Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (настоящая фамилия Салтыков, псевдоним Николай Щедрин). Родился 15 (27) января 1826 года - умер 28 апреля (10 мая) 1889 года. Русский писатель, журналист, редактор журнала «Отечественные записки», Рязанский и Тверской вице-губернатор.

Михаил Салтыков родился в старой дворянской семье, в имении родителей, селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Был шестым ребёнком потомственного дворянина и коллежского советника Евграфа Васильевича Салтыкова (1776-1851).

Мать писателя, Забелина Ольга Михайловна (1801-1874), была дочерью московского дворянина Забелина Михаила Петровича (1765-1849) и Марфы Ивановны (1770-1814). Хотя в примечании к «Пошехонской старине» Салтыков-Щедрин и просил не смешивать его с личностью Никанора Затрапезного, от имени которого ведётся рассказ, но полнейшее сходство многого из сообщаемого о Затрапезном с несомненными фактами жизни Салтыкова-Щедрина позволяет предполагать, что «Пошехонская старина» имеет отчасти автобиографический характер.

Первым учителем Салтыкова-Щедрина был крепостной человек его родителей, живописец Павел Соколов; потом с ним занимались старшая сестра, священник соседнего села, гувернантка и студент Московской духовной академии. Десяти лет от роду он поступил в Московский дворянский институт, а два года спустя был переведён, как один из лучших учеников, казённокоштным воспитанником в Царскосельский лицей. Именно там он и начал свою деятельность писателя.

В 1844 году окончил лицей по второму разряду (то есть с чином X класса), 17 из 22 учеников, потому что поведение его аттестовалось не более как «довольно хорошим»: к обычным школьным проступкам (грубость, курение, небрежность в одежде) у него присоединялось «писание стихов» «неодобрительного» содержания. В лицее под влиянием свежих ещё тогда Пушкинских преданий каждый курс имел своего поэта; на XIII курсе эту роль играл Салтыков-Щедрин. Несколько его стихотворений было помещено в «Библиотеке для чтения» 1841 и 1842 годов, когда он был ещё лицеистом; другие, напечатанные в «Современнике» (ред. Плетнёва) 1844 и 1845 год, написаны им также ещё в лицее все эти стихотворения перепечатаны в «Материалах для биографии И. Е. Салтыкова», приложенных к полному собранию его сочинений.

Ни одно из стихотворений Салтыкова-Щедрина (отчасти переводных, отчасти оригинальных) не носит на себе следов таланта; позднейшие по времени даже уступают более ранним. Салтыков-Щедрин скоро понял, что у него нет призвания к поэзии, перестал писать стихи и не любил, когда ему о них напоминали. Однако в этих ученических упражнениях чувствуется искреннее настроение, большей частью грустное, меланхоличное (в тот период у знакомых Салтыков-Щедрин слыл под именем «мрачного лицеиста»).

В августе 1844 Салтыков-Щедрин был зачислен на службу в канцелярию военного министра и только через два года получил там первое штатное место - помощника секретаря. Литература уже тогда занимала его гораздо больше, чем служба: он не только много читал, увлекаясь в особенности и французскими социалистами (блестящая картина этого увлечения нарисована им тридцать лет спустя в четвёртой главе сборника «За рубежом»), но и писал - сначала небольшие библиографические заметки (в «Отечественных записках» 1847), потом повести «Противоречия» (там же, ноябрь 1847) и «Запутанное дело» (март 1848).

Уже в библиографических заметках, несмотря на маловажность книг, по поводу которых они написаны, проглядывает образ мыслей автора - его отвращение к рутине, к прописной морали, к крепостному праву; местами попадаются и блёстки насмешливого юмора.

В первой повести Салтыкова-Щедрина, «Противоречия», которую он никогда впоследствии не перепечатывал, звучит, сдавленно и глухо, та самая тема, на которую были написаны ранние романы Ж. Санд: признание прав жизни и страсти. Герой повести, Нагибин - человек, обессиленный тепличным воспитанием и беззащитный против влияний среды, против «мелочей жизни». Страх перед этими мелочами и тогда, и позже (например, в «Дороге» в «Губернских очерках») был знаком, по-видимому, и самому Салтыкову-Щедрину - но у него это был тот страх, который служит источником борьбы, а не уныния. В Нагибине отразился, таким образом, только один небольшой уголок внутренней жизни автора. Другое действующее лицо романа - «женщина-кулак», Крошина - напоминает Анну Павловну Затрапезную из «Пошехонской старины», то есть навеяно, вероятно, семейными воспоминаниями Салтыкова-Щедрина.

Гораздо крупнее «Запутанное дело» (перепечатано в «Невинных рассказах»), написанное под сильным влиянием «Шинели», может быть, и «Бедных людей», но заключающее в себе несколько замечательных страниц (например, изображение пирамиды из человеческих тел, которая снится Мичулину). «Россия, - так размышляет герой повести, - государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп, мрёт себе с голоду в обильном государстве». «Жизнь - лотерея», подсказывает ему привычный взгляд, завещанный ему отцом; «оно так, - отвечает какой-то недоброжелательный голос, - но почему же она лотерея, почему ж бы не быть ей просто жизнью?» Несколькими месяцами раньше такие рассуждения остались бы, может быть, незамеченными - но «Запутанное дело» появилось в свет как раз тогда, когда Февральская революция во Франции отразилась в России учреждением так называемого Бутурлинского комитета (по имени его председателя Д. П. Бутурлина), облечённого особыми полномочиями для обуздания печати.

В наказание за вольнодумие уже 28 апреля 1848 года он был выслан в Вятку и 3 июля определён канцелярским чиновником при Вятском губернском правлении. В ноябре того же года он был назначен старшим чиновником особых поручений при вятском губернаторе, затем два раза занимал должность правителя губернаторской канцелярии, а с августа 1850 был советником губернского правления. О службе его в Вятке сохранилось мало сведений, но, судя по записке о земельных беспорядках в Слободском уезде, найденной после смерти Салтыкова-Щедрина в его бумагах и подробно изложенной в «Материалах» для его биографии, он горячо принимал к сердцу свои обязанности, когда они приводили его в непосредственное соприкосновение с народной массой и давали ему возможность быть ей полезным.

Провинциальную жизнь в самых тёмных её сторонах, в то время легко ускользавших от взора, Салтыков-Щедрин узнал как нельзя лучше, благодаря командировкам и следствиям, которые на него возлагались - и богатый запас сделанных им наблюдений нашли себе место в «Губернских очерках». Тяжёлую скуку умственного одиночества он разгонял внеслужебными занятиями: сохранились отрывки его переводов из Токвиля, Вивьена, Шерюеля и заметки, написанные им по поводу известной книги Беккарии. Для сестёр Болтиных, дочерей вятского вице-губернатора, из которых одна (Елизавета Аполлоновна) в 1856 стала его женой, он составил «Краткую историю России».

В ноябре 1855 ему разрешено было, наконец, покинуть Вятку (откуда он до тех пор только один раз выезжал к себе в тверскую деревню); в феврале 1856 он был причислен к Министерству внутренних дел, в июне того же года назначен чиновником особых поручений при министре и в августе командирован в губернии Тверскую и Владимирскую для обозрения делопроизводства губернских комитетов ополчения (созванного, по случаю Восточной войны, в 1855). В его бумагах нашлась черновая записка, составленная им при исполнении этого поручения. Она удостоверяет, что так называемые дворянские губернии предстали перед Салтыковым-Щедриным не в лучшем виде, чем недворянская, Вятская; злоупотреблений при снаряжении ополчения им было обнаружено множество. Несколько позже им была составлена записка об устройстве градских и земских полиций, проникнутая мало ещё распространенной тогда идеей децентрализации и весьма смело подчеркивавшая недостатки действовавших порядков.

Вслед за возвращением Салтыкова-Щедрина из ссылки возобновилась, с большим блеском, его литературная деятельность. Имя надворного советника Щедрина, которым были подписаны появлявшиеся в «Русском вестнике» с 1856 «Губернские очерки», сразу стало одним из самых любимых и популярных.

Собранные в одно целое, «Губернские очерки» в 1857 выдержали два издания (впоследствии - ещё множество). Они положили начало целой литературе, получившей название «обличительной», но сами принадлежали к ней только отчасти. Внешняя сторона мира кляуз, взяток, всяческих злоупотреблений наполняет всецело лишь некоторые из очерков; на первый план выдвигается психология чиновничьего быта, выступают такие крупные фигуры, как Порфирий Петрович, как «озорник», первообраз «помпадуров», или «надорванный», первообраз «ташкентцев», как Перегоренский, с неукротимым ябедничеством которого должно считаться даже административное полновластие.

Сочинение

Жизненные противоречия с детских лет вошли в душевный мир сатирика. Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец писателя принадлежал к старинному дворянскому роду Салтыковых, к началу XIX века разорившемуся и оскудевшему. Стремясь поправить пошатнувшееся материальное положение, Евграф Васильевич женился на дочери богатого московского купца О. М. Забелиной, властолюбивой и энергичной, бережливой и расчетливой до скопидомства.

Михаил Евграфович не любил вспоминать о своем детстве, а когда это волей-неволей случалось, воспоминания окрашивались неизменной горечью. Под крышей родительского дома ему не суждено было испытать ни поэзии детства, ни семейного тепла и участия. Семейная драма осложнилась драмой общественной. Детство и молодые годы Салтыкова совпали с разгулом доживавшего свой век крепостного права. \"Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою - к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин,- но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным\".

Юноша Салтыков получил блестящее по тем временам образование сначала в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинением стихов он стяжал славу \"умника\" и \"второго Пушкина\". Но светлые времена лицейского братства студентов и педагогов давно канули в Лету. Ненависть Николая I к просвещению, порожденная страхом перед распространением свободолюбивых идей, обратилась прежде всего на лицей. \"В то время, и в особенности в нашем \"заведении\",- вспоминал Салтыков,- вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний\". Все лицейское воспитание было направлено тогда к одной исключительно цели - \"приготовить чиновника\".

Юный Салтыков восполнял недостатки лицейского образования по-своему: он с жадностью поглощал статьи Белинского в журнале \"Отечественные записки\", а по окончании лицея, определившись на службу чиновником Военного ведомства, примкнул к социалистическому кружку М. В. Петрашевского. Этот кружок \"инстинктивно прилепился к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что \"золотой век\" находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное - все шло оттуда\".

Но и здесь Салтыков обнаружил зерно противоречия, из которого выросло впоследствии могучее дерево его сатиры. Он заметил, что члены социалистического кружка слишком прекраснодушны в своих мечтаниях, что они живут в России лишь \"фактически\" или, как в то время говорилось, \"имеют образ жизни\": ходят в канцелярию на службу, питаются в ресторанах и кухмистерских... Духовно же они живут во Франции, Россия для них представляет собой \"область, как бы застланную туманом\".

В повести \"Противоречия\" (1847) Салтыков заставил своего героя Нагибина мучительно биться над разгадкой \"необъяснимого феникса\" - русской действительности, искать пути выхода из противоречия между идеалами утопического социализма и реальной жизнью, идущей вразрез с этими идеалами. Герою второй повести - \"Запутанное дело\" (1848) Мичулину тоже бросается в глаза несовершенство всех общественных отношений, он также пытается найти выход из противоречий между идеалом и действительностью, найти живое практическое дело, позволяющее перестроить мир. Здесь определились характерные признаки духовного облика Салтыкова: нежелание замыкаться в отвлеченных мечтах, нетерпеливая жажда немедленного практического результата от тех идеалов, в которые он уверовал.

