Сыну моему посвящаю

I

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами. Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез. Меня держит за руку бабушка, — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко. Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой: — Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час... Я был тяжко болен, — только что встал на ноги; во время болезни, — я это хорошо помню, — отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек. — Ты откуда пришла? — спросил я ее. Она ответила: — С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш! Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, — это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано. — А отчего я шиш? — Оттого, что шумишь, — сказала она, тоже смеясь. Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты. Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, — она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, — причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами. В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит: — Скорее убирайте! Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул: — Ничего, не бойся, Лук! Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом: — Дверь затворите... Алексея — вон! Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала: — Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это — не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки! Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно: — Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница... Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок. — Слава тебе, господи! — сказала бабушка. — Мальчик! И зажгла свечу. Я, должно быть, заснул в углу, — ничего не помню больше. Второй оттиск в памяти моей — дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, — две уже взобрались на желтую крышку гроба. У могилы — я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер. — Зарывай, — сказал будочник, отходя прочь. Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно. — Отойди, Леня, — сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить. — Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сравнялась с землей, а она всё еще стоит. Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов. — Ты что не поплачешь? — спросила она, когда вышла за ограду. — Поплакал бы! — Не хочется, — сказал я. — Ну, не хочется, так и не надо, — тихонько выговорила она. Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала: — Не смей плакать! Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку: — А лягушки не вылезут? — Нет, уж не вылезут, — ответила она. — Бог с ними! Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие. Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой. Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол. — Не бойся, — говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы. Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне. Бабушка не однажды говорила ей тихо: — Варя, ты бы поела чего, маленько, а? Она молчит и неподвижна. Бабушка говорит со мною шёпотом, а с матерью — громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой. — Саратов, — неожиданно громко и сердито сказала мать. — Где же матрос? Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос. Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею. — Эх, мамаша, — крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика. — Что, отошел братишка-то? — сказал он, наклонясь ко мне. — Ты кто? — Матрос. — А Саратов — кто? — Город. Гляди в окно, вот он! За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая. — А куда бабушка ушла? — Внука хоронить. — Его в землю зароют? — А как же? Зароют. Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал. — Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! — сказал он. — Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, — вон как ее горе ушибло! Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это — пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря: — Надо бежать! И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить. Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня: — Это чей? Чей ты? — Не знаю. Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив: — Это астраханский, из каюты... Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем: — Я тебе задам! Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе? Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги. Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул. А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце. Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным. Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теплым и мягким голосом: — Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, — солнышко чуть только с ночи поднялось... — Не хочу уж спать! — Ну, ино не спи, — тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. — Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори! Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерки, украшенной серебром. Вся она — темная, но светилась изнутри — через глаза — неугасимым, веселым и теплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, — она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь. До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, — это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни. Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою. Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывет над Волгой солнце; каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зеленые горы — как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и села, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывет по воде. — Ты гляди, как хорошо-то! — ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены. Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку. — Ась? — встрепенется она. — А я будто задремала да сон вижу. — А о чем плачешь? — Это, милый, от радости да от старости, — говорит она, улыбаясь. — Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли. И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе. Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поет, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу: — Еще! — А еще вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!» Подняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно. Вокруг стоят матросы — бородатые ласковые мужики, — слушают, смеются, хвалят ее и тоже просят: — А ну, бабушка, расскажи еще чего! Потом говорят: — Айда ужинать с нами! За ужином они угощают ее водкой, меня — арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника — с медными пуговицами — и всегда пьяный; люди прячутся от него. Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, — вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки. Однажды она строго сказала: — Смеются люди над вами, мамаша! — А господь с ними! — беззаботно ответила бабушка. — А пускай смеются, на доброе им здоровье! Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала: — Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто! И просила мать, чуть не плача: — Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся! Мать хмуро улыбалась. Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками. — Папаша! — густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая: — Что-о, дура? Ага-а! То-то вот... Эх вы-и... Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо: — Ну, скорее! Это — дядя Михайло, это — Яков... Тетка Наталья, это — братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько! Дедушка сказал ей: — Здорова ли, мать? Они троекратно поцеловались. Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову: — Ты чей таков будешь? — Астраханский, из каюты... — Чего он говорит? — обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав: — Скулы-те отцовы... Слезайте в лодку! Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой. Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала: — Ой, не могу! — Нашто они тревожили тебя? — сердито ворчала бабушка. — Эко неумное племя! И взрослые и дети — все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась. Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство. Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах. Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова: — Сандал — фуксин — купорос...

В книгу вошла первая повесть знаменитой автобиографической трилогии "Детство", "В людях", "Мои университеты".

В ней писатель рассказывает о трудных годах своего детства.

Максим Горький
Детство

Книга о скудости и богатстве души человеческой

Эту книгу читать тяжело. Хотя, казалось бы, никого из нас сегодня не удивить описанием самых изощренных жестокостей в книгах и на экране. Но все это жестокости комфортные: они – понарошку. А в повести М. Горького все – взаправду.

О чем же эта книга? О том, как жили "униженные и оскорбленные" в эпоху зарождения капитализма в России? Да нет, это о людях, которые унижали и оскорбляли сами себя, независимо от строя, – капитализма или другого "изма". Эта книга о семье, о русской душе, о Боге. То есть – о нас с вами.

Писатель Алексей Максимович Пешков, назвавший себя Максимом Горьким (1868–1936), действительно приобрел горький жизненный опыт. И для него, человека, обладавшего художественным даром, вставал нелегкий вопрос: что делать ему, популярному писателю и уже состоявшемуся человеку, – постараться забыть о тяжелом детстве и юности, как о страшном сне, или, лишний раз бередя собственную душу, рассказать читателю неприятную правду о "темном царстве". Может, и удастся кого-то предостеречь от того, как нельзя жить, если ты человек. И что делать тому человеку, который зачастую живет темно и грязно? Отвлечься от настоящей жизни красивыми сказками или осознать всю неприятную правду о своей жизни? И Горький дает ответ на этот вопрос уже в 1902 году в своей знаменитой пьесе "На дне": "Ложь – религия рабов и хозяев, правда – Бог свободного человека!" Здесь же, чуть дальше, есть не менее интересная фраза: "Надо уважать человека!.. не унижать его жалостью… уважать надо!"

