котором он мог бы приложить свой ум и талант. Страстно любящий Россию и осознающий необходимость сближения с народом, он мечтает о полезной деятельности. Read More ......
  3. Вся атмосфера “Дворянского гнезда” проникнута настроением увядания, исполнена поэзии заката. Пейзаж романя что преимуществу вечерний, закатный или ночной, освещенный лунным сиянием и мерцающими звездами. Картина дороги, убегающей вдаль, по которой едет Лаврецкий, гармонирует с его грустными воспоминаниями о тягостном прошлом, Read More ......
  4. После выхода романа “Рудин” в январской и февральской книжках “Современника” за 1856 год Тургенев задумывает новый роман. Писатель очень долго обдумывал сюжет повести, в течение длительного времени не принимался за нее, все вертел сюжет в голове, как сам Тургенев напишет Read More ......
  5. Особенно важны в романе эпизоды развязки и эпилога. Эти эпизоды призваны связать общественное “дело” Лаврецкого с идеей нравственного самоотречения и окружить эту идею ореолом трагизма. Внезапный приезд жены Лаврецкого разбивает его истинное счастье. Лиза идет в монастырь, Лаврецкий же остается Read More ......
  6. Психологизм романа “Дворянское гнездо” огромен и очень своеобразен. Тургенев не развертывает психологического анализа переживаний своих героев, как это делают его современники Достоевский и Л. Толстой. Он ограничивается самым необходимым, сосредоточивая внимание читателя не на самом процессе переживаний, а на его Read More ......
  7. “Дворянское гнездо” – роман о вечном, о долге и о любви. В нем затрагиваются необычайно актуальные в наше время проблемы глубоких и сильных духовных начал, свойственных русскому человеку: веры, любви к Родине, самоотверженного служения дому. В своем романе Тургенев размышляет Read More ......
Герой романа “Дворянское гнездо” Федор Лаврецкий

Здравствуйте, здравствуйте, мой милый cousin! - воскликнула она растянутым и почти слезливым голосом, - как я рада вас видеть!

Здравствуйте, моя добрая кузина, - возразил Лаврецкий и дружелюбно пожал ее протянутую руку. - Как вас господь милует?

Садитесь, садитесь, мой дорогой Федор Иваныч. Ах, как я рада! Позвольте, во-первых, представить вам мою дочь Лизу…

Мсье Паншин… Сергей Петрович Гедеоновский… Да садитесь же! Гляжу на вас и, право, даже глазам не верю. Как здоровье ваше?

Как изволите видеть: процветаю. Да и вы, кузина, - как бы вас не сглазить, - не похудели в эти восемь лет.

Как подумаешь, сколько времени не видались, - мечтательно промолвила Марья Дмитриевна. - Вы откуда теперь? Где вы оставили… то есть я хотела сказать, - торопливо подхватила она, - я хотела сказать, надолго ли вы к нам?

Я приехал теперь из Берлина, - возразил Лаврецкий, - и завтра же отправляюсь в деревню - вероятно, надолго.

Вы, конечно, в Лавриках жить будете?

Нет, не в Лавриках; а есть у меня, верстах в двадцати пяти отсюда, деревушка; так я туда еду.

Это деревушка, что вам от Глафиры Петровны досталась?

Та самая.

Помилуйте, Федор Иваныч! У вас в Лавриках такой чудесный дом!

Лаврецкий чуть-чуть нахмурил брови.

Да… но и в той деревушке есть флигелек; а мне пока больше ничего не нужно. Это место - для меня теперь самое удобное.

Марья Дмитриевна опять до того смешалась, что даже выпрямилась и руки развела. Паншин пришел ей на помощь и вступил в разговор с Лаврецким. Марья Дмитриевна успокоилась, опустилась на спинку кресел и лишь изредка вставляла свое словечко; но при этом так жалостливо глядела на своего гостя, так значительно вздыхала и так уныло покачивала головой, что тот, наконец, не вытерпел и довольно резко спросил ее: здорова ли она?

Слава богу, - возразила Марья Дмитриевна, - а что?

Так, мне показалось, что вам не по себе.