Михаил Салтыков-Щедрин. Его жизнь и литературная деятельность Кривенко С Н

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Первые детские воспоминания Салтыкова. – “Нежное” воспитание. Отсутствие родительской ласки. – Недостаток общения с природой. – Влияние Евангелия на детскую душу Салтыкова. – Живописец Павел и первые учителя. – Московский дворянский институт. – Лицей. – Преследование за чтение книг и сочинение стихов. – Лицейские “продолжатели Пушкина”. – Несколько юношеских стихотворений Салтыкова. – Нелюдимость лицеиста. – Увлечение Францией

Близость смерти не позволяет обыкновенно видеть настоящей величины заслуг человека, и в то время, как заслуги одних преувеличиваются, заслуги других представляются несомненно в преуменьшенном виде, хотя бы в наличности их никто не сомневался и даже враги воздавали им молчаливо известную дань уважения. Последнее относится и к Михаилу Евграфовичу Салтыкову.

Мало на Руси имен, которые говорили бы так много уму и сердцу, как его имя; мало писателей, которые имели при жизни такое влияние и оставили обществу такое обширное литературное наследство, наследство богатое и разнообразное как в отношении внутреннего содержания, так и со стороны внешней формы и совсем особого языка, который при жизни еще начал называться “салтыковским”. Примыкая по роду творчества непосредственно к Гоголю, он нисколько не уступает ему ни в оригинальности, ни в силе дарования. Мало, наконец, людей, которые отличались бы таким цельным характером и прошли бы с такою честью жизненное поприще, как он.

Родился Михаил Евграфович 15 января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Родители его – отец, коллежский советник, Евграф Васильевич, и мать, Ольга Михайловна, урожденная Забелина, купеческого рода, – были довольно богатые местные помещики; крестили же его тетка Марья Васильевна Салтыкова и угличский мещанин Дмитрий Михайлович Курбатов. Последний попал восприемником в дворянский дом по довольно исключительному предшествовавшему обстоятельству, о котором Салтыков рассказывает в шутливом тоне и лично, и потом в “Пошехонской старине”, где Курбатов выведен под фамилией Бархатова. Этот Курбатов славился своею набожностью и прозорливостью и, ходя постоянно на богомолье по монастырям, заходил по пути и гостил довольно подолгу у Салтыковых. Случилось ему таким же образом зайти к ним и в 1826 году, незадолго перед тем, как родиться Михаилу Евграфовичу. На вопрос Ольги Михайловны, кто у нее родится – сын или дочь, он отвечал: “Петушок, петушок, востер ноготок! Многих супостатов покорит и будет женским разгонником”. Когда родился действительно сын, то его и назвали Михаилом, в честь Михаила-архангела, а Курбатова пригласили в крестные отцы.

Воспитание помещичьих детей велось в ту пору по довольно распространенному шаблону, носило какой-то сокращенный, точно заводской, характер и не изобиловало родительским вниманием: детей растили и воспитывали обыкновенно на особой половине сначала кормилицы, а потом няньки и гувернантки или дядьки и гувернеры, потом учили их лет до десяти приходские священники и какие-нибудь “домашние учителя”, нередко из своих же крепостных, а затем их сбывали в учебные заведения, преимущественно в казенные, или в какие-нибудь приготовительные пансионы. Воспитание это и вообще-то нельзя назвать рациональным, а салтыковское тем более из-за суровости домашнего режима и той довольно исключительной семейной обстановки, какая создалась на почве крепостного права, и подчинения бесхарактерного отца практичною, деловитою матерью, которая больше всего думала о хозяйстве. Много видел маленький Салтыков и крепостной, и семейной неправды, оскорблявшей человеческое достоинство и угнетавшей впечатлительную детскую душу; но даровитая натура его не сломилась, а напротив, точно закалялась в испытании и собиралась с силами, чтобы впоследствии широко расправить крылья над человеческою неправдою вообще. Однажды мы заговорили с ним о памяти, – с какого возраста человек начинает помнить себя и окружающее, – и он мне сказал: “А знаете, с какого момента началась моя память? Помню, что меня секут, кто именно, не помню; но секут как следует, розгою, а немка – гувернантка старших моих братьев и сестер – заступается за меня, закрывает ладонью от ударов и говорит, что я слишком еще мал для этого. Было мне тогда, должно быть, года два, не больше”. Вообще, детство Салтыкова не изобилует светлыми впечатлениями.

“Пошехонская старина”, имеющая, несомненно, автобиографическое значение, переполнена самыми грустными красками и дает если не буквально точную, то во всяком случае довольно близкую картину его домашнего воспитания в период до десятилетнего возраста. Михаилу Евграфовичу пришлось расти и учиться отдельно от старших братьев, которые были в то время уже в учебных заведениях, но все-таки он помнил и их детство и испытал на себе, хотя и в меньшей степени, тот же воспитательный уклад, в котором телесные наказания в разных видах и формах являлись главным педагогическим приемом. Детей ставили на колени, рвали за вихры и за уши, секли, а чаще всего кормили подзатыльниками и колотушками как способом более сподручным.

“Припоминается беспрерывный детский плач, неумолкаемые детские стоны за классным столом, – заставляет он говорить своего Затрапезного, – припоминается целая свита гувернантов, следовавших одна за другой и с непонятною для нынешнего времени жестокостью сыпавших колотушками направо и налево… Все они бесчеловечно дрались, а Марью Андреевну (дочь московского немца-сапожника) даже строгая наша мать называла фурией. Так что во все время ее пребывания уши у детей постоянно бывали покрыты болячками”.

Родители оставались ко всему этому равнодушны, а мать обыкновенно даже усиливала наказание. Она являлась высшей карательной инстанцией. Салтыков не любил вспоминать своего детства, а когда вспоминал какие-нибудь отдельные его черты, то вспоминал всегда с большой горечью. Никого лично он при этом не винил, а говорил, что тогда весь строй, весь порядок жизни и отношений был таким. Ни сами каравшие и расточавшие кары не сознавали себя жестокими, ни посторонние так не смотрели на них; тогда просто говорилось: “С детьми без этого нельзя”, и в этом-то и был весь ужас, гораздо больший личных ужасов, потому что он-то и делал их возможными и давал им права гражданства. Внешней обстановкою детства, в смысле гигиены, опрятности и питания, также нельзя было похвалиться. Хотя в доме было достаточно больших и светлых комнат, но это были комнаты парадные, дети же постоянно теснились днем в небольшой классной комнате, а ночью в общей детской, тоже маленькой и с низеньким потолком, где стояло несколько детских кроваток, а на полу, на войлоках, спали няньки. Летом дети еще сколько-нибудь оживлялись под влиянием свежего воздуха, но зимой их положительно закупоривали в четырех стенах и ни единой струи свежего воздуха не доходило до них, потому что форточек в доме не водилось, и комнатная атмосфера освежалась только топкою печей. Одно только знали – топить пожарче и хорошенько закутывать. Это называлось нежным воспитанием. Очень возможно, что вследствие именно таких гигиенических условий Салтыков и оказался впоследствии таким хилым и болезненным. Опрятность также плохо соблюдалась: детские комнаты нередко оставались неметенными; одежда на детях была плохая, чаще всего перешитая из чего-нибудь старого или переходившая от старших к младшим. Прибавьте к этому еще прислугу, одетую в какую-то вонючую, заплатанную рвань. То же можно сказать и о питании: оно было очень скудным. В этом отношении помещичьи семьи делились на две категории: в одних еда возводилась в какой-то культ, ели целый день, проедали целые состояния и детей тоже пичкали, перекармливали и делали обжорами; в других, наоборот, господствовала не то что бы скупость, а какое-то непонятное скопидомство: всегда казалось мало, и всего было жаль. Сараи, ледники, подвалы и кладовые ломились от провизии, готовилось много кушаний, но не для себя, а для гостей; себе же на стол подавались остатки и то, что начинало уже портиться и залеживалось; на скотном дворе стояло по ста и более коров, а к чаю подавалось снятое, синее молоко, и т. п.

Такого рода порядок, да еще в усиленной степени, был и в семье Салтыковых. Но нравственно-педагогические условия воспитания были еще ниже физических. Между отцом и матерью происходили постоянные ссоры. Подчинившись матери и сознавая свою приниженность, отец отплачивал за это тем, что при всяком случае осыпал ее бессильной руганью, упреками и укоризнами. Дети были невольными свидетелями этой брани, ничего в ней не понимали, а видели только, что сила на стороне матери, но что она чем-то кровно обидела отца, хотя обыкновенно и выслушивает молча его брань, и чувствовали поэтому к ней безотчетный страх, а к нему как к человеку бесхарактерному и не могшему защитить не только их, но и себя, полное безучастие. Салтыков говорил, что ни отец, ни мать не занимались ими, что росли они, как посторонние, и что он, по крайней мере, совсем не знал того, что называется родительскою ласкою. Любимчиков еще своеобразно ласкали, остальных – нет. Само это разделение детей на любимых и нелюбимых должно было портить первых и глубоко оскорблять вторых. Затем, если несправедливые и суровые наказания действовали ожесточающим образом на детей, то поступки и разговоры, при них происходившие, распахивали перед ними всю изнанку жизни; а старшие, к сожалению, даже на короткое время не считали нужным сдерживаться и без малейшего стеснения выворачивали и крепостную, и всякую иную тину.

Не раз Салтыков жаловался на отсутствие в детстве общения с природой, на отсутствие непосредственной и живой связи с ее привольем, с ее теплом и светом, оказывающими такое благотворное влияние на человека, которое наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь. И вот что мы читаем в “Пошехонской старине” от лица Затрапезного: “…с природою мы знакомились случайно и урывками – только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно”. Ни о какой охоте никто и понятия не имел; изредка собирали грибы и ловили карасей в пруду, но “ловля эта имела характер чисто хозяйственный и с природой не имела ничего общего”; затем, ни зверей, ни птиц в живом виде в доме не водилось, так что и зверей, и птиц “мы знали только в соленом, вареном и жареном виде”. Сказалось это и на его произведениях: описания природы у него редко встречаются, и он далеко не такой мастер на подобные описания, как, например, Тургенев, Лермонтов, Аксаков и другие. Впрочем, не особенно много радостей могла дать ребенку и северная природа – природа бедная и угрюмая, производившая, в свою очередь, удручающее впечатление не какою-нибудь величественною суровостью, а именно бедностью, неприветливостью и сереньким колоритом. Местность, где родился Салтыков и где протекло его детство, даже в захолустной стороне было захолустьем. Это была равнина, покрытая хвойным лесом и болотами, тянувшимися без перерыва на многие десятки верст. Леса горели, гнили на корню и загромождались валежником и буреломом; болота заражали окрестность миазмами, дороги не просыхали в самые сильные летние жары, а текучей воды было мало. Небольшие речушки еле текли среди топких болот, то образуя стоячие бочаги, то совсем теряясь под густою пеленой водяных зарослей. Летом воздух был насыщен испарениями и наполнен тучами насекомых, которые не давали покоя ни людям, ни животным.