Вряд ли писателю было легко и приятно вспоминать о собственном детстве: "Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что все было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь "неумного племени". Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, – да и по сей день живет, – простой русский человек".

Уже давно в художественной литературе существует жанр автобиографической прозы. Это рассказ автора о собственной судьбе. Факты из своей биографии писатель может преподносить с разной степенью точности. "Детство" М. Горького – реальная картина начала жизни писателя, начала очень трудного. Вспоминая свое детство, Алексей Максимович Пешков старается понять, как формировался его характер, кто и какое влияние оказал на него в те далекие годы: "В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою кто чем мог. Часто мед этот бывал грязен и горек, но всякое знание – все-таки мед".

Что же за человек главный герой повести – Алеша Пешков? Ему повезло родиться в семье, где отец и мать жили в настоящей любви. А потому своего сына они не воспитывали, они его – любили. Этот заряд любви, полученный в детстве, позволил Алеше не пропасть, не ожесточиться среди "неумного племени". Ему было очень трудно, так как душа его не переносила человеческой дикости: ".. иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть". А все потому, что его родственники и знакомые чаще всего – бессмысленно жестокие и невыносимо скучные люди. Часто испытывает Алеша чувство острой тоски; его даже посещает желание уйти из дома с ослепшим мастером Григорием и скитаться, прося подаяние, лишь бы не видеть пьяниц дядьёв, самодура-деда и забитых двоюродных братьев. Тяжело было мальчику и потому, что у него было развито чувство собственного достоинства: не терпел он никакого насилия ни по отношению к себе, ни к другим. Так, Алеша говорит, что не мог выносить, когда уличные мальчишки мучали животных, издевались над нищими, он всегда был готов вступиться за обиженного. Оказывается, что в этой жизни непросто и человеку честному. А родители и бабушка воспитали в Алеше ненависть ко всякой лжи. Душа Алеши страдает от хитрости его братьев, вранья его знакомого дяди Петра, от того, что ворует Ваня Цыганок.

Так, может быть, постараться забыть о чувстве достоинства и честности, стать таким, как все? Ведь жить станет легче! Но не таков герой повести. В нем живет острое чувство протеста против неправды. Защищаясь, Алеша может даже допустить грубую выходку, как это случилось, когда, мстя за избитую бабушку, мальчик испортил любимые Святцы деда. Немного повзрослев, Алеша с увлечением участвует в уличных драках. Это не обычное хулиганство. Это способ снять душевное напряжение – ведь вокруг царит несправедливость. На улице парень в честном поединке может победить противника, а в обычной жизни несправедливость чаще всего избегает честной схватки.

Таких, как Алеша Пешков, сейчас называют трудными подростками. Но если вглядеться в героя повести, заметишь, что этот человек тянется к добру и красоте. С какой любовью он рассказывает о душевно талантливых людях: о своей бабушке, Цыганке, о компании уличных верных друзей. Он даже в своем жестоком деде старается найти лучшее! И просит он у людей одного – доброго человеческого отношения (вспомните, как меняется этот затравленный паренек после задушевной беседы с ним доброго человека – епископа Хрисанфа)…

В повести люди часто оскорбляют и избивают друг друга. Плохо, когда осознанная жизнь человека начинается со смерти любимого отца. Но еще хуже, когда ребенок живет в атмосфере ненависти: "Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней горячее участие". Вскоре после приезда в дом родителей матери Алеша получил первое по-настоящему оставшееся в памяти впечатление от детства: родной дед избил его, маленького ребенка, до полусмерти. "С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой", – вспоминает об одном из самых памятных событий в своей жизни человек уже не первой молодости.

Другого способа воспитания в этой семье не знали. Старшие всячески унижали и били младших, думая, что добиваются таким образом уважения. Но ошибка этих людей в том, что они путают уважение со страхом. Был ли природным извергом Василий Каширин? Думается, нет. Он, по-своему убогий, жил по принципу "не нами заведено, не нами и закончится" (по которому и сейчас живут многие). Какая-то даже гордость звучит в его поучении внуку: "Когда свой, родной бьет – это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой – ничего! Ты думаешь, меня не били? Меня, Олеша, так били, что ты этого и в страшном сне не увидишь. Меня так обижали, что, поди-ка, сам Господь Бог глядел – плакал! А что вышло? Сирота, нищей матери сын, а вот дошел до своего места – старшиной цеховым сделан, начальник людям".

Детство – первая пора в жизни каждого человека. «Все мы родом из детства», - утверждал А. Сент-Экзюпери и был прав: действительно, характер человека, его судьба во многом зависит от того, как он прожил свое детство.

Русский писатель Максим Горький (настоящее имя – Алексей Максимович Пешков) тоже считал, что именно из детства человек вырастает «чутким к чужим страданиям», а происходит это, так как он помнит свои страдания, а еще потому, что «детским ясным и ярким взглядом» видит мир он вокруг себя, учится сострадать чужому горю и ценить и отзываться добром на ласку и любовь.

Именно поэтому в 1913 году Максим Горький начал работу над своей знаменитой трилогией, первая часть которой, как и у Льва Толстого , получила название «Детство». Это автобиографическая повесть, в которой писатель воссоздал обстановку дома, где ему самому пришлось вырасти. Рано потеряв своих отца и мать, уже в 11 лет он оказался «в людях», то есть стал работать у чужих людей, чтобы заработать себе на пропитание. Это тяжелое испытание, не случайно посвятил он свое произведение сыну, чтобы тот помнил о суровых годах конца XIX века.

Когда после смерти отца Алеша Пешков (автор назвал всех героев реальными именами из жизни) вместе с матерью и бабушкой оказался в Нижнем Новгороде, в родительском доме своей материи, «странная жизнь», которую он начал здесь, стала напоминать ему «суровую сказку», «хорошо рассказанную добрым, но мучительно правдивым гением».

Мальчик впервые столкнулся с таким понятием, как вражда между родными: он чувствовал, что «дом деда наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми». А еще дед высек Алешу до потери сознания за попытку покрасить скатерть, после чего мальчик долго «хворал», но именно тогда у него появилось беспокойное внимание к людям, точно ему «содрали кожу с сердца», и оно стало «невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой».