Марья Дмитриевна приняла вид достойный и несколько обиженный. «А коли так, - подумала она, - мне совершенно всё равно; видно, тебе, мой батюшка, всё как с гуся вода; иной бы с горя исчах, а тебя еще разнесло». Марья Дмитриевна сама с собой не церемонилась; вслух она говорила изящнее.

Лаврецкий действительно не походил на жертву рока. От его краснощекого, чисто русского лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как у юноши. В одних только его глазах, голубых, навыкате и несколько неподвижных, замечалась не то задумчивость, не то усталость, и голос его звучал как-то слишком ровно.

Паншин между тем продолжал поддерживать разговор. Он навел речь на выгоды сахароварства, о котором недавно прочел две французские брошюрки, и с спокойной скромностью принялся излагать их содержание, не упоминая, впрочем, о них ни единым словом.

А ведь это Федя! - раздался вдруг в соседней комнате за полураскрытой дверью голос Марфы Тимофеевны, - Федя, точно! - И старушка проворно вошла в гостиную. Лаврецкий не успел еще подняться со стула, как уж она обняла его. - Покажи-ка себя, покажи-ка, - промолвила она, отодвигаясь от его лица. - Э! да какой же ты славный. Постарел, а не подурнел нисколько, право. Да что ты руки у меня целуешь - ты меня самое целуй, коли тебе мои сморщенные щеки не противны. Небось, не спросил обо мне: что, дескать, жива ли тетка? А ведь ты у меня на руках родился, пострел эдакой! Ну, да это всё равно; где тебе было обо мне вспомнить! Только ты умница, что приехал. А что, мать моя, - прибавила она, обращаясь к Марье Дмитриевне, - угостила ты его чем-нибудь?

Мне ничего не нужно, - поспешно проговорил Лаврецкий.

Ну, хоть чаю напейся, мой батюшка. Господи боже мой! Приехал невесть откуда, и чашки чаю ему не дадут. Лиза, пойди похлопочи, да поскорей. Я помню, маленький он был обжора страшный, да и теперь, должно быть, покушать любит.

Мое почтение, Марфа Тимофеевна, - промолвил Паншин, приближаясь сбоку к расходившейся старушке и низко кланяясь.

Извините меня, государь мой, - возразила Марфа Тимофеевна, - не заметила вас на радости. На мать ты свою похож стал, на голубушку, - продолжала она, снова обратившись к Лаврецкому, - только нос у тебя отцовский был, отцовским и остался. Ну - и надолго ты к нам?

Я завтра еду, тетушка.

К себе, в Васильевское.

Ну, коли завтра, так завтра. С богом, - тебе лучше знать. Только ты, смотри, зайди проститься. - Старушка потрепала его по щеке. - Не думала я дождаться тебя; и не то чтоб я умирать собиралась; нет - меня еще годов на десять, пожалуй, хватит: все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало, двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя знал, сколько б ты еще за границей проболтался. Ну, а молодец ты, молодец; чай, по-прежнему десять пудов одной рукой поднимаешь? Твой батюшка покойный, извини, уж на что был вздорный, а хорошо сделал, что швейцарца тебе нанял; помнишь, вы с ним на кулачки бились; гимнастикой, что ли, это прозывается? Но, однако, что это я так раскудахталась; только господину Панши́ну (она никогда не называла его, как следовало, Па́ншиным) рассуждать помешала. А впрочем, станемте-ка лучше чай пить; да на террасу пойдемте его, батюшку, пить; у нас сливки славные - не то что в ваших Лондонах да Парижах. Пойдемте, пойдемте, а ты, Федюша, дай мне руку. О! да какая же она у тебя толстая! Небось с тобой не упадешь.

Все встали и отправились на террасу, за исключением Гедеоновского, который втихомолку удалился. Во всё продолжение разговора Лаврецкого с хозяйкой дома, Паншиным и Марфой Тимофеевной он сидел в уголке, внимательно моргая и с детским любопытством вытянув губы: он спешил теперь разнести весть о новом госте по городу.