В детстве Салтыкова было два обстоятельства, благоприятствовавших его развитию и сохранению в нем той искры Божией, которая потом так ярко горела. Одно из этих обстоятельств, в сущности, отрицательного свойства – то, что он рос отдельно и что за ним некоторое время было меньше надзора, – дало, однако, положительный результат: он больше думал, сосредоточивался мыслью на себе и окружающем и стал самостоятельно читать и заниматься, приучаясь к самодеятельности и самостоятельности, к тому, чтобы полагаться на себя и верить в свои силы. Читать было почти нечего, так как в доме почти не было книг, а потому он читал оставшиеся от старших братьев учебники. Среди них особенное впечатление произвело на него Евангелие. Это-то вот и было вторым обстоятельством, оказавшим на него самое решительное влияние. Вспоминал он о нем потом как о животворном луче, внезапно ворвавшемся в его жизнь и осветившем и собственное его существование, и окружавший его мрак. Познакомился он с Евангелием не схоластически, а воспринял его непосредственно детскою душою. Ему было тогда восемь-девять лет. Мы не сомневаемся, что в лице Затрапезного он вспоминает именно о своем знакомстве с “Чтением из четырех евангелистов”. Вот эти чудные строки:

“Главное, что я почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа нечто устойчивое, свое, благодаря которому господствующий жизненный уклад уже не так легко порабощал меня. При содействии этих новых элементов я приобрел более или менее твердое основание для оценки как собственных действий, так и явлений и поступков, совершавшихся в окружающей меня среде… начал сознавать себя человеком. Мало того: право на это сознание я переносил и на других. Доселе я ничего не знал ни об алчущих, ни о жаждущих и обремененных, а видел только людские особи, сложившиеся под влиянием несокрушимого порядка вещей; теперь эти униженные и оскорбленные встали передо мной, осиянные светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков… И возбужденная мысль невольно переносилась к конкретной действительности в девичью, в застольную, где задыхались десятки поруганных и замученных человеческих существ… Я даже с уверенностью могу утверждать, что момент этот имел несомненное влияние на весь позднейший склад моего миросозерцания. В этом признании человеческого образа там, где, по силе общеустановившегося убеждения, существовал только поруганный образ раба, состоял главный и существенный результат, вынесенный мною из тех попыток самообучения, которым я предавался в течение года”.

Не могу удержаться, чтобы не привести еще следующего замечательного по глубине чувства места, которое говорит о росте сочувствия и тяготения Салтыкова к народу, – процесс, показывающий понимание народного настроения и близкую, органическую связь этого настроения с его собственным душевным состоянием:

“Я понимаю, что религиозность самая горячая может быть доступна не только начетчикам и богословам, но и людям, не имеющим ясного понятия о значении слова “религия”. Я понимаю, что самый неразвитый, задавленный ярмом простолюдин имеет полное право называть себя религиозным, несмотря на то, что приносит в храм вместо формулированной молитвы только измученное сердце, слезы и переполненную вздохами грудь. Эти слезы и вздыхания представляют собой бессловную молитву, которая облегчает его душу и просветляет его существо. Под наитием ее он искренно и горячо верит. Он верит, что в мире есть нечто высшее, нежели дикий произвол, что есть в мире Правда и что в недрах ее кроется Чудо, которое придет к нему на помощь и изведет его из тьмы. Пускай каждый новый день удостоверяет его, что колдовству нет конца; пускай вериги рабства с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его изможденное тело… Он верит, что злосчастие его не бессрочно и что наступит минута, когда Правда осияет его наравне с другими алчущими и жаждущими. И вера его будет жить до тех пор, пока в глазах не иссякнет источник слез и не замрет в груди последний вздох. Да! Колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма! Ежели не жизнь, то смерть совершит это чудо. Недаром у подножия храма, в котором он молится, находится сельское кладбище, где сложили кости его отцы. И они молились тою же бессловною молитвой, и они верили в то же чудо. И чудо свершилось: пришла смерть и возвестила им свободу. В свою очередь она придет и к нему, верующему сыну веровавших отцов, и свободному даст крылья, чтобы лететь в царство свободы, навстречу свободным отцам…”

В другом месте, от лица того же Затрапезного, Салтыков говорит еще определеннее:

“Крепостное право сближало меня с подневольной массой. Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни, и что только пережив все его фазисы, я мог прийти к полному сознательному и страстному отрицанию его”.

Вообще, “Пошехонская старина” представляет большой интерес по отношению к автору, потому что бросает свет не только на детскую, но и на всю последующую его жизнь. Хотя он там и появляется только эпизодически, на фоне общей бытовой картины, хотя мы и не можем следить за ним день за днем, но все-таки видно, как, под какими влияниями и из каких элементов слагался его характер, его умственный и нравственный облик. Повторяем: нельзя, разумеется, утверждать, что все именно так и было, как там рассказано, но многое из того, что Салтыков лично рассказывал при жизни, воспроизведено им с буквальной точностью, даже некоторые имена сохранены (например, принимавшей его повивальной бабки, калязинской мещанки Ульяны Ивановны, первого его учителя Павла и т. п.) или только отчасти изменены.

Первым его учителем был свой же крепостной человек, живописец Павел, которому в самый день рождения Михаила Евграфовича 15 января 1833 года, то есть когда ему исполнилось семь лет, приказано было приступить к обучению его грамоте, что он и сделал, придя в класс с указкою и начав с азбуки. Тут есть некоторая неточность: рассказывая о первом уроке Павла Затрапезному, он говорит, что до этого он ни читать, ни писать – ни по-каковски, даже по-русски, не умел, а выучился только возле старeших братьев и сестер болтать по-французски и по-немецки да заучивать по настоянию гувернанток и говорить в дни именин и рождений родителей поздравительные стихи; между тем приведенное в 5-й главе “Пошехонской старины” французское стихотворение оказалось среди бумаг Салтыкова и было написано детским почерком и подписано так: “?crit par votre tr?s humble fils Michel Saltykoff. Le 16 octobre 1832”. Мальчику тогда не было еще и семи лет, следовательно, можно сделать одно из двух предположений: или что он читал и писал по-французски раньше, чем по-русски, или что стихотворение было написано от его имени кем-нибудь из старших детей. Но это – незначительная неточность, на которой не стоит и останавливаться.

В 1834 году вышла из Московского Екатерининского института старшая сестра Михаила Евграфовича Салтыкова, Надежда Евграфовна, и дальнейшее обучение его было вверено ей и ее товарке по институту Авдотье Петровне Василевской, поступившей в дом в качестве гувернантки. Им помогали священник села Заозерья, о. Иван Васильевич, обучавший Салтыкова латинскому языку по грамматике Кошанского, и студент Троицкой духовной академии Матвей Петрович Салмин, которого приглашали два года кряду на летние вакации. Занимался Салтыков усердно и настолько хорошо, что в августе 1836 года был принят в третий класс шестиклассного в то время Московского дворянского института, только что преобразованного из университетского пансиона. Однако в третьем классе ему пришлось пробыть два года; но это не вследствие дурных успехов, а исключительно по малолетству. Учился он по-прежнему хорошо и в 1838 году был переведен в качестве отличнейшего ученика в лицей. Московский дворянский институт пользовался преимуществом отправлять в лицей каждые полтора года двух лучших учеников, куда они поступали на казенное содержание, и одним из таких и был Салтыков.

В лицее, уже в первом классе, он почувствовал влечение к литературе и стал писать стихи. За это, а также и за чтение книг он терпел всевозможные преследования как со стороны гувернеров и лицейского начальства, так и в особенности со стороны учителя русского языка Гроздова. Таланта его, очевидно, не признавали. Он вынужден был прятать стихи, особенно если содержание их могло показаться предосудительным, в рукава куртки и даже в сапоги, но контрабанда отыскивалась, и это оказывало сильное влияние на отметки по поведению: в течение всего времени пребывания в лицее он почти не получал, при 12-балльной системе, свыше 9 баллов до самых последних месяцев перед выпуском, когда обыкновенно всем ставился полный балл. Поэтому в выданном ему аттестате значится: “при довольно хорошем поведении”, а это значит, что средний балл по поведению за последние два года был ниже восьми. И все это началось со стихов, к которым впоследствии присоединились “грубости”, то есть расстегнутая пуговица на куртке или мундире, ношение треуголки с “поля”, а не по форме (что было необыкновенно трудно и составляло само по себе целую науку), курение табака и иные школьные преступления.

Начиная со 2-го класса в лицее позволялось воспитанникам выписывать за свой счет журналы. Таким образом, Салтыковым получались: “Отечественные записки”, “Библиотека для чтения” (Сенковского), “Сын Отечества” (Полевого), “Маяк” (Бурачка) и “Revue Etrang?re”. Журналы читались воспитанниками с жадностью; особенно сильным было влияние “Отечественных записок”, где писал критические статьи Белинский. Вообще, влияние литературы было тогда очень сильно в лицее: воспоминание о недавно погибшем Пушкине как будто обязывало нести его знамя и на каждом курсе предполагался его продолжатель. Такими продолжателями считались В. Р. Зотов, Н. П. Семенов (сенатор), Л. А. Мей, В. П. Гаевский и другие, в том числе и Салтыков. Первое стихотворение его “Лира” было напечатано в “Библиотеке для чтения” 1841 года за подписью С-в. В 1842 году появилось там же другое его стихотворение “Две жизни” за подписью С. Затем произведения его появляются в “Современнике” (Плетнева): в 1844 году– “Наш век”, “Весна” и два перевода, из Гейне и Байрона; в 1845 году – “Зимняя элегия”, “Вечер” и “Музыка”. Под всеми этими стихотворениями подпись: М. Салтыков. Он в это время уже вышел из лицея, но стихи эти были написаны еще там. Больше в стихотворной форме он, по-видимому, ничего не писал, по крайней мере, не печатал, а отдавал в печать только то, что уже было в портфеле, и отдавал не в порядке написания, а как случится: позже написанные вещи – раньше, а ранние – позже. Мы приведем некоторые из этих стихотворений как для того, чтобы показать, как Салтыков писал стихи, так и для того, чтобы видеть отражавшееся в них душевное настроение юноши – будущего выдающегося писателя.

(Из Гейне. 1841)

О, милая девочка! быстро

Челнок свой направь ты ко мне!

Сядь рядом со мною, и тихо

Беседовать будем во тьме.

И к сердцу страдальца ты крепко

Головку младую прижми -

Ведь морю себя ты вверяешь

И в бурю, и в ясные дни.

А сердце мое – то же море -

Бушует оно и кипит,

И много сокровищ бесценных

На дне своем ясном хранит.

Музыка (1843)

Я помню вечер: ты играла,

Я звукам с ужасом внимал,

Луна кровавая мерцала -

И мрачен был старинный зал.

Твой мертвый лик, твои страданья,

Могильный блеск твоих очей

И уст холодное дыханье,

И трепетание грудей -

Все мрачный холод навевало.

Играла ты… я весь дрожал,

А эхо звуки повторяло,

И страшен был старинный зал…

Играй, играй: пускай терзанье

Наполнит душу мне тоской;

Моя любовь живет страданьем

И страшен ей покой!

Наш век (1844)

В наш странный век все грустью поражает.

Немудрено: привыкли мы встречать

Работой каждый день; все налагает

Нам на душу особую печать,

Мы жить спешим. Без цели, без значенья

Жизнь тянется, проходит день за днем -

Куда, к чему? Не знаем мы о том.

Вся наша жизнь есть смутный род сомненья.

Мы в тяжкий сон живем погружены.

Как скучно все: младенческие грезы

Какой-то тайной грустию полны,

И шутка как-то сказана сквозь слезы!

И лира наша вслед за жизнью веет

Ужасной пустотою: тяжело!

Усталый ум безвременно коснеет,

И чувство в нем молчит, усыплено.

Что ж в жизни есть веселого? Невольно

Немая скорбь на душу набежит

И тень сомненья сердце омрачит…

Нет, право, жить и грустно, да и больно!..

Меланхолическое настроение автора, грусть и вопросы, зачем жизнь идет так печально и что этому причиной, – слышатся определенно и звучат искренностью и глубиною. Тогдашняя жизнь действительно мало представляла отрадного и изобиловала тяжелыми картинами бесправия и произвола. Для этого не надо было долго жить и далеко ходить, а достаточно было видеть одно крепостное право. Но вы чувствуете, что настроение это не отдает разочарованием, которое заставляет складывать руки, не похоже также и на бесплодную меланхолию, а, напротив, в нем слышится уже нота действенной любви (“моя любовь живет страданьем и страшен ей покой!”), которая потом все ярче и ярче разгоралась и не потухала до самых последних его дней. Стихи писать он скоро перестал, – потому ли, что они ему не давались, или что самая форма не соответствовала складу его ума, – но настроение осталось, и мысль продолжала работать в том же направлении.