Несмотря на то, что Алексей часто сталкивается с несправедливостью, рос он добрым и чутким, ведь его первые девять лет жизни прошли в атмосфере любви, когда он жил в Астрахани с родителями. Теперь в доме деда ему приходится несладко: он вынужден ходить в школу, учить молитвы, смысла которых не понимает, разбирать по складам Псалтырь. Но есть в доме люди, к которым тянется Алексей. Это и подслеповатый мастер Григорий, которого мальчик искренне жалеет, и подмастерье Цыганок, которому дедушка пророчит большое будущее.

Однако не суждено сбыться пророчествам: Цыганок погиб, раздавленный тяжестью дубового креста, который дядя Яков поклялся отнести на своих плечах и поставить на могилу жены, вечно им битой и раньше времени отправленной на тот свет. Вся тяжесть креста легла на плечи Цыганка, а когда тот споткнулся, дядья «вовремя сбросили крест», и так погиб подкидыш, который, по словам дедушки, «поперек горла братьям встал», вот они его и уморили.

Череда несчастий в доме Кашириных продолжается: в пожаре сгорает мастерская, у тетки Натальи от испуга начинаются преждевременные роды, и она умирает, а вместе с ней младенец. Дед продает дом, выделив соответствующую часть наследства сыновьям – Михаилу и Якову.

В новом доме множество постояльцев – тоже способ заработать. Сами Каширины вынуждены ютиться в подвале и на чердаке. Много интересного и забавного было в доме для мальчика, но порой его душила неотразимая тоска, он весь как будто наливался чем-то тяжким и подолгу жил, «потеряв зрение, слух и все чувства, слепой и полумертвый». Такие ощущения трудно назвать детскими.

В подобной обстановке для любого ребенка важна поддержка взрослых. Мать Алексея, Варвара, в свое время вышла замуж «самокруткой», без благословения отца, так была рада вырваться из удушающей атмосферы семьи, про которую сам дед сказал бабушке: «Народила зверья». Бабушка же, говоря о своей непростой судьбе, рассказала, что у нее восемнадцать детей «было рожено», да вот полюбил господь: все брал да брал ребятишек ее в ангелы. Выжившие же особым счастьем не отличались: Михаил и Яков постоянно грызлись из-за наследства, Варвара, оставшись вдовой, пыталась вновь наладить личную жизнь, оставив сына на попечении бабушки и деда. Но и второй брак не сложился: муж, много ее моложе, стал ходить на сторону, а мать мальчика, родив еще двух сыновей, превратилась из высокой статной женщины в высохшую старуху, немую, глядящую куда-то мимо, и вскоре умерла от чахотки.

Поэтому особая роль в становлении мировоззрения юного Алеши Пешкова была отведена бабушке. Уже при первом знакомстве она показалась ему сказочницей, ведь «говорила она, как-то особенно выпевая слова». Мальчику казалось, что она светилась изнутри, через глаза, «неугасимым, веселым и теплым светом», будто до нее он спал, «спрятанный в темноте», а она разбудила, вывела на свет, связала все вокруг в непрерывную нить и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким, понятным и дорогим человеком.

С дедушкой отношения складывались иначе: Алеше казалось, что тот недолюбливал его и следил за ним своими зоркими и умными глазами. После того как Алеша был жестоко наказан дедом и тяжело заболел, дедушка пришел к нему, сел на кровать и рассказал о своей трудной молодости - ему пришлось быть бурлаком. Тяжелые испытания озлобили деда Каширина, сделали подозрительным, вспыльчивым. Он, маленький, сухонький, даже почти в 80 лет все еще поколачивал бабушку, которая была его крупнее и сильнее.

Много потерь было в жизни Алеши, но общение с хорошими людьми помогало выстоять ему в борьбе за существование. Так один человек со странным прозвищем Хорошее Дело предложил мальчику учиться писать, чтобы потом записывать все, что говорила бабушка. Возможно, этот эпизод был взят из жизни самого автора, что и послужило толчком к будущему ремеслу писателя. В любом случае, именно жанр автобиографической повести и рассказ от лица главного героя позволили Максиму Горькому передать всю трагичность жизни маленького человека, вступающего в жизнь и уже в какой-то мере ею отвергнутого.

Сыну моему посвящаю

I

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка – круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

– Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, – только что встал на ноги; во время болезни, – я это хорошо помню, – отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

– Ты откуда пришла? – спросил я ее.

Она ответила:

– С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, – это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

– А отчего я шиш?

– Оттого, что шумишь, – сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, – она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, – причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

– Скорее убирайте!

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

– Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

– Дверь затворите… Алексея – вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

– Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это – не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

– Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго – возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

– Слава тебе, господи! – сказала бабушка. – Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, – ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

– Отойди, Леня, – сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

– Экой ты, господи, – пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

– Ты что не поплачешь? – спросила она, когда вышла за ограду. – Поплакал бы!

– Не хочется, – сказал я.

– Ну, не хочется, так и не надо, – тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

– Не смей плакать!

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:

– А лягушки не вылезут?

– Нет, уж не вылезут, – ответила она. – Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

– Не бойся, – говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.

Над водою – серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.

Бабушка не однажды говорила ей тихо:

– Варя, ты бы поела чего, маленько, а?

Она молчит и неподвижна.

Бабушка говорит со мною шепотом, а с матерью – громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.

– Саратов, – неожиданно громко и сердито сказала мать. – Где же матрос?

Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос.

Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, – толстая, – она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.

– Эх, мамаша, – крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.

– Что, отошел братишка-то? – сказал он, наклонясь ко мне.

– Ты кто?

– Матрос.

– А Саратов – кто?

– Город. Гляди в окно, вот он!

За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.

– А куда бабушка ушла?

– Внука хоронить.

– Его в землю зароют?

– А как же? Зароют.

Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.

– Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! – сказал он. – Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, – вон как ее горе ушибло!

Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это – пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:

– Надо бежать!

И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, – значит, и мне нужно уходить.

Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:

– Это чей? Чей ты?

– Не знаю.

Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:

– Это астраханский, из каюты…

Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем:

– Я тебе задам!

Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?

Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.

Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.

А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце.

Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.

Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теплым и мягким голосом:

– Видно, в наказание господь дал, – расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, – солнышко чуть только с ночи поднялось…

– Не хочу уж спать!

– Ну, ино не спи, – тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. – Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!

Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерки, украшенной серебром. Вся она – темная, но светилась изнутри – через глаза – неугасимым, веселым и теплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, – она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.

До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, – это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.

Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.

Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывет над Волгой солнце; каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зеленые горы – как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и села, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывет по воде.

– Ты гляди, как хорошо-то! – ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены.

Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку.

– Ась? – встрепенется она. – А я будто задремала да сон вижу.

– А о чем плачешь?

– Это, милый, от радости да от старости, – говорит она, улыбаясь. – Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.

И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.

Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поет, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:

– А еще вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»

Подняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.

Вокруг стоят матросы – бородатые ласковые мужики, – слушают, смеются, хвалят ее и тоже просят:

– А ну, бабушка, расскажи еще чего!

Потом говорят:

– Айда ужинать с нами!

За ужином они угощают ее водкой, меня – арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника – с медными пуговицами – и всегда пьяный; люди прячутся от него.

Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, – вся она мощная и твердая, – вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.

Однажды она строго сказала:

– Смеются люди над вами, мамаша!

– А господь с ними! – беззаботно ответила бабушка. – А пускай смеются, на доброе им здоровье!

Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала:

– Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!

И просила мать, чуть не плача:

– Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!

Мать хмуро улыбалась.

Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками.

– Папаша! – густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая:

– Что-о, дура? Ага-а! То-то вот… Эх вы-и…

Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:

– Ну, скорее! Это – дядя Михайло, это – Яков… Тетка Наталья, это – братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!

Дедушка сказал ей:

– Здорова ли, мать?

Они троекратно поцеловались.

Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:

– Ты чей таков будешь?

– Астраханский, из каюты…

– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:

– Скулы-те отцовы… Слезайте в лодку!

Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.

Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:

– Ой, не могу!

– Нашто они тревожили тебя? – сердито ворчала бабушка. – Эко неумное племя!

И взрослые и дети – все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.

Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.

Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.

Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:

II

Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь «неумного племени».

Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, – да и по сей день живет, – простой русский человек.

Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие. Впоследствии из рассказов бабушки я узнал, что мать приехала как раз в те дни, когда ее братья настойчиво требовали у отца раздела имущества. Неожиданное возвращение матери еще более обострило и усилило их желание выделиться. Они боялись, что моя мать потребует приданого, назначенного ей, но удержанного дедом, потому что она вышла замуж «самокруткой», против его воли. Дядья считали, что это приданое должно быть поделено между ними. Они тоже давно и жестоко спорили друг с другом о том, кому открыть мастерскую в городе, кому – за Окой, в слободе Кунавине.

Уже вскоре после приезда, в кухне во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко – петухом – закричал:

– По миру пущу!

Болезненно искривив лицо, бабушка говорила:

– Отдай им всё, отец, – спокойней тебе будет, отдай!

– Цыц, потатчица! – кричал дед, сверкая глазами, и было странно, что, маленький такой, он может кричать столь оглушительно.

Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к окну, повернулась ко всем спиною.

Вдруг дядя Михаил ударил брата наотмашь по лицу; тот взвыл, сцепился с ним, и оба покатились по полу, хрипя, охая, ругаясь.

Заплакали дети, отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки дяди полотенцем.

Вытянув шею, дядя терся редкой черной бородою по полу и хрипел страшно, а дедушка, бегая вокруг стола, жалобно вскрикивал:

– Братья, а! Родная кровь! Эх вы-и…

Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она говорила тяжелым голосом:

– Окаянные, дикое племя, опомнитесь!

Дед, натягивая на плечо изорванную рубаху, кричал ей:

– Что, ведьма, народила зверья?

Когда дядя Яков ушел, бабушка сунулась в угол, потрясающе воя:

– Пресвятая мати божия, верни разум детям моим!

Дед встал боком к ней и, глядя на стол, где всё было опрокинуто, пролито, тихо проговорил:

– Ты, мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут, чего доброго…

– Полно, бог с тобой! Сними-ка рубаху-то, я зашью…

И, сжав его голову ладонями, она поцеловала деда в лоб; он же, – маленький против нее, – ткнулся лицом в плечо ей:

– Надо, видно, делиться, мать…

– Надо, отец, надо!

Они говорили долго; сначала дружелюбно, а потом дед начал шаркать ногой по полу, как петух перед боем, грозил бабушке пальцем и громко шептал:

– Знаю я тебя, ты их больше любишь! А Мишка твой – езуит, а Яшка – фармазон! И пропьют они добро мое, промотают…

Неловко повернувшись на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлепнулся в лохань с помоями. Дед впрыгнул на ступень, стащил меня и стал смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.

– Кто тебя посадил на печь? Мать?

– Нет, сам. Я испугался.

Он оттолкнул меня, легонько ударив ладонью в лоб.

– Весь в отца! Пошел вон…

Я был рад убежать из кухни.

Я хорошо видел, что дед следит за мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню, мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз. Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.

– Эх вы-и! – часто восклицал он; долгий звук «и-и» всегда вызывал у меня скучное, зябкое чувство.

В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, – в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними. Весь он был складный, точеный, острый. Его атласный, шитый шелками, глухой жилет был стар, вытерт, ситцевая рубаха измята, на коленях штанов красовались большие заплаты, а все-таки он казался одетым и чище и красивей сыновей, носивших пиджаки, манишки и шелковые косынки на шеях.

Через несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы ее были видны из окон дома.

Меня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женщина с детским личиком и такими прозрачными глазами, что, мне казалось, сквозь них можно было видеть всё сзади ее головы.

Я любил смотреть в глаза ей подолгу, не отрываясь, не мигая; она щурилась, вертела головою и просила тихонько, почти шепотом:

– Ну, говори, пожалуйста: «Отче наш, иже еси…»

И если я спрашивал: «Что такое – яко же?» – она, пугливо оглянувшись, советовала:

– Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: «Отче наш»… Ну?

Меня беспокоило: почему спрашивать хуже? Слово «яко же» принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески искажал его:

– «Яков же», «я в коже»…

Но бледная, словно тающая тетка терпеливо поправляла голосом, который всё прерывался у нее:

– Нет, ты говори просто: «яко же»…

Но и сама она и все ее слова были не просты. Это раздражало меня, мешая запомнить молитву.