В тот же день, в одиннадцать часов вечера, вот что происходило в доме г-жи Калитиной. Внизу, на пороге гостиной, улучив удобное мгновение, Владимир Николаич прощался с Лизой и говорил ей, держа ее за руку: «Вы знаете, кто меня привлекает сюда; вы знаете, зачем я беспрестанно езжу в ваш дом; к чему тут слова, когда и так всё ясно». Лиза ничего не отвечала ему и, не улыбаясь, слегка приподняв брови и краснея, глядела на пол, но не отнимала своей руки; а наверху, в комнате Марфы Тимофеевны, при свете лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел на креслах, облокотившись на колена и положив лицо на руки; старушка, стоя перед ним, изредка и молча гладила его по волосам. Более часу провел он у ней, простившись с хозяйкой дома; он почти ничего не сказал своей старинной доброй приятельнице, и она его не расспрашивала… Да и к чему было говорить, о чем расспрашивать? Она и так всё понимала, она и так сочувствовала всему, чем переполнялось его сердце.

Федор Иванович Лаврецкий (мы должны попросить у читателя позволение перервать на время нить нашего рассказа) происходил от старинного дворянского племени. Родоначальник Лаврецких выехал в княжение Василия Темного из Пруссии и был пожалован двумястами четвертями земли в Бежецком верху. Многие из его потомков числились в разных службах, сидели под князьями и людьми именитыми на отдаленных воеводствах, но ни один из них не поднялся выше стольника и не приобрел значительного достояния. Богаче и замечательнее всех Лаврецких был родной прадед Федора Иваныча, Андрей, человек жестокий, дерзкий, умный и лукавый. До нынешнего дня не умолкла молва об его самоуправстве, о бешеном его нраве, безумной щедрости и алчности неутолимой. Он был очень толст и высок ростом, из лица смугл и безбород, картавил и казался сонливым; но чем он тише говорил, тем больше трепетали все вокруг него. Он и жену достал себе под стать. Пучеглазая, с ястребиным носом, с круглым желтым лицом, цыганка родом, вспыльчивая и мстительная, она ни в чем не уступала мужу, который чуть не уморил ее и которого она не пережила, хотя вечно с ним грызлась. Сын Андрея, Петр, Федоров дед, не походил на своего отца; это был простой степной барин, довольно взбалмошный, крикун и копотун, грубый, но не злой, хлебосол и псовый охотник. Ему было за тридцать лет, когда он наследовал от отца две тысячи душ в отличном порядке, но он скоро их распустил, частью продал свое именье, дворню избаловал. Как тараканы, сползались со всех сторон знакомые и незнакомые мелкие людишки в его обширные, теплые и неопрятные хоромы; всё это наедалось чем попало, но досыта, напивалось допьяна и тащило вон что могло, прославляя и величая ласкового хозяина; и хозяин, когда был не в духе, тоже величал своих гостей дармоедами и прохвостами, а без них скучал. Жена Петра Андреича была смиренница; он взял ее из соседнего семейства, по отцовскому выбору и приказанию; звали ее Анной Павловной. Она ни во что не вмешивалась, радушно принимала гостей и охотно сама выезжала, хотя пудриться, по ее словам, было для нее смертью. Поставят тебе, рассказывала она в старости, войлочный шлык на голову, волосы все зачешут кверху, салом вымажут, мукой посыплют, железных булавок натыкают - не отмоешься потом; а в гости без пудры нельзя - обидятся, - му́ка! Она любила кататься на рысаках, в карты готова была играть с утра до вечера и всегда, бывало, закрывала рукой записанный на нее копеечный выигрыш, когда муж подходил к игорному столу; а всё свое приданое, все деньги отдала ему в безответное распоряжение. Она прижила с ним двух детей: сына Ивана, Федорова отца, и дочь Глафиру. Иван воспитывался не дома, а у богатой старой тетки, княжны Кубенской: она назначила его своим наследником (без этого отец бы его не отпустил); одевала его, как куклу, нанимала ему всякого рода учителей, приставила к нему гувернера, француза, бывшего аббата, ученика Жан-Жака Руссо, некоего m-r Courtin de Vaucelles, ловкого и тонкого проныру, - самую, как она выражалась, fine fleur