“Еще в стенах лицея, – говорит г-н Скабичевский, – Салтыков оставил свои мечты сделаться вторым Пушкиным. Впоследствии он даже не любил, когда кто-либо напоминал ему о стихотворных грехах его молодости, краснея, хмурясь при этом случае и стараясь всячески замять разговор. Однажды он высказал даже о поэтах парадокс, что все они, по его мнению, сумасшедшие люди. “Помилуйте, – объяснял он, – разве это не сумасшествие, по целым часам ломать голову, чтобы живую, естественную человеческую речь втискивать, во что бы то ни стало, в размеренные рифмованные строчки! Это все равно, что кто-нибудь вздумал бы вдруг ходить не иначе, как по разостланной веревочке, да непременно еще на каждом шагу приседая”. “Конечно, – добавляет г-н Скабичевский, – это была не больше как одна из сатирических гипербол великого юмориста, потому что на самом деле он был тонкий знаток и ценитель хороших стихов, и Некрасов постоянно ему одному из первых читал свои новые стихотворения”.

Ко времени, о котором мы говорим, относятся несколько строк А. Я. Головачевой о Салтыкове-лицеисте в ее литературных “Воспоминаниях”: “…я видела его в начале сороковых годов в доме М. Я. Языкова. Он и тогда не отличался веселым выражением лица. Его большие серые глаза сурово смотрели на всех, и он всегда молчал. Он всегда садился не в той комнате, где сидели все гости, а помещался в другой, против дверей, и оттуда внимательно слушал разговоры”. Улыбка “мрачного лицеиста” считалась чудом. По словам Языкова, Салтыков ходил к нему, “чтобы посмотреть на литераторов”. Мысль сделаться и самому литератором, очевидно, глубоко засела в нем. Кроме того, как мы уже сказали, в лицее того времени интересовались литературой и много читали, чтение само собой вызывало вопросы, которые волновали и мучили, требовали ответов и порождали естественное желание слышать живое слово умных людей. Кроме выписывавшихся периодических изданий, в лицее читали и многое другое. К. К. Арсеньев говорит в “Материалах для биографии М. Е. Салтыкова”, что “даже в конце сороковых, в начале пятидесятых годов, после грозы 1848 года, после дела петрашевцев, в котором не случайно оказались замешанными многие из бывших лицеистов (Петрашевский, Спешнев, Кашкин, Европеус), между воспитанниками лицея бродили еще идеи, вдохновлявшие юношу Салтыкова”.

Вышел Салтыков из лицея по первому разряду. В то время, как и теперь, из лицея выпускали окончивших курс с чином IX, X и XII классов, смотря по успехам в науках и “поведении”. Так как Салтыков получал плохие баллы за поведение и по предметам особенно не старался, то и вышел с чином X класса, семнадцатым по списку. Из 22 учеников выпуска 1844 года 12 человек были выпущены IX классом, 5-X и 5-XII. К средней группе и принадлежал наш лицеист. Любопытно, что с чином X же класса вышли из лицея и Пушкин, и Дельвиг, и Мей. Из товарищей Салтыкова по лицею, бывших в одно время с ним как на его, так и на других курсах, никто не составил себе такого крупного литературного имени, как он, хотя многие писали и пробовали писать; в отношении общественной деятельности также нет более выдающегося имени; а по службе многие достигли высоких положений: например, граф А. П. Бобринский, князь Лобанов-Ростовский (посол в Вене) и другие. По окончании курса Салтыков поступил на службу в канцелярию военного министерства при графе Чернышеве.

Он не сохранил о лицее хороших воспоминаний и не любил вспоминать о нем. “Помню я школу, – писал он лет через десять после выпуска в одном из своих очерков, – но как-то угрюмо и неприветливо воскресает она в моем воображении…” Наоборот, время юности, юношеские надежды и верования, страстное стремление из непроглядной тьмы к свету и правде, товарищи, стремившиеся к тем же идеалам, с которыми он вместе думал и волновался, вспоминаются им не раз и с удовольствием. Сравнивая то, что было в тогдашней дореформенной России, с тем, что было в Европе, молодежь особенно увлекалась Францией.

“С представлением о Франции и Париже, – читаем мы в другом очерке Салтыкова, – для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, то есть о сороковых годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание. Как известно, в сороковых годах русская литература (а за нею, конечно, и молодая читающая публика) поделилась на два лагеря: западников и славянофилов. Был еще третий лагерь, в котором копошились Булгарины, Брандты, Кукольники и т. п., но этот лагерь уже не имел ни малейшего влияния на подрастающее поколение, и мы знали его лишь настолько, насколько он являл себя прикосновенным к ведомству управы благочиния. Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно примкнул к западникам”.

Рассказывая дальше, что примкнул он, собственно, не к наиболее обширному и единственно авторитетному тогда в литературе кружку западников, который занимался немецкой философией, а к кружку безвестному, инстинктивно прилепившемуся к французским идеалистам, к Франции не официальной, а к той, которая стремилась к лучшему и ставила широкие задачи человечеству, Салтыков говорит: во Франции “все было ясно как день… все как будто только что начиналось. И не только теперь, в эту минуту, а больше полустолетия сряду все начиналось, и опять, и опять начиналось, и не заявляло ни малейшего желания кончиться. Мы с неподдельным волнением следили за перипетиями драмы последних двух лет царствования Луи-Филиппа и с упоением зачитывались “Историей десятилетия”… Луи-Филипп и Гизо, и Дюшатель, и Тьер, – все это были как бы личные враги, успех которых огорчал, неуспех радовал. Процесс министра Теста, агитация в пользу избирательной реформы, высокомерные речи Гизо… все это и теперь так живо встает в моей памяти, как будто происходило вчера”. “Франция казалась страною чудес. Можно ли было, имея в груди молодое сердце, не пленяться этою неистощимостью жизненного творчества, которое, вдобавок, отнюдь не соглашалось сосредоточиться в определенных границах, а рвалось захватить все дальше и дальше?”

Если к этому прибавить, что Салтыков был русским человеком в лучшем значении этого слова, крепко был связан всем своим существом с русскою жизнью и горячо любил родную страну и народ, любил их совсем не сентиментальною, а живою и действенною любовью, которая не закрывает глаз на недостатки и темные стороны, а ищет способов к их устранению и путей к счастью, то увидим, что он вступил в жизнь если не вполне готовым человеком, то человеком во всяком случае уже с довольно определенным миросозерцанием и довольно определенным критерием, которым оставалось только развиться дальше и окрепнуть. Любовь Салтыкова к России редко высказывалась в каких-нибудь славословиях, но сказывалась так часто и в стольких произведениях, что я затруднил бы читателя доказательствами и цитатами. Жалуясь на недостаток общения с природой в детстве, описывая скудную северную природу того захолустья, в котором ему суждено было родиться, он и к ней проникается совсем особенною нежностью и любовью. Еще в “Губернских очерках” мы читаем следующее:

“Я люблю эту бедную природу, может быть, потому, что, какова она ни есть, она все-таки принадлежит мне; она сроднилась со мной точно так же, как и я сжился с ней; она лелеяла мою молодость; она была свидетельницей первых тревог моего сердца, и с тех пор ей принадлежит лучшая часть меня самого. Перенесите меня в Швейцарию, в Индию, в Германию, окружите какою хотите роскошною природою, накиньте на эту природу какое хотите прозрачное и синее небо – я все-таки везде найду милые серенькие тоны моей родины, потому что я всюду и всегда ношу их в моем сердце, потому что душа моя хранит их как лучшее свое достояние”.

Из книги Записки лётчика-истребителя автора Архипенко Федор Федорович

Глава I. Детство и юность Двадцатые годы XX века в России были тяжелыми для ее народа. Только что окончилась первая мировая война, грозно прокатились над землей революции, трудно гасло пламя гражданской войны, там и тут сопротивлялись становлению республики интервенты.С

Из книги Роберт Оуэн. Его жизнь и общественная деятельность автора Каменский Андрей Васильевич

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Рождение. – Школа. – Даровитый ребенок. – Религиозные увлечения. – Приезд в Лондон. – Ученик в стамфордской лавке. – Его хозяин. – Занятия Оуэна в Стамфорде. – Приказчик в Лондоне. – Тяжелая жизнь. – В оптовом складе Саттерфильда. –

Из книги Иоганн Генрих Песталоцци. Его жизнь и педагогическая деятельность автора Абрамов Яков Васильевич

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Рождение. – Отец, мать и служанка Бабэль. – Первые годы жизни. – Влияние условий детской жизни на формирование характера. – Дядя и дед. – Горожане и сельчане. – Источник сочувствия к народу. – Начальное обучение. – Колледж. – Стремления

Из книги Николай Пржевальский. Его жизнь и путешествия автора

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Происхождение Пржевальского. – Его родители. – Воспитание. – Окружающая среда. – Вгимназии. – Гимназические порядки. – Увлечение военной службой. – Служба в полку. – Армейская жизнь. – Переход в академию. – Служба в Польше. – Мечты о

Из книги Михаил Салтыков-Щедрин. Его жизнь и литературная деятельность автора Кривенко С Н

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Первые детские воспоминания Салтыкова. – “Нежное” воспитание. Отсутствие родительской ласки. – Недостаток общения с природой. – Влияние Евангелия на детскую душу Салтыкова. – Живописец Павел и первые учителя. – Московский дворянский

Из книги Адам Мицкевич. Его жизнь и литературная деятельность автора Мякотин Венедикт Александрович

Глава I. Детство и юность Родители Мицкевича. – Доминиканская школа. – Необыкновенная память мальчика. – Первые стихотворные опыты. – Смерть отца. – Вступление армии Наполеона в Польшу и запавший в душу будущего поэта освободительный энтузиазм. – Виленский

Из книги Чарльз Дарвин. Его жизнь и научная деятельность автора Энгельгардт Михаил Александрович

Глава I. Детство и юность Самообучение – лучшая школа, и уроки такой школы наиболее заслуживают получаемую ими награду. Г. Марш Предки Дарвина. – Роберт Уоринг Дарвин. – Наследственность таланта в семье Дарвинов. – Детство Чарлза Дарвина. – Его любовь к отцу. –

Из книги Джордж Стефенсон. Его жизнь и научно-практическая деятельность автора Абрамов Яков Васильевич

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Рождение. – Родители. – Раннее детство. – Стефенсон-пастушок. – Первые результаты изобретательности. – Стефенсон-пахарь. – Начало работ в копях. – Стефенсон-кочегар. – Надсмотрщик. – Обучение грамоте. – Отношение к родителям. – Дальнейшие

Из книги Жданов автора Волынец Алексей Николаевич

Глава 2. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Самый младший из семьи Ждановых рос на руках страстно любившей его матери и достаточно пожилой (1849 года рождения) няни Александры Михайловны Беловой, в окружении трёх старших сестёр. По свидетельству одной из них, он был «всеобщим любимцем в семье

Из книги Сумрачный гений III рейха Карл Хаусхофер автора Васильченко Андрей Вячеславович

ГЛАВА 1 ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Передать многочисленные тона и оттенки жизни, деятельности и научных идей генерала и профессора Карла Хаусхофера во всем их многообразии не просто сложная, но фактически невыполнимая задача. Жизнь этого человека была настолько бурной и

Из книги И. А. Крылов. Его жизнь и литературная деятельность автора Брилиант Семен Моисеевич

Глава I Детство и юность Равнодушие Крылова к его биографам. - Крылов - представитель прошлого века. - Рождение его. - Отец. - Пугачевщина. - Наследственные черты характера. - Находчивость и хладнокровие. - Опасность в детстве. - Лагерная жизнь. - Тверь. - Служба