Однажды дед спросил:

– Ну, Олешка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А «Отче наш» заучил?

Тетка тихонько сказала:

– У него память плохая.

Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови.

– А коли так, – высечь надо!

И снова спросил меня:

– Тебя отец сек?

Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать сказала:

– Нет, Максим не бил его, да и мне запретил.

– Это почему же?

– Говорил, битьем не выучишь.

– Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! – сердито и четко проговорил дед.

Меня обидели его слова. Он заметил это.

– Ты что губы надул? Ишь ты…

И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:

– А я вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.

– Как это пороть? – спросил я.

Все засмеялись, а дед сказал:

– Погоди, увидишь…

Притаившись, я соображал: пороть – значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить – одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, – это я видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких, и хотя здесь дядья щелкали своих то по лбу, то по затылку, – дети относились к этому равнодушно, только почесывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их:

– Больно?

И всегда они храбро отвечали.

– Нет, нисколечко!

Шумную историю с наперстком я знал. Вечерами, от чая до ужина, дядья и мастер сшивали куски окрашенной материи в одну «штуку» и пристегивали к ней картонные ярлыки. Желая пошутить над полуслепым Григорием, дядя Михаил велел девятилетнему племяннику накалить на огне свечи наперсток мастера. Саша зажал наперсток щипцами для снимания нагара со свеч, сильно накалил его и, незаметно подложив под руку Григория, спрятался за печку, но как раз в этот момент пришел дедушка, сел за работу и сам сунул палец в каленый наперсток.

Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись за ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал:

– Чье дело, басурмане?

Дядя Михаил, согнувшись над столом, гонял наперсток пальцем и дул на него; мастер невозмутимо шил; тени прыгали по его огромной лысине; прибежал дядя Яков и, спрятавшись за угол печи, тихонько смеялся там; бабушка терла на терке сырой картофель.

– Это Сашка Яковов устроил! – вдруг сказал дядя Михаил.

– Врешь! – крикнул Яков, выскочив из-за печи.

А где-то в углу его сын плакал и кричал:

– Папа, не верь. Он сам меня научил!

Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приложил к пальцу тертый картофель и молча ушел, захватив с собой меня.

Все говорили – виноват дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил – будут ли его сечь и пороть?

– Надо бы, – проворчал дед, искоса взглянув на меня.

Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул матери:

– Варвара, уйми своего щенка, а то я ему башку сверну!

Мать сказала:

– Попробуй, тронь…

И все замолчали.

Она умела говорить краткие слова как-то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись.

Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими, – тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями:

– Моя мать – самая сильная!

Они не возражали.

Но то, что случилось в субботу, надорвало мое отношение к матери.

До субботы я тоже успел провиниться.

Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут желтую, мочат ее в черной воде, и материя делается густо-синей – «кубовой»; полощут серое в рыжей воде, и оно становится красноватым – «бордо». Просто, а – непонятно.

Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его за послушание, за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил:

– Экой подхалим!

Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазами, Саша Яковов говорил торопливо, тихо, захлебываясь словами, и всегда таинственно оглядывался, точно собираясь бежать куда-то, спрятаться. Карие зрачки его были неподвижны, но, когда он возбуждался, дрожали вместе с белками.

Он был неприятен мне.

Мне гораздо больше нравился малозаметный увалень Саша Михаилов, мальчик тихий, с печальными глазами и хорошей улыбкой, очень похожий на свою кроткую мать. У него были некрасивые зубы; они высовывались изо рта и в верхней челюсти росли двумя рядами. Это очень занимало его; он постоянно держал во рту пальцы, раскачивая, пытаясь выдернуть зубы заднего ряда, и покорно позволял щупать их каждому, кто желал. Но ничего более интересного я не находил в нем. В доме, битком набитом людьми, он жил одиноко, любил сидеть в полутемных углах, а вечером у окна. С ним хорошо было молчать – сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собою пустоту. Когда смотришь на это, говорить ни о чем не хочется, и приятная скука наполняет грудь.

А Саша дяди Якова мог обо всем говорить много и солидно, как взрослый. Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.

– Белое всего легче красится, уж я знаю! – сказал он очень серьезно.

Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил край ее в чан с «кубовой», на меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть и, отжимая ее широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней за моею работой:

– Зови бабушку скорее!

И, зловеще качая черной лохматой головою, сказал мне:

– Ну, и попадет же тебе за это!

Прибежала бабушка, заохала, даже заплакала, смешно ругая меня:

– Ах ты, пермяк, солены уши! Чтоб те приподняло да шлепнуло!

Потом стала уговаривать Цыганка:

– Уж ты, Ваня, не сказывай дедушке-то! Уж я спрячу дело; авось обойдется как-нибудь…

Ванька озабоченно говорил, вытирая мокрые руки разноцветным передником:

– Мне что? Я не скажу; глядите, Сашутка не наябедничал бы!

– Я ему семишник дам, – сказала бабушка, уводя меня в дом.

В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала:

– Pa-ад… мучитель…

Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:

– Простите Христа ради…

Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.

Творчество М. Горького связано с его личным жизненным опытом Богатая событиями жизнь Алексея Максимовича Пешкова, будущего писателя Максима Горького, отразилась в автобиографической трилогии «Детство», «В людях», «Мои университеты».

Огромную ценность для изучения жизненного пути будущего писателя, для понимания процесса его духовного становления имеет повесть «Детство». Живость и достоверность изображаемого достигается тем, что картины, герои, события несутна себе печать детского восприятия.

История формирования и роста человеческой личности показана в ней на фоне русской действительности 70 - 80-х годов 19 века. Автор писал: «...и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил... простой русский человек». Вместе с тем повесть проникнута мыслью о духовной силе народа, о «добром - человечьем», которое заложено в нем. Поэтому характеристика тех действующих лиц повести, с которыми сталкивается Алеша, как и анализ картин быта мещан, должны стать важным звеном урока. На каждом уроке следует также обращать внимание учащихся на психологию Алеши, показывать, как зреют его силы в непрестанном общении с настоящими людьми из народа и в борьбе с косностью, жестокостью людей, изуродованных тягой к собственности.

Автобиографичность «Детства» усиливает ее воспитательное значение, и от учителя зависит умелое использование ее эмоционального воздействия на детей.