эмиграции, - и кончила тем, что чуть не семидесяти лет вышла замуж за этого финь-флёра; перевела на его имя всё свое состояние и вскоре потом, разрумяненная, раздушенная амброй á la Richelieu , окруженная арапчонками, тонконогими собачками и крикливыми попугаями, умерла на шелковом кривом диванчике времен «Лудовика XV, с эмалевой табакеркой работы Петито́ в руках - и умерла, оставленная мужем: вкрадчивый господин Куртен предпочел удалиться в Париж с ее деньгами. Ивану пошел всего двадцатый год, когда этот неожиданный удар (мы говорим о браке княжны, не об ее смерти) над ним разразился; он не захотел остаться в теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в приживальщика; в Петербурге общество, в котором он вырос, перед ним закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал отвращение (всё это происходило в самом начале царствования императора Александра); пришлось ему поневоле вернуться в деревню, к отцу. Грязно, бедно, дрянно показалось ему его родимое гнездо; глушь и копоть степного житья-бытья на каждом шагу его оскорбляли; скука его грызла; зато и на него все в доме, кроме матери, недружелюбно глядели. Отцу не нравились его столичные привычки, его фраки, жабо, книги, его флейта, его опрятность, в которой недаром чуялась ему гадливость; он то и дело жаловался и ворчал на сына. «Всё здесь не по нем, - говаривал он, - за столом привередничает, не ест, людского запаху, духоты переносить не может, вид пьяных его расстраивает, драться при нем тоже не смей, служить не хочет: слаб, вишь, здоровьем; фу ты, неженка эдакой! А всё оттого, что Во́лтер в голове сидит ». Старик особенно не жаловал Вольтера да еще «изувера» Дидерота, хотя ни одной строки из их сочинений не прочел: читать было не по его части. Петр Андреич не ошибался: точно, и Дидерот и Вольтер сидели в голове его сына, и не они одни - и Руссо, и Рейналь, и Гельвеций, и много других, подобных им, сочинителей сидели в его голове, - но в одной только голове. Бывший наставник Ивана Петровича, отставной аббат и энциклопедист, удовольствовался тем, что влил целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века, и он так и ходил наполненный ею; она пребывала в нем, не смешавшись с его кровью, не проникнув в его душу, не сказавшись крепким убежденьем… Да и возможно ли было требовать убеждений от молодого малого пятьдесят лет тому назад, когда мы еще и теперь не доросли до них? Посетителей отцовского дома Иван Петрович тоже стеснял; он ими гнушался, они его боялись, а с сестрой Глафирой, которая была двенадцатью годами старше его, он не сошелся вовсе. Эта Глафира была странное существо: некрасивая, горбатая, худая, с широко раскрытыми строгими глазами и сжатым тонким ртом, она лицом, голосом, угловатыми быстрыми движениями напоминала свою бабку, цыганку, жену Андрея. Настойчивая, властолюбивая, она и слышать не хотела о замужестве. Возвращение Ивана Петровича ей пришлось не по нутру; пока княжна Кубенская держала его у себя, она надеялась получить по крайней мере половину отцовского имения: она и по скупости вышла в бабку. Сверх того, Глафира завидовала брату; он так был образован, так хорошо говорил по-французски, с парижским выговором, а она едва умела сказать «бонжур» да «коман ву порте ву?» . Правда, родители ее по-французски вовсе не разумели, да от этого ей не было легче. Иван Петрович не знал, куда деться от тоски и скуки; невступно год провел он в деревне, да и тот показался ему за десять лет. Только с матерью своею он и отводил душу и по целым часам сиживал в ее низких покоях, слушая незатейливую болтовню доброй женщины и наедаясь вареньем. Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась одна очень хорошенькая девушка, с ясными, кроткими глазками и тонкими чертами лица, по имени Маланья, умница и скромница. Она с первого раза приглянулась Ивану Петровичу; и он полюбил ее: он полюбил ее робкую походку, стыдливые ответы, тихий голосок, тихую улыбку; с каждым днем она ему казалась милей. И она привязалась к Ивану Петровичу всей силою души, как только русские девушки умеют привязываться, - и отдалась ему. В помещичьем деревенском доме никакая тайна долго держаться не может: скоро все узнали о связи молодого барина с Маланьей; весть об этой связи дошла, наконец, до самого Петра Андреича. В другое время он, вероятно, не обратил бы внимания на такое маловажное дело; но он давно злился на сына и обрадовался случаю пристыдить петербургского мудреца и франта. Поднялся гвалт, крик и гам: Маланью заперли в чулан; Ивана Петровича потребовали к родителю. Анна Павловна тоже прибежала на шум. Она попыталась было укротить мужа, но Петр Андреич уже ничего не слушал. Ястребом напустился он на сына, упрекал его в безнравственности, в безбожии, в притворстве; кстати, выместил на нем всю накипевшую досаду против княжны Кубенской, осыпал его обидными словами. Сначала Иван Петрович молчал и крепился, но когда отец вздумал грозить ему постыдным наказаньем, он не вытерпел. «Изувер Дидерот опять на сцене, - подумал он, - так пущу же я его в дело, постойте; я вас всех удивлю». И тут же спокойным, ровным голосом, хотя с внутренней дрожью во всех членах, Иван Петрович объявил отцу, что он напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов ее исправить, и тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно - готов жениться на Маланье. Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел на мгновенье; но тотчас же опомнился и как был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился с кулаками на Ивана Петровича, который, как нарочно, в тот день причесался á la Titus и надел новый английский синий фрак, сапоги с кисточками и щегольские лосинные панталоны в обтяжку. Анна Павловна закричала благим матом и закрыла лицо руками, а сын ее побежал через весь дом, выскочил на двор, бросился в огород, в сад, через сад вылетел на дорогу и всё бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов и его усиленные, прерывистые крики… «Стой, мошенник! - вопил он, - стой! прокляну!» Иван Петрович спрятался у соседнего однодворца, а Петр Андреич вернулся домой весь изнеможенный и в поту, объявил, едва переводя дыхание, что лишает сына благословения и наследства, приказал сжечь все его дурацкие книги, а девку Маланью немедленно сослать в дальнюю деревню. Нашлись добрые люди, отыскали Ивана Петровича, известили его обо всем. Пристыженный, взбешенный, он поклялся отомстить отцу и в ту же ночь, подкараулив крестьянскую телегу, на которой везли Маланью, отбил ее силой, поскакал с нею в ближайший город и обвенчался с ней. Деньгами его снабдил сосед, вечно пьяный и добрейший отставной моряк, страшный охотник до всякой, как он выражался, благородной истории. На другой день Иван Петрович написал язвительно холодное и учтивое письмо Петру Андреичу, а сам отправился в деревню, где жил его троюродный брат Дмитрий Пестов с своею сестрой, ужо знакомою читателям, Марфой Тимофеевной. Он рассказал им всё, объявил, что намерен ехать в Петербург искать места, и упросил их хоть на время приютить его жену. При слове «жена» он всплакнул горько и, несмотря на свое столичное образование и философию, униженно, беднячком-русачком поклонился своим родственникам в ноги и даже стукнул о пол лбом. Пестовы, люди жалостливые и добрые, охотно согласились на его просьбу; он прожил у них недели три, втайне ожидая ответа от отца; но ответа не пришло, - и прийти не могло. Петр Андреич, узнав о свадьбе сына, слег в постель и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича; только мать, тихонько от мужа, заняла у благочинного и прислала пятьсот рублей ассигнациями да образок его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался, что, бог даст, всё устроится и отец переложит гнев на милость; что и ей другая невестка была бы желательнее, но что, видно, богу так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение. Сухопарый мужичок получил рубль, попросил позволенья повидаться с новою барыней, которой он доводился кумом, поцеловал у ней ручку и побежал восвояси.