Из книги Путешествия в Центральной Азии автора Пржевальский Николай Михайлович

Глава I. Детство и юность Происхождение Пржевальского. – Его родители. – Воспитание. – Окружающая среда. – В гимназии. – Гимназические порядки. – Увлечение военной службой. – Служба в полку. – Армейская жизнь. – Переход в академию. – Служба в Польше. – Мечты о

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин относится к тем редким русским классикам, имена которых всем известны и чьи произведения часто цитируются (не Решетников с Помяловским какие-нибудь), но при этом сами произведения редко читают, а уж подробности биографии могут раскрыть только редкие знатоки... Что скажет человек, даже знакомый с курсом литературы 19 века, о Салтыкове-Щедрине? Родился в дворянской семье; пусть не сразу, но поступил в Царскосельский Лицей, каковой и окончил с чином 10 класса. В молодости баловался стихами, вольнодумствовал, дружил с Петрашевским, был отправлен в Вятку, в ссылку, но с правом служить, и начал там чиновничью карьеру; со временем дослужился до поста вице-губернатора в Рязани, а затем в Твери. Всю жизнь не оставлял литературных опытов, печатался под псевдонимом Николай Щедрин, считался сатириком и остроумцем, хотя обладал довольно мрачным характером. Литературную карьеру так же сделал успешно, славу снискал, принял из рук умиращего Некрасова лиру в виде журнала "Отечественные записки", сменив поэта на посту редактора... Был женат и имел детей в браке. Вот, собственно, и все. Ни роковых дуэлей, ни жгучих романов, ни баррикад; даже последнюю тальмочку жены в игорном доме не закладывал и за плугом не ходил...
И портреты Салтыкова известны, но не любимы - с них на нас смотрит мрачный старик с неопрятной бородой. А ведь Салтыков умер в 63 года, до старости толком и не дожив...


Портрет работы Ивана Крамского

Между тем, при внимательном рассмотрении оказывается, что жизнь Салтыкова была полна разных событий - в ней нашлось место и любви, и различным трагедиям, и неожиданным поворотам... Достойный сюжет для большого романа, даже странно, что Толстой с Достоевским равнодушно прошли мимо.

Говорят, что многие свои проблемы человек выносит из детства, из родительского дома. И часто вольно или невольно повторяет ошибки родителей, наступая на те же грабли...
Биографы, как правило, сухо сообщают, что Михаил Евграфович Салтыков родился в дворянской семье. Между тем, его отец был не просто дворянином, а представителем знатного и богатого рода. Салтыковы часто являлись на сцену истории, причем, не всегда эти явления можно оценить положительно. Но имя было на слуху... Евграф Васильевич Салтыков, впрочем, был человеком заурядным, нечестолюбивым и яркого следа не оставил. Но у него было 3000 душ крепостных! В то время 1000 душ считалась большим богатством, а тут в три раза больше, чем много... И когда сорокалетний Евграф решил жениться на юной, даже более чем юной - пятнадцатилетней (!) - невесте, ему не отказали. Напротив, предложение было принято и с радостью.
Родня жениха оказалась недовольной - мало того, что Ольге Забелиной всего 15 лет, еще и происхождение ее довольно сомнительное, только считается дворянкой...
Отец Ольги Михаил Петрович Забелин получил дворянство лишь в 1812 году за то, что пожертвовал состояние на нужды Московского ополчения. А до того был купцом, и нравы в семье царили простые, купеческие. Впрочем, и удостоившись дворянства, Забелины не превратились в аристократов - утонченности неоткуда было взяться, тем более, что и средств прежних уже не было. Кроме юной свежести, других достоинств, по общему мнению, у Ольги не было.
Однако, хватку Ольги Забелиной новые родственники не оценили - она быстро взяла в руки мужа, семью, крепостных и все состояние, поставила на место сестер мужа, тут же утративших привычку вмешиваться в дела молодоженов, и родила одного за другим восемь детей. Миша был шестым, но ходил в любимцах матери (в отличие от тех детей, кого она переводила в разряд постылых). Становясь старше, Ольга Михайловна утратила очарование юности, огрубела и стала страшно скупой. Бесконечные дебаты матери с крепостным поваром о том, как бы выгодно приготовить к обеду "бланманже" из вчерашнего супового мяса, и пересчет персиков из усадебной оранжереи казались Михаилу тягостными уже в раннем детстве.

Детские впечатления позже лягут в основу "Пошехонской старины" - книги, которая не только является интересным свидетельством жизни и быта "дворян средней руки" (по определению Салтыкова-Щедрина), но много говорит о вечном конфликте поколений, "отцов и детей", о неприятии и высмеивании молодыми традиций и ценностей старшего поколения... Сам писатель просил не отождествлять его с собственным персонажем Никанором Затрапезным, от лица которого вел повествование. Но это никого не обмануло - автобиографический характер произведения и подлинные факты, вплетенные в его литературную основу, были очевидны.

Миша Салтыков в детстве

В 1830-е годы Салтыков ребенком приезжал с матерью в Москву в гости к деду Забелину, проживавшему близ Арбата в Большом Афанасьевском переулке в собственном доме. (Дом Забелина не сохранился). В том самом 1831 году, когда А.С. Пушкин арендовал квартиру на Арбате, чтобы после венчания привезти туда молодую жену, маленький Миша Салтыков приехал с матерью первый раз на Арбат навестить дедушку. Правда, Пушкин и Салтыков немного разминулись во времени - Миша гостил в Москве с 23 августа по 3 октября, когда Александр Сергеевич уже переехал в Петербург, и не довелось будущему писателю Салтыкову-Щедрину увидеть, как по Арбату под руку с красавицей женой прогуливается знаменитый поэт...
Чтобы не стеснять и не беспокоить дедушку, Салтыковы обычно снимали особнячок где-нибудь по-соседству с его домом. Свои детские воспоминания Михаил Салтыков воплотил впоследствии в страницы "Пошехонской старины":
"В то время больших домов, с несколькими квартирами, в Москве почти не было, а переулки были сплошь застроены небольшими деревянными домами, принадлежащими дворянам средней руки (об них только и идет речь в настоящем рассказе, потому что так называемая грибоедовская Москва, в которой преимущественно фигурировал высший московский круг, мне совершенно неизвестна, хотя, несомненно, что в нравственном и умственном смысле она очень мало разнилась от Москвы, описываемой мною). Некоторые из владельцев почему-нибудь оставались на зиму в деревнях и отдавали свои дома желающим, со всей обстановкой. Увы! Это уже не парадные особняки в стиле классицизма - с высокими стройными колоннадами, амфиладами просторных зал, широкими, пропускающими много света окнами и двустворчатыми дверьми... Это были особнячки, из которых редкий заключал в себе более семи-восьми комнат. В числе последних только две-три "чистых" комнаты были довольно просторны; остальные можно было в полном смысле слова назвать клетушками. Парадное крыльцо выходило в тесный и загроможденный службами двор, в который въезжали с улицы через деревянные ворота. Об роскошной или даже просто удобной обстановке нечего было и думать, да и мы - тоже дворяне средней руки - и не претендовали на удобства. Мебель большей частью была сборная, старая, покрытая засиженной кожей или рваной волосяной материей".

Это дом № 12 по Большому Афанасьевскому переулку. В очень похожем доме № 30 в том же переулке, и тоже с семью окнами по фасаду, проживал и дедушка Салтыкова-Щедрина М.П. Забелин. Но дом № 30 не сохранился... Только эскиз его фасада в Историко-архитектурном архиве Москвы.

М.П. Забелин фигурирует на страницах "Пошехонской старины" под именем дедушки Павла Борисыча. "Тучный, приземистый и совершенно лысый старик, он сидит, у окна своего небольшого деревянного домика в одном из переулков, окружающих Арбат. С одной стороны у него столик, на котором лежит вчерашний нумер "Московских ведомостей"; с другой на подоконнике, лежит круглая табакерка, с березинским табаком, и кожаная хлопушка, которою он бьет мух. У ног его сидит его друг и собеседник, жирный кот Васька и умывается. (...) Еще рано, всего седьмой час в исходе, но дедушка уж напился чаю и глядит в окно... Переулок глухой, и редко-редко когда по мостовой продребезжит легковой извозчик - калибер. Дедушка следит за ним и припоминает, что такому извозчику намеднись Ипат, его доверенный, из Охотного ряда до Арбата гривенник дал.
- И вся-то цена пятачок, в он - гривенник... эхма! - ворчит он, - то-то, чужих денег не жалко!
Но если редки проезжие, то в переулок довольно часто заглядывают разносчики с лотками и разной посудиной на головах. Дедушка знает, когда какой из них приходит, и всякому или махнет рукой ("не надо!"), или приотворит окно и кликнет. (...) Словом сказать, чего хочешь, того и просишь. Дедушка то крыжовничку купит, то селедку переславскую, а иногда только поговорит и отпустит, ничего не купивши. В промежутках убьет хлопушкой муху"...

Матушка Ольга Михайловна со всем выводком приезжала в Москву не просто так, а на "ярмарку невест" в надежде выгодно выдать замуж сестру будущего писателя. По сложившейся традиции, женихи и невесты из дворянских семей съезжались именно в Москву в поисках пары (вспомним хоть Татьяну Ларину с матушкой). Как писал известный мемуарист того времени П. Вистенгоф: "Выгоды эти состоят: по разумению дочек, чтобы жених нравился и был богат, или хоть, по крайней мере, нравился; по разумению матушек: чтоб только был непротивен да богат; по разумению злых теток, бабок и опекунов: чтоб был хоть и противен, но только богат, да не просил бы приданого". Но как же жениху не просить приданого? "...Все они думают, что в Москве богатые невесты нипочем, что они здесь спеют как на грядках ягоды и что 400 душ чистого имения взять за московскою невестою сущая безделица".
Чтобы показать обществу невесту, привезенную из сельского имения, надо было выводить ее в определенные места, например, в арбатскую церковь Николы Явленого (в 1830 - 1840 годах Николо-Явленская церковь была одной из самых "модных" в Москве). Об этом тоже писал М.Е. Салтыков-Щедрин в "Пошехонской старине": "У Николы Явленного настоятелем был протопоп, прославившийся своими проповедями. Говорили, что он соперничал в этом отношении с митрополитом Филаретом, что последний завидовал ему..."
Сюда привозили "на смотрины" женихам молоденьких барышень, прибывших с родителями в Москву на "ярмарку невест". Во время церковной службы потенциальные женихи присматривали подходящую красавицу, потом засылали в ее дом сваху договариваться о личном визите соискателя. Расхвалив жениха, его доходы и состояние, сваха испрашивала у родителей невесты приглашения для жениха ("Очень они Надежду Васильевну взять за себя охотятся. В церкви, у Николы Явленного, они их видели. Так понравились, так понравились!"). Если кандидатура соискателя считалась подходящей, его приглашали нанести визит и познакомиться получше. Невеста с волнением готовилась к этой встрече ("Сестрица заранее обдумала свой туалет. Она будет одета просто, как будто никто ни о чем ее не предупредил, и она всегда дома так ходит . Розовое тарталановое платье с высоким лифом, перехваченное на талии пунцовою лентою, - вот и все. В волосах вплетена нитка жемчуга, на груди брошь с брильянтами; лента заколота пряжкой тоже с брильянтиками. Главное, чтоб было просто".) Родители, прислуга и все домашние тоже суетились перед визитом жениха ("К семи часам вычистили зал и гостиную, стерли с мебели пыль, на стенах зажгли бра с восковыми свечами; в гостиной на столе перед диваном поставили жирандоль... В заключение раскрыли в зале рояль, на пюпитр положили ноты и зажгли по обе стороны свечи, как будто сейчас играли"). Матушка успела уже навести о женихе справки у московской родни.
Долгожданного гостя занимают беседой, которая крутиться все больше около арбатской церкви, чтобы долго не искать общих тем.