На первом уроке необходимо прочитать с учащимися первую главу произведения, потом перейти к беседе об основной проблематике повести - борьбе «доброго - человечьего» с миром косности и стяжательства. Чувство красоты мира, открывающегося во время плавания на пароходе по Волге, сочетается с острым ощущением в нем враждебных сил. Уже здесь дается завязка конфликта Алеши со старым миром.

Предлагаем основной круг вопросов и заданий, которые должны быть освещены на уроке: какие картины открываются перед нами в первой главе? С какими героями они связаны? Чьими глазами мы смотрим на все происходящее в повести? Что и как рассказал Горький о Волге, ее берегах и городах? Кто открывает перед мальчиком прекрасный мир?

Какое место в жизни Алеши заняла бабушка? Ответьте словами повести.

Опишите первое впечатление Алеши от встречи с дедом. Как дед разговаривает с людьми? Какое чувство он вызвал у Алеши? Как об этом сказано в тексте? Прочитайте описание дома Кашириных. Найдите в этом описании эпитеты и сравнения и определите их роль.

В заключение учитель говорит, что в этом доме, среди не понравившихся Алеше людей, и будет протекать тяжелое детство мальчика.

Дома учащиеся читают вторую главу и отвечают на вопросы, предложенные в учебнике.

Второй урок посвящается раскрытию «свинцовых мерзостей» русской жизни в повести и уяснению характера деда Каширина.

Почти исчерпывающий материал для освещения этих вопросов дает вторая глава, в которой рисуются ужасающие картины пьяной жестокости, озорства, издевательства над слабыми, семейных драк из-за собственности, извращающей человеческие души.

Работу над темой начинаем с обсуждения вопроса: что поразило Алешу в доме Кашириных? Следует подробнее остановиться на авторской характеристике обстановки в доме деда (первые три абзаца второй главы), найти слова и выражения, наиболее точно характеризующие ее. Затем на конкретных примерах показать «взаимную вражду всех со всеми», которая отравляла и взрослых, и детей. В центре внимания учащихся станут следующие эпизоды: ссора дядьев, сцена с наперстком, порка детей, донос Саши на Алешу.

Наиболее полно нравы в доме деда переданы в сцене ссоры (она прочитывается). Обращаем внимание школьников на то, как автор передает звероподобный облик дерущихся братьев, как ведут себя во время ссоры бабушка и дед и как это характеризует каждого из них. Хотя дед также одержим духом стяжательства, но вместе с тем он жалок, так как не в силах остановить сыновей. Светлым пятном на мрачном фоне жестокого быта выделяется бабушка, которая старается внести мир в этот дом.

Разговоры деда с бабушкой о необходимости раздела имущества покажут учащимся, что главной причиной вражды в семье Кашириных была тяга к собственности, порождающая беспощадную жестокость. Учитель должен объяснить школьникам, что вражду братьев обостряло непрочное положение мелких предприятий в эпоху развития капитализма.

Что особенно поразило Алешу в семье Кашириных? Обращается внимание на отношение в этом доме к женщинам и детям. Анализируется сцена наказания, важная не только для изображения жестокости, с одной стороны, и покорности - с другой. Она интересна и тем, что показывает, как жестокость в свою очередь порождает такие не менее страшные и низменные качества, как лицемерие и предательство. Приспособившись к миру насилия и лжи, стал доносчиком и подхалимом Саша дяди Якова, рабски покорным и безвольным - сын дяди Михаила. Выясняем: что рассказал Горький о детях Якова и Михаила? Какие эпитеты и сравнения наиболее ярко передают их характер? Какое чувство вызывает у учащихся Саша Яков? В каких эпизодах он наиболее полно проявляет себя?

Кто из героев особенно вызывает чувство сострадания и почему? Анализ эпизода с наперстком покажет, какое место занимает Григорий в доме Кашириных, что судьба его - это типичная судьба труженика в царской России. Бывший компаньон деда, всю жизнь отдавший Кашириным, он теперь, полуслепой и больной, выносит издевательства даже детей.

Естественным продолжением беседы по этой теме явится обсуждение вопроса: кто был главным виновником той «обильной жестокостью» жизни в доме Кашириных? Так учащиеся переходят к анализу образа Каширина. Следует подвести их к пониманию всей сложности и противоречивости образа деда, хранителя собственнических устоев, жертве собственной жадности и корыстолюбия, показать, почему жестокость и жадность стали преобладающими чертами его характера.

Выслушав мнение учащихся о том, какое чувство вызвало у них первое знакомство с дедом, переходим к анализу эпизодов, в которых особенно ярко проявляется его характер. Выясняем его манеру разговаривать с людьми, отыскиваем в первой и второй главах характерные для речи деда повелительные интонации.

Учащиеся продумывают ответы на вопросы: как изображена внешность Каширина? Чем отличается дед от своих сыновей, Якова и Михаила? Как портретная характеристика деда подтверждается его поступками и суждениями о людях? Почему у Алеши было «особенное внимание, опасливое любопытство» к деду?

Осмыслив особенности характера деда, зачитываем и анализируем далее его рассказ о своем прошлом; обращаем внимание на то, о чем и как рассказывает дед. Для восприятия содержания его рассказа могут быть предложены следующие вопросы:

Какими были детство и юность деда? Какие картины рисуются Алеше в рассказе деда о своей молодости? Сопоставьте эти картины с описанием Волги в произведениях Некрасова Н.А. и в картине Репина И.Е. «Бурлаки на Волге». Богатство интонации, напевность и образность речи, близость ее к фольклору дают полное представление о народной основе характера деда, богатстве его фантазии, тяге к прекрасному.

Каким увидел деда в этой беседе Алеша? Оказывается, дед может быть и ласковым, и сердечным, умеет интересно рассказывать. Иной кажется Алеше и его наружность (сравнить с первоначальным портретом). Мальчик понял, что дед выдвинулся благодаря своему уму.

Что же ожесточило деда? На анализе причин следует остановиться несколько подробнее. Испив до дна горькую чашу бурлака, испытав унижения и побои, дед наконец выбился в люди, стал хозяином. Но жестокая мораль капитализма, погоня за копейкой, постоянная боязнь лишиться красильни породила в нем дух собственника, озлобленность, недоверие к людям. Каширин постепенно терял все лучшее, что было в нем от народа, противопоставив себя людям труда. Желательно зачитать отдельные строки из тринадцатой главы, рассказывающие о дальнейшей судьбе деда, когда он, разорившись, теряет остатки человеческого облика.