Лаврецкий ("Дворянское гнездо") - очень сложная натура. В характере его сильно отразились наследственные черты его предков. Тургенев, чтобы яснее обрисовать образ Лаврецкого в романе "Дворянское гнездо", подробно рассказывает о его ближайших предках. Эта семейная хроника и навела автора на мысль назвать так свой роман. Прадед Лаврецкого отличался жестокостью: «он мужиков за ребра вешал». Дядя этого героя любил также накричать и нашуметь. Отец Лаврецкого, Иван Петрович, получил воспитание в столице под руководством одного аббата, ученика Руссо. Этот аббат познакомил Ивана Петровича с воззрениями энциклопедистов и внес разлад в его душу. Приехавши в деревню, Иван Петрович влюбился в горничную Маланью и, к ужасу своего отца, женился на ней. От этого брака и родился Федор Иванович Лаврецкий.

Воспитание Лаврецкого было самое ненормальное. В раннем детстве его почти не допускали к нежно любимой матери. Понятно, ребенок тосковал и мучился. На восьмом году Лаврецкий ("Дворянское гнездо") лишился матери и попал под наблюдение черствой тетки, которая вызывала в нем страх и отвращение. Когда герою исполнилось 12 лет, приехал из-за границы отец его, сильно проникнутый англоманством. Иван Петрович немедленно принялся за воспитание сына и захотел сделать из него «человека и спартанца». Мальчик должен был изучать международное право, естественные науки, столярное ремесло, математику и геральдику. Вместе с тем отец стал развивать в нем презрение к женщинам.

Эта система обучения создала путаницу в голове Лаврецкого. Когда этому герою исполнилось 24 года, Иван Петрович умер, и Лаврецкий поспешил поступить в университет. Он усердно взялся за перевоспитание самого себя. Лаврецкий ("Дворянское гнездо") не боялся насмешек товарищей; «он им казался каким то мудреным педантом, они в нем не нуждались и не искали в нем». Благодаря этому наш герой избег влияния «кружков», имевших влияние на Рудина и Гамлета Щигровского уезда. В Лаврецком не были развиты ни тщеславие, ни сентиментальность.

Ему, однако, не пришлось окончить университет. Он женился на Варваре Павловне и несколько лет жил за границей. Расставшись с женой, Лаврецкий тяжело страдал, но эти страдания но надорвали его. Он сумел уберечься от апатии, в которую зачастую впадают люди, обманутые жизнью. Однако жизнь становилась подчас тяжела у него на плечах - тяжела, так как пуста. Этим сознанием пустоты жизни Лаврецкий существенно отличается от Рудина, который долго не сознавал ее. Несчастье было полезно нашему герою. Оно смягчило его душу, он стал чрезвычайно добрым. Честная плебейская кровь, которая текла в его жилах, заставила его полюбить все родное. Сам Тургенев называет его славянофилом. Действительно, в споре с Паншиным Лаврецкий высказывает взгляды, которые напоминают славянофильское ученье.

Сближение с Лизой благотворно подействовало на нашего героя, он стал более религиозным. Детские верования жили в душе Лаврецкого, но европейское просвещение подавило их, так что Лиза считала его неверующим. «Лиза втайне надеялась привести его к Богу», - говорит Тургенев. Неверие Лаврецкого обусловливалось душевною усталостью и не было плодом нравственного разложения. При благоприятных условиях жизни его религиозное чувство опять пробудилось.

Любовь Лаврецкого к Лизе была чистою, целомудренною. Расставшись с ней, герой не переставал любить ее; образ Лизы навсегда остался в душе его. Таким образом, у Лаврецкого мы находим еще одну черту, которая была характерна для поколения 1840-х годов, против которой впоследствии так вооружается Базаров, - это культ любовного чувства, признание за ним первенствующего значения в жизни. Любовь играет решающее значение в его судьбе. Сам Лаврецкий ("Дворянское гнездо") очень хорошо понимает роковую роль для себя этого чувства, когда говорит: «На женскую любовь ушли мои лучшие годы», имея в виду свой несчастный брак с Варварой Павловной. Новая любовь, когда он сближается с Лизой, возрождает все его существо, но стоило ему только потерпеть и здесь неудачу, как он считает свою жизнь разбитой и сам читает себе отходную в конце романа.

К концу жизни Лаврецкий нашел, наконец, дело, которое дало ему некоторое успокоение: он стал хорошим хозяином и обеспечил быт своих крестьян. Но эта новая деятельность не возродила всего его существа. «Здравствуй одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь», - таковы последние слова Лаврецкого о конце романа; из них ясно, что он сознает себя непригодным к жизненной борьбе и уступает место молодому поколению.