"Гостя усаживают на диване рядом с хозяйкой.
- Мы, кажется, по Николе Явленному несколько знакомы, - любезно начинает матушка разговор.
- Поблизости от этой церкви живу, так, признаться сказать, по праздникам к обедне туда хожу.
- А какие там проповеди протопоп говорит! Ах, какие это проповеди!
- Как вам сказать, сударыня... не нравятся мне они... "Блюдите" да "памятуйте" - и без него всем известно! А иногда и вольненько поговаривает!"

Яркарка невест, казавшаяся вполне забавной, например, в "Евгении Онегине", у Салтыкова выглядит жалкой и убогой... Он вообще смотрел на близких недобрыми глазами. Хлопоты в конце концов увенчались успехом, и жених для сестры был найден... Мишу же в Москве пристроили учиться. До того, в имении его образование было довольно случайным - то его учил грамоте крепостной художник, то сестра, то гувернантка, то студент Духовной академии...

В 1836 году Михаил поступил в лицей при Московском дворянском институте и продолжал бывать в доме деда, до тех пор, пока будущего писателя как лучшего ученика не перевели в более престижный Царскосельский лицей (к тому времени уже вывезенный из Царского Села в Санкт-Петербург). Матушку больше всего радовало, что приняли мальчика на "казенный кошт", и стало быть, образование сына не требовало крупных расходов.

Несмотря на скудость жизни московских родственников, Салтыков попал под обаяние этого города, полюбил Москву и до конца жизни сохранял в сердце эту любовь. Человек, бывший своим на Арбате, навсегда остается связанным с ним незримыми нитями.
"Мой культ к Москве был до того упорен, что устоял даже тогда, когда ради воспитательных целей (а позже с тайной надеждой на легкое получение чина титулярного советника), я должен был, по воле родителей, переселиться в Петербург. И тут продолжала преследовать меня Москва и всегда находила во мне пламенного и скорого заступника своих столпов... Этого мало: когда мы, москвичи, разъезжались летом на каникулы, то всякий раз, приближаясь к Москве, требовали, чтобы дилижанс останавливался на горке, вблизи Всехсвятского, затем вылезали из экипажа и целовали землю".
Вот на какие сентиментальные поступки повергала Москва даже Михаила Салтыкова, будущего саркастически-горького, язвительного сатирика Щедрина.
Жизнь в лицее для Михаила тоже оказалась скучной - учился он кое-как (выпустился на 17 месте по успехам из 22), грубил, курил, раздражал педагогов своей неопрятностью. Ни с кем особо не дружил, кроме Петрашевского; начал писать плохие стихи, которых потом всю жизнь стеснялся... Однако еще лицеистом молодой поэт добился первых публикаций и благодаря этому, да своему другу Петрашевскому свел знакомства в литературных кругах Петербурга... Чиновничья карьера началась без блеска - вроде зачислили в канцелярию военного ведомства, но первый чин присвоили только через год... Зато он продолжал писать и печататься - библиографические обзоры, очерки, наконец повести... В "Запутанном деле" появляется госпожа Крошина, "женщина-кулак", в которой без труда узнали матушку Салтыкова. Бывая в кругу литераторов, вечно мрачный и меланхоличный Михаил говорил мало, больше слушал...

И тут как гром среди ясного неба - за публикацию вольнодумных сочинений Михаила Салтыкова отправили в ссылку в Вятку... Это была не та ссылка, что представляется нашим современникам, отягощенным печальными знаниями. Салтыкову просто пришлось переехать в провинцию, где он был прилично размещен, имел возможность служить и получать жалование, делал карьеру, через полгода став старшим чиновником для особых поручений при вятском губернаторе, вращался в местно м обществе, поддерживал переписку с родными...
Но Михаил, вырванный из петербургско-московского круга, воспринял это как полный
крах всего...

Музей Салтыкова-Щедрина в доме, где он жил в Вятке

Продолжение следует...

Жизненные противоречия с детских лет вошли в душевный мир сатирика. Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец писателя принадлежал к (*5) старинному дворянскому роду Салтыковых, к началу XIX века разорившемуся и оскудевшему. Стремясь поправить пошатнувшееся материальное положение, Евграф Васильевич женился на дочери богатого московского купца О. М. Забелиной, властолюбивой и энергичной, бережливой и расчетливой до скопидомства. Михаил Евграфович не любил вспоминать о своем детстве, а когда это волей-неволей случалось, воспоминания окрашивались неизменной горечью. Под крышей родительского дома ему не суждено было испытать ни поэзии детства, ни семейного тепла и участия. Семейная драма осложнилась драмой общественной. Детство и молодые годы Салтыкова совпали с разгулом доживавшего свой век крепостного права. "Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою - к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин,- но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным". Юноша Салтыков получил блестящее по тем временам образование сначала в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинением стихов он стяжал славу "умника" и "второго Пушкина". Но светлые времена лицейского братства студентов и педагогов давно канули в Лету. Ненависть Николая I к просвещению, порожденная страхом перед распространением свободолюбивых идей, обратилась прежде всего на лицей. "В то время, и в особенности в нашем "заведении",- вспоминал Салтыков,- вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний". Все лицейское воспитание было направлено тогда к одной исключительно цели - "приготовить чиновника". Юный Салтыков восполнял недостатки лицейского образования по-своему: он с жадностью поглощал статьи Белинского в журнале "Отечественные записки", а по окончании лицея, определившись на службу чиновником Военного ведомства, примкнул к социалистическому кружку М. В. Петрашевского. Этот кружок "инстинктивно прилепился к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что "золотой век" находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное - все шло оттуда". (*6) Но и здесь Салтыков обнаружил зерно противоречия, из которого выросло впоследствии могучее дерево его сатиры. Он заметил, что члены социалистического кружка слишком прекраснодушны в своих мечтаниях, что они живут в России лишь "фактически" или, как в то время говорилось, "имеют образ жизни": ходят в канцелярию на службу, питаются в ресторанах и кухмистерских... Духовно же они живут во Франции, Россия для них представляет собой "область, как бы застланную туманом". В повести "Противоречия" (1847) Салтыков заставил своего героя Нагибина мучительно биться над разгадкой "необъяснимого феникса" - русской действительности, искать пути выхода из противоречия между идеалами утопического социализма и реальной жизнью, идущей вразрез с этими идеалами. Герою второй повести - "Запутанное дело" (1848) Мичулину тоже бросается в глаза несовершенство всех общественных отношений, он также пытается найти выход из противоречий между идеалом и действительностью, найти живое практическое дело, позволяющее перестроить мир. Здесь определились характерные признаки духовного облика Салтыкова: нежелание замыкаться в отвлеченных мечтах, нетерпеливая жажда немедленного практического результата от тех идеалов, в которые он уверовал.



Вятский плен

Обе повести были опубликованы в журнале "Отечественные записки" и поставили молодого писателя в ряд сторонников "натуральной школы", развивающих традиции гоголевского реализма. Но принесли они Салтыкову не славу, не литературный успех... В феврале 1848 года началась революция во Франции. Под влиянием известий из Парижа в конце февраля в Петербурге был организован негласный комитет с целью "рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы". Правительственный комитет не мог не заметить в повестях молодого чиновника канцелярии Военного ведомства "вредного направления" и "стремления к распространению революционных идей, потрясших уже всю Западную Европу". В ночь с 21 на 22 апреля 1848 года Салтыков был арестован, а шесть дней спустя в сопровождении жандарма отправлен в далекую и глухую по тем временам Вятку. Убежденный социалист в течение многих лет носил мундир провинциального чиновника губернского правления, на собственном жизненном опыте ощущая драматический разрыв между идеалом и реальностью. "...Молодой энтузиазм, политические идеалы, великая драма на Западе и... почтовый (*7) колокольчик. Вятка, губернское правление... Вот мотивы, сразу, с первых шагов литературной карьеры овладевшие Щедриным, определившие его юмор и его отношение к русской жизни",- писал В. Г. Короленко. Но суровая семилетняя школа провинциальной жизни явилась для Салтыкова-сатирика плодотворной и действенной. Она способствовала преодолению отвлеченного, книжного отношения к жизни, она укрепила и углубила демократические симпатии писателя, его веру в русский народ и его историю. Салтыков впервые открыл для себя низовую, уездную Русь, познакомился с жизнью провинциального мелкого чиновничества, купечества, крестьянства, рабочих Приуралья, окунулся в животворную для писателя "стихию достолюбезного народного говора". Служебная практика по организации в Вятке сельскохозяйственной выставки, изучение дел о расколе в Волго-Вятском крае приобщили Салтыкова к устному народному творчеству. "Я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая без ведома для меня самого приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни",- вспоминал писатель о вятских впечатлениях.



С демократических позиций взглянул теперь Салтыков и на государственную систему России. Он пришел к выводу, что "центральная власть, как бы ни была просвещенна, не может обнять все подробности жизни великого народа; когда она хочет своими средствами управлять многоразличными пружинами народной жизни, она истощается в бесплодных усилиях". Главное неудобство чрезмерной централизации в том, что она "стирает все личности, составляющие государство". "Вмешиваясь во все мелочные отправления народной жизни, принимая на себя регламентацию частных интересов, правительство тем самым как бы освобождает граждан от всякой самобытной деятельности" и самого себя ставит под удар, так как "делается ответственным за все, делается причиною всех зол и порождает к себе ненависть". Централизация в масштабах такой огромной страны, как Россия, приводит к появлению "массы чиновников, чуждых населению и по духу, и по стремлениям, не связанных с ним никакими общими интересами, бессильных на добро, но в области зла являющихся страшной, разъедающей силой". Так образуется порочный круг: самодержавная, централизованная власть убивает всякую народную инициативу, искусственно задерживает гражданское развитие народа, держит его в "младенческой неразвитости", а эта нераз-(*8)витость, в свою очередь, оправдывает и поддерживает централизацию. "Рано или поздно народ разобьет это прокрустово ложе, которое лишь бесполезно мучило его". Но что делать сейчас? Как бороться с антинародной сущностью государственной системы в условиях пассивности и гражданской незрелости самого народа? В поисках ответа на этот вопрос Салтыков приходит к теории, в какой-то мере успокаивающей его гражданскую совесть: он начинает "практиковать либерализм в самом капище антилиберализма", внутри бюрократического аппарата. "С этой целью предполагалось наметить покладистое влиятельное лицо, прикинуться сочувствующим его предначертаниям и начинаниям, сообщить последним легкий либеральный оттенок, как бы исходящий из недр начальства (всякий мало-мальски учтивый начальник не прочь от либерализма), и затем, взяв облюбованный субъект за нос, водить его за оный. Теория эта, в шутливом русском тоне, так и называлась теорией вождения влиятельного человека за нос, или, учтивее: теорией приведения влиятельного человека на правый путь". В "Губернских очерках" (1856-1857), ставших художественным итогом вятской ссылки, такую теорию исповедует герой, от имени которого ведется повествование и которому суждено стать "двойником" Салтыкова,- надворный советник Н. Щедрин. Общественный подъем 60-х годов дает Салтыкову уверенность, что "честная служба" социалиста Щедрина способна подтолкнуть общество к радикальным переменам, что единичное добро, творимое в самом "капище антилиберализма", может принести некоторые плоды, если носитель этого добра держит в уме предельно широкий демократический идеал. Вот почему и после освобождения из "вятского плена" Салтыков-Щедрин продолжает (с кратковременным перерывом в 1862-1864 годах) государственную службу сначала в Министерстве внутренних дел, а затем в должности рязанского и тверского вице-губернатора, снискав в бюрократических кругах кличку "вице-Робеспьера". В 1864-1868 годах он служит председателем казенной палаты в Пензе, Туле и Рязани. Административная практика открывает перед сатириком самые потаенные стороны бюрократической власти, весь скрытый от внешнего наблюдения потаенный ее механизм. Одновременно Салтыков создает циклы очерков "Сатиры в прозе" и "Невинные рассказы", в период сотрудничества в редакции "Современника" (1862-1864) пишет публицисти-(*9)ческую хронику "Наша общественная жизнь", а в 1868-1869 годах, став членом редколлегии обновленного Некрасовым журнала "Отечественные записки", публикует очерковые книги "Письма о провинции", "Признаки времени", "Помпадуры и помпадурши". Постепенно Салтыков изживает веру в перспективы "честной службы", которая все более превращается в "бесцельную каплю добра в море бюрократического произвола". Реформа 1861 года не оправдывает его ожиданий, а в пореформенную эпоху русские либералы, с которыми он искал союза, круто поворачивают вправо. В этих условиях Салтыков-Щедрин приступает к работе над одним из вершинных произведений своего сатирического творчества - "Историей одного города".