Дома учащиеся готовят выразительное чтение рассказа деда о своем прошлом, читают третью и четвертую главы и отвечают на вопросы учебника.

На третьем уроке учитель приступит к работе над второй темой повести - « яркое, здоровое и творческое» в русской жизни. В центре внимания - история формирования характера Алеши и образ Цыганка.

В начале урока выясняем, что говорится в третьей главе о жестоких нравах в доме Кашириных (злые «шутки» дядьев с бывшим компаньоном деда, их отношение к Цыганку). Желательно, чтобы учащиеся высказали свое отношение к дядьям, дали оценку поведению Григория: прав ли он, так терпеливо сносящий все обиды? Подытоживая беседу по первой теме, можно спросить учащихся: каким авторским чувством пронизаны страницы повести, рассказывающие о быте и нравах в доме Кашириных?

Работая над основной темой повести - формированием характера Алеши Пешкова, надо помочь учащимся понять, почему Алеша чувствовал себя «чужим» среди «неумного племени». В дом Кашириных Алеша попал, когда ему было четыре года, но впечатления иной жизни уже жили в нем. Он помнил дружную семью, отца Максима Савватеевича, умного, веселого и талантливого человека, гордился сначала своей матерью, не похожей на окружающих людей. На всю жизнь запомнил Алеша и «первые дни насыщения красотою» во время плавания на пароходе.

Как первое впечатление от семьи Кашириных отразилось в чуткой душе и большом сердце мальчика? Выделяем те строки, в которых говорится, что все не понравилось Алеше: и взрослые, и дети, и даже «бабушка как-то померкла», тягостные мысли вызывали в нем и слова матери, которой он «мешает уйти из дома, где она не может жить». «Густая, пестрая, невыразимо странная жизнь» в семье Кашириных воспринимается Алешей как«суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, номучительно правдивым гением». За эпитетами и сравнениями, которыми передает автор душевное состояние мальчика, угадывается тонкая, поэтическая натура, человек добрых чувств, не мирящийся со злом.

Как изменился Алеша за дни «нездоровья»? - Учитель поможет ребятам глубже понять те изменения, которые произошли в Алеше с помощью более узких вопросов: как Горький передает состояние Алеши? Что нового появилось у мальчика в отношении к людям?

Раскрываем происшедшие в Алеше изменения на материале седьмой главы. Учащиеся расскажут, как Алешу доводит до бешенства жестокость уличных забав, как он испытывает стыд перед ослепшим мастером Григорием за то, что дед не кормит его.

Другой источник, укреплявший Алешу на его пути, это общение с настоящими людьми из народа. Немалая роль в нравственном возмужании Алеши принадлежит Цыганку, с образом которого связана вторая тема повести - изображение того, как «сквозь... пласт... скотской дряни прорастает яркое, здоровое и творческое». В Цыганке воплощены прекрасные человеческие качества: необычайная доброта и человечность, трудолюбие, глубокая внутренняя порядочность, талантливость, тяга к лучшему.

Образ Цыганка не вызывает особых затруднений у учащихся.

Учитель даст направление работе следующими вопросами:

Что узнал Алеша о прошлом Цыганка из рассказов бабушки? Опишите его портрет. Какое место занимал Цыганок в доме деда? Как к нему относились окружающие? Какую характеристику ему дали дед и бабушка? Как вы понимаете выражение «золотые руки»? В каких эпизодах показана одаренность, талантливость Цыганка? Расскажите о его забавах и выразительно прочитайте сцену пляски (анализ этого эпизода можно провести с одновременным просмотром кинофрагмента). Каким видит Алеша пляшущего Цыганка? Найдите в описании сравнения и определите их роль. Сумел ли художник Б. А. Дехтерёв в своем рисунке передать характер Цыганка? Почему Алеша полюбил Цыганка «и удивлялся ему до немоты»? Какое влияние оказал Цыганок на Алешу?

В заключение выясняем (или сообщаем), как погиб Цыганок, случайна ли его гибель.

Можно предложить учащимся в конце урока самостоятельно составить план к образу Цыганка.

Дома учащиеся читают четвертую главу и получают индивидуальные задания по сбору материала к образу бабушки.

Четвертый урок целиком посвящается анализу образа бабушки. Человек большого природного ума, яркого художественного дарования и чуткой сердечной отзывчивости, Акулина Ивановна внушила внуку любовь к миру и людям, раскрыла глаза на красоту природы, сроднила его с народным творчеством. По высокому строю своей души она на всю жизнь осталась для Горького, по его словам, «другом, самым близким сердцу... самым понятным и дорогим человеком»; ее бескорыстная любовь к миру обогатила Алешу, «насытив крепкой силой для трудной жизни». Первоначально Горький даже был намерен назвать повесть «Бабушка».

Материал для наблюдений над образом учащиеся найдут в первой - четвертой и седьмой главах. Формы работы могут быть разными: беседа по вопросам или рассказ учителя.

Возможна и непосредственная самостоятельная работа учащихся над указанными главами, когда ученик сам уясняет смысл текста и его художественную сторону, а затем о своих наблюдениях сообщает классу. В последнем случае необходимы конкретные задания, которые можно индивидуализировать: первый ряд готовит наблюдения над первой главой, второй - над второй, третьей и седьмой главами, в центре внимания третьего ряда - четвертая глава.

Вопросы и задания к первой главе могут быть следующими:

Опишите портрет бабушки. Какими средствами образного языка пользовался Горький, создавая этот портрет? Какие эпитеты при этом преобладают? Назовите их. В чем проявляется талантливость бабушки? Как разговор бабушки с Алешей и отрывок из ее сказки подтверждают слова Горького об особенностях ее речи? Какими словами выразил писатель чувство благодарности своей бабушке? Для выразительного чтения можно рекомендовать портрет бабушки и ее разговор с внуком.

Чувство прекрасного, свойственное бабушке, делает ее непримиримой ко всему уродливому. Эту сторону ее характера писатель раскрыл во второй, третьей и седьмой главах. Акулина Ивановна показана в них на фоне мрачного быта семьи Кашириных. Зададим школьникам следующие вопросы:

Какую роль играла бабушка в доме? В каких эпизодах переданы ее доброта, стремление внести в отношения между людьми дух миролюбия? (Обратить внимание на форму обращения бабушки к разным людям). Как ее характеризует разговор с Алешей о мастере Григории (седьмая глава)? Какова молитва бабушки? Какой показана Акулина Ивановна в праздничные вечера? Какой представляется она Алеше во время пляски и какой запечатлел ее художник на рисунке? (Прочитать этот эпизод выразительно, назвать слова, передающие красоту движений бабушки и богатство ее творческих сил).

В четвертой главе бабушка показана в момент опасности (всю главу желательно прочитать в классе). Рекомендуем для подготовки к сообщению следующие вопросы:

Почему Алешу так поразила бабушка во время пожара? Какими глаголами передается быстрота ее движений? Как она организует тушение пожара? Чем интересен эпизод с конем Шарапом? Какие строки из повести можно подписать под рисунком Дехтерёва Б. А.? Как оценил силу бабушки дед? Какие строки из поэмы Некрасова Н. А. «Мороз, Красный нос» вспоминаются при чтении этих страниц?

Подводя итоги, скажем о необыкновенной человечности бабушки, о ее любви к людям, умении в обстановке зла делать людям добро, о ее вере в победу справедливости. В образе бабушки Горький воплотил все лучшее, что было свойственно простым русским людям. Вместе с тем мудрость бабушки - это мудрость патриархального народа, в ней выражена его покорность, всепрощение. Бабушка примиряется даже с жестокостью, какую ей самой не раз приходилось испытывать со стороны деда, находя оправдание вспышкам его гнева.

Завершит работу над образом составление плана.

Дома учащиеся читают повесть до конца и готовят ответы на вопросы учебника.

На последнем уроке выясняется роль квартиранта Хорошее Дело в жизни Алеши и говорится о вере писателя в творческие силы народа и его будущее (главы пятая, восьмая, двенадцатая, тринадцатая).

Урок начинается с беседы о том, под влиянием каких людей и событий формировался характер Алеши. Следует кратко повторить, какие впечатления вынес Пешков из жизни в доме Кашириных, чему учил его дед (дополнительный материал дает пятая глава), какое влияние оказали на мальчика Цыганок и бабушка. Важно, чтобы учащиеся уяснили, как неосознанный протест Алеши против насилия перерастает в осознанное сопротивление той несправедливости и жестокости, которую он наблюдал вокруг себя, и какая роль в росте этого чувства принадлежит тем замечательным людям, с которыми сталкивала его судьба.

Своим внутренним ростом и духовным обогащением Алеша обязан и постояльцу по прозвищу Хорошее Дело, который покорил мальчика прямотой и правдивостью.

Выслушиваем ответы учащихся на вопросы учебника и углубляем их с помощью следующих вопросов:

Как вы думаете, кто такой Хорошее Дело? (Читается отрывок, в котором говорится о его таинственной и непонятной деятельности). Почему Алеша подружился с Хорошим Делом и что ценил в этой дружбе? Учащимся предлагается привести примеры дружеских бесед квартиранта с Алешей и зачитать наиболее яркие диалоги. Что роднит Алешу с Хорошим Делом? Что в отношении взрослых к нему вызывало особенное возмущение Алеши? Как Алеша выражает свой протест против несправедливости? Случаен ли он? Объясните, как вы понимаете слова: «Так кончилась моя дружба с первым человеком из бесконечного ряда чужих людей в родной своей стране - лучших людей ее».

Таковы были первые уроки суровой жизни, полученные Алешей в доме Кашириных. Несомненный интерес будет представлять вопрос: есть ли в Алеше черты, позволяющие верить, что из этого мальчика может вырасти человек с большим сердцем?

Простые русские люди, умные, добрые, интересные, талантливые, укрепляли в Алеше благородные и светлые черты его личности: правдивость и смелость, доброту и чуткость, стремление к знаниям, волю и трудолюбие (тринадцатая глава), которые получили дальнейшее развитие во время скитаний «в людях» (рассматриваем заключительный рисунок к повести).

Следует сказать о воспитательном значении жизненного пути Алеши. Учитель может привести примеры тяжелого детства многих людей в дореволюционной России, когда только благодаря огромной воле и энергии они смогли победить окружающее зло и выйти на широкую дорогу жизни.

В заключение читаем двенадцатую главу, в которой выражена основная идея повести, и обсуждаем вопрос: чему учит нас повесть?

Дома учащиеся подбирают материал к теме «Алеша в семье Кашириных».

Задача следующего урока, урока развития речи, - привести знания учащихся по этой теме в строгую систему, то есть составить план, выделить в каждом пункте самое главное, отработать переходы от одного пункта плана к другому, повторить приемы цитирования (одна из форм - пункты плана), продумать небольшое вступление и заключение к теме.

Примерный план

I. Алеша Пешков - центральный герой повести А. М. Горького «Детство».

II. Суровая школа жизни Алеши.

  1. Дом «взаимной вражды всех со всеми».
  2. Чужой среди «неумного племени».
  3. Протест Алеши против «свинцовых мерзостей русской жизни».
  4. Что дала Алеше дружба с Цыганком.
  5. Друг на всю жизнь - бабушка.
  6. Роль квартиранта Хорошее Дело в духовном созревании Алеши.
  7. «Крепкая сила для трудной жизни».

III. Что мне нравится в Алеше.

Один-два рассказа учащихся должны быть прослушаны в классе.

Дома учащиеся пишут сочинение.

Литература

  1. Горький М. «Детство». Москва, Просвещение 1982 г.
  2. Вайнберг И. Страницы большой жизни. Москва, 1980 г.
  3. Горький в школе. Сборник статей под редакцией Голубкова В.В. Москва, 1960 г.
  4. Дубинская М.С., Новосельская Л.С. Русская литература в 6 – 7 классах. Киев, 1977 г.
  5. Коровина В.Я. Литература в 7 классе: Методические советы. Книга для учителя. Москва, Просвещение, 1995 г.
  6. Снежевская М.А., Шевченко П.А., Курдюмова Т.Ф. и др. Методическое руководство к учебнику – хрестоматии «Родная литература». 6 класс. Москва, Просвещение, 1986 г.