Проблематика и поэтика сатиры "История одного города"

Если в "Губернских очерках" основные стрелы сатирического обличения попадали в провинциальных чиновников, то в "Истории одного города" Щедрин поднялся до правительственных верхов: в центре этого произведения - сатирическое изображение взаимоотношений народа и власти, глуповцев и их градоначальников. Салтыков-Щедрин убежден, что бюрократическая власть является следствием "несовершеннолетия", гражданской незрелости народа. В книге сатирически освещается история вымышленного города Глупова, указываются даже точные даты ее: с 1731 по 1826 год. Любой читатель, мало-мальски знакомый с русской историей, увидит в фантастических событиях и героях щедринской книги отзвуки реальных исторических событий названного автором периода времени. Но в то же время сатирик постоянно отвлекает сознание читателя от прямых исторических параллелей. В книге Щедрина речь идет не о каком-то узком отрезке отечественной истории, а о таких ее чертах, которые сопротивляются течению времени, которые остаются неизменными на разных этапах отечественной истории. Сатирик ставит перед собою головокружительно смелую цель - создать целостный образ России, в котором обобщены вековые слабости ее истории, достойные сатирического освещения коренные пороки русской государственной и общественной жизни. Стремясь придать героям и событиям "Истории одного города" обобщенный смысл, Щедрин часто прибегает к анахронизмам - смешению времен. Повествование идет от лица вымышленного архивариуса эпохи XVIII - начала XIX века. Но в его рассказ нередко вплетаются факты и события более позднего времени, о которых он знать не мог. А Щедрин, (*10) чтобы обратить на это внимание читателя, нарочно оговаривает анахронизмы в примечаниях "от издателя". Да и в глуповских градоначальниках обобщаются черты разных государственных деятелей разных исторических эпох. Но особенно странен и причудлив с этой точки зрения образ города Глупова.

Даже внешний облик его парадоксально противоречив. В одном месте мы узнаем, что племена головотяпов основали его на болоте, а в другом месте утверждается, что "родной наш город Глупов имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается". Не менее парадоксальны и его социальные характеристики. То он является перед читателями в образе уездного городишки, то примет облик города губернского и даже столичного, а то вдруг обернется захудалым русским селом или деревенькой, имеющей, как водится, свой выгон для скота, огороженный типичной деревенской изгородью. Но только границы глуповского выгона соседствуют с границами... Византийской империи! Фантастичны и характеристики глуповских обитателей: временами они походят на столичных или губернских горожан, но иногда эти "горожане" пашут и сеют, пасут скот и живут в деревенских избах, крытых соломой. Столь же несообразны и характеристики глуповских властей: градоначальники совмещают в себе повадки, типичные для русских царей и вельмож, с действиями и поступками, характерными для уездного городничего или сельского старосты.

Чем объяснить эти противоречия? Для чего потребовалось Салтыкову "сочетание несочетаемого, совмещение несовместимого"? Один из знатоков щедринской сатиры, Д. Николаев, так отвечает на этот вопрос: "В "Истории одного города", как это уже видно из названия книги, мы встречаемся с одним городом, одним образом. Но это такой образ, который вобрал в себя признаки сразу всех городов. И не только городов, но и сел, и деревень. Мало того, в нем нашли воплощение характерные черты всего самодержавного государства, всей страны". Работая над "Историей одного города", Щедрин опирается на свой богатый и разносторонний опыт государственной службы, на труды крупнейших русских историков: от Карамзина и Татищева до Костомарова и Соловьева. Композиция "Истории одного города" - пародия на официальную историческую монографию типа "Истории государства Российского" Карамзина. В первой части книги дается общий очерк глуповской истории, а во второй - описания жизни (*11) и деяний наиболее выдающихся градоначальников. Именно так строили свои труды многие современные Щедрину историки: они писали историю "по царям". Пародия Щедрина имеет драматический смысл: глуповскую историю иначе и не напишешь, вся она сводится к смене самодурских властей, массы остаются безгласными и пассивно покорными воле любых градоначальников. Глуповское государство началось с грозного градоначальнического окрика: "Запорю!" Искусство управления глуповцами с тех пор состоит лишь в разнообразии форм этого сечения: одни градоначальники секут глуповцев без всяких объяснений - "абсолютно", другие объясняют порку "требованиями цивилизации", а третьи добиваются, чтоб сами обыватели желали быть посеченными. В свою очередь, в глуповской массе изменяются лишь формы покорности. В первом случае обыватели трепещут бессознательно, во втором - с сознанием собственной пользы, ну а в третьем возвышаются до трепета, исполненного доверия к властям! В описи градоначальников даются краткие характеристики глуповских государственных людей, воспроизводится сатирический образ наиболее устойчивых отрицательных черт русской истории. Василиск Бородавкин повсеместно насаждал горчицу и персидскую ромашку, с чем и вошел в глуповскую историю. Онуфрий Негодяев разместил вымощенные его предшественниками улицы и из добытого камня настроил себе монументов. Перехват-Залихватский сжег гимназию и упразднил науки. Уставы и циркуляры, сочинением которых прославились градоначальники, бюрократически регламентируют жизнь обывателей вплоть до бытовых мелочей - "Устав о добропорядочном пирогов печении".

Жизнеописания глуповских градоначальников открывает Брудастый. В голове этого деятеля вместо мозга действует нечто вроде шарманки, наигрывающей периодически два окрика: "Раззорю!" и "Не потерплю!" Так высмеивает Щедрин бюрократическую безмозглость русской государственной власти. К Брудастому примыкает другой градоначальник с искусственной головой - Прыщ. У него голова фаршированная, поэтому Прыщ не способен администрировать, его девиз - "Отдохнуть-с". И хотя глуповцы вздохнули при новом начальстве, суть их жизни изменилась мало: и в том, и в другом случае судьба города находилась в руках безмозглых властей. Когда вышла в свет "История одного города", критика стала упрекать Щедрина в искажении жизни, в отступлении от реализма. Но эти упреки были несостоятельны. Гротеск и сатирическая фантастика у Щедрина не искажают дейст-(*12)вительности, а лишь доводят до парадокса те качества, которые таит в себе любой бюрократический режим. Художественное преувеличение действует подобно увеличительному стеклу: оно делает тайное явным, обнажает скрытую от невооруженного глаза суть вещей, укрупняет реально существующее зло. С помощью фантастики и гротеска Щедрин часто ставит точный диагноз социальным болезням, которые существуют в зародыше и еще не развернули всех возможностей и "готовностей", в них заключенных. Доводя эти "готовности" до логического конца, до размеров общественной эпидемии, сатирик выступает в роли провидца, вступает в область предвидений и предчувствий. Именно такой, пророческий смысл содержится в образе Угрюм-Бурчеева, увенчивающем жизнеописания глуповских градоначальников. На чем же держится деспотический режим? Какие особенности народной жизни его порождают и питают? "Глупов" в книге - это особый порядок вещей, составным элементом которого является не только администрация, но и народ - глуповцы. В "Истории одного города" дается беспримерная сатирическая картина наиболее слабых сторон народного миросозерцания. Щедрин показывает, что народная масса в основе своей политически наивна, что ей свойственны неиссякаемое терпение и слепая вера в начальство, в верховную власть.

"Мы люди привышные! - говорят глуповцы.- Мы претерпеть могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех концов запалить - мы и тогда противного слова не молвим!" Энергии, администрирования они противопоставляют энергию бездействия, "бунт" на коленях: "Что хошь с нами делай! - говорили одни,- хошь - на куски режь, хошь - с кашей ешь, а мы не согласны!" - "С нас, брат, не что возьмешь! - говорили другие,- мы не то что прочие, которые телом обросли! Нас, брат, и уколупнуть негде". И упорно стояли при этом на коленах". Когда же глуповцы берутся за ум, то, "по вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю", или посылают ходока, или пишут прошение на имя высокого начальства. "Ишь, поплелась! - говорили старики, следя за тройкой, уносившей их просьбу в неведомую даль,- теперь, атаманы-молодцы, терпеть нам не долго!" И действительно, в городе вновь сделалось тихо; глуповцы никаких новых бунтов не предпринимали, а сидели на завалинках и ждали. Когда же проезжие спрашивали: как дела? - то отвечали: "Теперь наше дело верное! теперича мы, братец мой, бумагу подали!" В сатирическом свете предстает со страниц щедринской (*13) книги "история глуповского либерализма" (свободомыслия) в рассказах об Ионке Козыреве, Ивашке Фарафонтьеве и Алешке Беспятове. Прекраснодушная мечтательность и полная практическая беспомощность - таковы характерные признаки глуповских свободолюбцев, судьбы которых трагичны. Нельзя сказать, чтобы глуповцы не сочувствовали своим заступникам. Но и в самом сочувствии сквозит у них та же самая политическая наивность: "Небось, Евсеич, небось! - провожают они в острог правдолюбца,- с правдой тебе везде жить будет хорошо!" "С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только "старатели" русской земли". Когда по выходе в свет "Истории одного города" критик А. С. Суворин стал упрекать сатирика в глумлении над народом, в высокомерном отношении к нему, Щедрин отвечал: "Рецензент мой не отличает народа исторического, то есть действующего на поприще истории, от народа как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи... Что же касается "народа" в смысле второго определения, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности". Заметим, что картины народной жизни все же освещаются у Щедрина в иной тональности, чем картины градоначальнического самоуправства. Смех сатирика здесь становится горьким, презрение сменяется тайным сочувствием. Опираясь на "почву народную", Щедрин строго соблюдает границы той сатиры, которую сам народ создавал на себя, широко использует фольклор. "История одного города" завершается символической картиной гибели Угрюм-Бурчеева. Она наступает в момент, когда в глуповцах заговорило чувство стыда и стало пробуждаться что-то похожее на гражданское самосознание. Однако картина бунта вызывает двойственное впечатление. Это не грозовая, освежающая стихия, а "полное гнева оно", несущееся с Севера и издающее "глухие, каркающие звуки". Как все губящий, все сметающий смерч, страшное "оно" повергает в ужас и трепет самих глуповцев, падающих ниц. Это "русский бунт, бессмысленный и беспощадный", а не сознательный революционный переворот.

Такой финал убеждает, что Салтыков-Щедрин чувствовал отрицательные моменты стихийного революционного движения в крестьянской стране и предостерегал от его разруши-(*14)тельных последствий. Угрюм-Бурчеев исчезает в воздухе, не договорив известной читателю фразы: "Придет некто за мной, который будет еще ужаснее меня". Этот "некто", судя по "Описи градоначальников",- Перехват-Залихватский, который въехал в Глупов победителем ("на белом коне"!), сжег гимназию и упразднил науки! Сатирик намекает на то, что стихийное возмущение может повлечь за собой еще более реакционный и деспотический режим, способный уже остановить само "течение истории". Тем не менее книга Щедрина в глубине своей оптимистична. Ход истории можно прекратить лишь на время: об этом свидетельствует символический эпизод обуздания реки Угрюм-Бурчеевым. Кажется, что правящему идиоту удалось унять реку, но ее поток, покрутившись на месте, все-таки восторжествовал: "остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах". Смысл этой сцены очевиден: рано или поздно живая жизнь пробьет себе дорогу и сметет с лица русской земли деспотические режимы угрюм-бурчеевых и перехват-залихватских. Благодаря своей жестокости и беспощадности, сатирический смех Щедрина в "Истории одного города" имеет великий очистительный смысл. Надолго опережая свое время, сатирик обнажал полную несостоятельность существовавшего в России полицейско-бюрократического режима. Незадолго до первой русской революции другой писатель, Лев Толстой, говоря о современной ему общественной системе, заявлял: "Я умру, может быть, пока она не будет еще разрушена, но она будет разрушена, потому что она уже разрушена на главную половину в сознании людей".

"Общественный" роман "Господа Головлевы"

В конце 60-х - начале 70-х годов Салтыков-Щедрин в ряде своих критических работ утверждал необходимость появления в русской литературе нового "общественного" романа. Он считал, что старый любовный, семейный роман исчерпал себя. В современном обществе подлинно драматические конфликты все чаще и чаще обнаруживаются не в любовной сфере, а в "борьбе за существование", в "борьбе за неудовлетворенное самолюбие", "за оскорбленное и униженное человечество". Эти новые, более широкие общественные вопросы настойчиво стучатся в двери литературы. "Роман современного человека разрешается на улице, в публичном месте - везде, только не дома; и притом разрешается самым разнообразным, почти непредвиденным образом. Вы видите: драма началась среди уютной обстановки семейства, а кончилась... (*15) получением прекрасного места, Сибирью и т. п.". По мнению Салтыкова-Щедрина, "разработывать по-прежнему помещичьи любовные дела сделалось немыслимым, да и читатель стал уже не тот. Он требует, чтоб ему подали земского деятеля, нигилиста, мирового судью, а пожалуй, даже и губернатора". Если в старом романе на первом плане стояли вопросы "психологические", то в новом - "вопросы общественные". К "общественному" роману Салтыков-Щедрин вплотную подошел в "Господах Головлевых" (1880). В распаде буржуазной семьи писатель одновременно с Толстым и Достоевским увидел верные признаки тяжелой социальной болезни, охватившей русское общество. Головлевы, равно как и Карамазовы у Достоевского, далеко не похожи на патриархальных дворян типа Ростовых или Болконских в толстовской "Войне и мире". Это люди с иной, буржуазно-потребительской психологией, которая торжествует во всех их мыслях и поступках. Теме дворянского оскудения Щедрин придает новый, неожиданный поворот. Его современники сосредоточивали внимание на экономическом оскудении дворянских гнезд. В "Господах Головлевых" акцент на другом: они легко приспособились к пореформенным буржуазным порядкам и не только не разоряются, а стремительно богатеют. Но по мере их материального преуспеяния в собственнической душе совершается страшный процесс внутреннего опустошения, который и интересует Щедрина. Шаг за шагом прослеживает он этапы духовной деградации всех своих героев и в первую очередь - Порфирия Головлева, судьба которого находится в центре романа.

Благонамеренная речистость свойственна Порфирию Головлеву с детских лет. Это "медоточивое" умение приласкаться к "милому другу маменьке" с помощью липких, как паутина, елейных слов. Ими герой, прозванный Иудушкой, прикрывает свои эгоистические цели. Щедрин исследует в романе истоки пустословия Иудушки, различные его формы и внутреннюю эволюцию. Язык, призванный быть средством общения, у Иудушки используется как средство обмана и одурачивания своих жертв. Вся жизнь его - сплошное надругательство над словом, над духовной природой человека. Уже в детстве в ласковых словах Иудушки Арина Петровна чувствовала что-то зловещее: говорит он ласково, а взглядом словно петлю накидывает. И действительно, елейные речи героя не бескорыстны: внутренний их источник - стремление к личной выгоде, желание урвать у маменьки самый лакомый кусок. (*16) По мере того как богатеет Иудушка, изменяется и его пустословие. Из медоточивого в детстве и юности оно превращается в тиранствующее. Подобно злому пауку, Иудушка в главе "По-родственному" испытывает наслаждение при виде того, как в паутине его липких слов задыхается и отдает Богу душу очередная жертва - больной брат Павел.

Но вот герой добивается того, к чему стремился. Он становится единственным и безраздельным хозяином головлевских богатств. Теперь его пустословие из тиранствующего превращается в охранительное. Привычными словоизвержениями герой отгораживает себя от жизни, отговаривается от "посягательств" родного сына Петра. Истерическая мольба сына о помощи и спасении глушится и отталкивается отцовским пустословием.

Наступает момент, когда никакое, даже самое действительное горе не в состоянии пробить брешь в нещадном Иудушкином словоблудии. "Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир в его глазах есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия". Охранительная болтовня постепенно вырождается в празднословие. Иудушка настолько привык лгать, ложь так срослась с его душой, что пустое слово берет в плен всего героя, делает его своим рабом. Он занимается празднословием без всякой цели, любой пустяк становится поводом для нудной словесной шелухи. Подадут, например, к чаю хлеб, Иудушка начинает распространяться, "что хлеб бывает разный: видимый, который мы едим и через это тело свое -поддерживаем, и невидимый, духовный, который мы вкушаем и тем стяжаем себе душу...". Празднословие отталкивает от Иудушки последних близких ему людей, он остается один, и на этом этапе существования его празднословие переходит в пустомыслие. Иудушка запирается в своем кабинете и тиранит воображаемые жертвы, отнимает последние куски у обездоленных мужиков. Но теперь это не более чем пустая игра развращенной, умирающей, истлевающей в прах души. Запой пустомыслия окончательно разлагает его личность. Человек становится фальшивкой, рабом обмана. Как паук, он запутывается в собственной липкой паутине слов. Надругательство Иудушки над словом оборачивается теперь надругательством слова над душой Иудушки.

Наступает последний этап - предел падения: запой праздномыслия сменяется алкоголем. Казалось бы, на этом уже чисто физическом разложении героя Щедрин и должен был поставить точку. Но он ее не поставил. Писатель верил, (*17) что именно на последней ступени падения жизнь мстит человеку за содеянное, и не сам по себе умирает такой разложившийся субъект - совесть просыпается в нем, но лишь для того, чтобы своим огненным мечом убить его. На исходе Страстной недели, во время слушания в церкви "Двенадцати евангелий" вдруг что-то прорывается в душе Иудушки. До него неожиданно доходит истинный смысл высоких божественных слов. "Наконец, он не выдержал, встал с постели и надел халат. На дворе было темно, и ниоткуда не доносилось ни малейшего шороха. Порфирий Владимирыч некоторое время ходил по комнате, останавливался перед освещенным лампадкой образом Искупителя в терновом венце и вглядывался в него. Наконец он решился. Трудно сказать, насколько он сам сознавал свое решение, но через несколько минут он крадучись добрался до передней и щелкнул крючком, замыкавшим входную дверь. На дворе выл ветер и крутилась мартовская мокрая метелица, посылая в глаза целые ливни талого снега. Но Порфирий Владимирыч шел по дороге, шагая по лужам, не чувствуя ни снега, ни ветра и только инстинктивно запахивая полы халата.

На другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина".

"Сказки"

Над книгой "Сказок" Салтыков-Щедрин работал с 1882 по 1886 год. Эту книгу считают итоговым произведением писателя: в нее вошли все основные сатирические темы его творчества. Обращение сатирика к сказочному жанру обусловлено многими причинами. К 80-м годам сатира Щедрина принимает все более обобщенный характер, стремится взлететь над злобой дня к предельно широким и емким художественным обобщениям. Поскольку общественное зло в эпоху 80-х годов измельчало, проникло во все поры жизни, растворяясь в повседневности и врастая в быт, потребовалась особая сатирическая форма, преодолевающая будни жизни, мелочи повседневного существования. Сказка помогала Щедрину укрупнить масштаб художественного изображения, придать сатире вселенский размах, увидеть за русской жизнью жизнь всего человечества, за русским миром - мир в его общечеловеческих пределах. И достигалась эта "всемирность" путем врастания в "народную почву", которую писатель считал "единственно плодотворной" для сатиры.

Нельзя не заметить, что в основе щедринских фантастики и гротеска лежит народный юмористический взгляд на жизнь, (*18) что многие фантастические его образы являются развернутыми фольклорными метафорами. И "органчик" у Брудастого, и "фаршированная голова" у Прыща в "Истории одного города" восходят к распространенным народным пословицам, поговоркам: "На тулово без головы шапки не пригонишь", "Тяжело голове без плеч, худо телу без головы", "У него голова трухой набита", "Потерять голову", "Хоть на голове-то густо, да в голове пусто". Богатые сатирическим смыслом народные присловья без всякой переделки попадают в описания Салтыковым-Щедриным глуповских бунтов и междоусобиц. Часто обращается сатирик и к народной сказочной фантастике, пока на закате своей жизни не находит в ней лаконичную форму для своих сатирических обобщений.

В основе сатирической фантазии итоговой книги Щедрина лежат народные сказки о животных. Писатель использует готовое, отточенное вековой народной мудростью содержание, освобождающее сатирика от необходимости развернутых мотивировок и характеристик. В сказках каждое животное наделено устойчивыми качествами характера: волк жаден и жесток, лиса коварна и хитра, заяц труслив, щука хищна и прожорлива, осел беспросветно туп, а медведь глуповат и неуклюж. Это на руку сатире, которая по природе своей чуждается подробностей, изображает жизнь в наиболее резких ее проявлениях, преувеличенных и укрупненных. Поэтому сказочный тип мышления органически соответствует самой сути сатирической типизации. Не случайно среди народных сказок о животных встречаются сатирические сказки: "О Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове" - яркая народная сатира на суд и судопроизводство, "О щуке зубастой" - сказка, предвосхищающая мотивы "Премудрого пискаря" и "Карася-идеалиста".

Заимствуя у народа готовые сказочные сюжеты и образы, Щедрин развивает заложенное в них сатирическое содержание. А фантастическая форма является для него надежным способом "эзоповского" языка, в то же время понятного и доступного самым широким, демократическим слоям русского общества. С появлением сказок существенно изменяется сам адресат щедринской сатиры, писатель обращается теперь к народу. Не случайно революционная интеллигенция 80-90-х годов использовала щедринские сказки для пропаганды среди народа. Условно все сказки Салтыкова-Щедрина можно разделить на четыре группы: сатира на правительственные круги и господствующее сословие; сатира на либеральную интеллигенцию; сказки о народе; сказки, обличающие эгоистическую (*19) мораль и утверждающие социалистические нравственные идеалы. К первой группе сказок можно отнести: "Медведь на воеводстве", "Орел-меценат", "Богатырь", "Дикий помещик" и "Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил". В сказке "Медведь на воеводстве" развертывается беспощадная критика самодержавия в любых его формах. Рассказывается о царствовании в лесу трех воевод-медведей, разных по характеру: злого сменяет ретивый, а ретивого - добрый. Но эти перемены никак не отражаются на общем состоянии лесной жизни. Не случайно про Топтыгина первого в сказке говорится: "он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина". Зло заключается не в частных злоупотреблениях отдельных воевод, а в звериной, медвежьей природе власти. Оно и совершается с каким-то наивным звериным простодушием: "Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец, забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил. Сделавши это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения". В сказке "Орел-меценат" Щедрин показывает враждебность деспотической власти просвещению, а в "Богатыре" история российского самодержавия изображается в