I

18 января 1914 г.
На борте «Атлантика»

Сегодня ровно десять дней, как Я вочеловечился и веду земную жизнь.

Мое одиночество очень велико. Я не нуждаюсь в друзьях, но Мне надо говорить о себе, и Мне не с кем говорить. Одних мыслей недостаточно, и они не вполне ясны, отчетливы и точны, пока Я не выражу их словом: их надо выстроить в ряд, как солдат или телеграфные столбы, протянуть, как железнодорожный путь, перебросить мосты и виадуки, построить насыпи и закругления, сделать в известных местах остановки – и лишь тогда все становится ясно. Этот каторжный инженерный путь называется у них, кажется, логикой и последовательностью и обязателен для тех, кто хочет быть умным; для всех остальных он не обязателен, и они могут блуждать, как им угодно.

Работа медленная, трудная и отвратительная для того, кто привык единым… не знаю, как это назвать, – единым дыханием схватывать все и единым дыханием все выражать. И недаром они так уважают своих мыслителей, а эти несчастные мыслители, если они честны и не мошенничают при постройке, как обыкновенные инженеры, не напрасно попадают в сумасшедший дом. Я всего несколько дней на земле, а уж не раз предо Мною мелькали его желтые стены и приветливо раскрытая дверь.

Да, чрезвычайно трудно и раздражает «нервы» (тоже хорошенькая вещь!). Вот сейчас – для выражения маленькой и обыкновенной мысли о недостаточности их слов и логики Я принужден был испортить столько прекрасной пароходной бумаги… а что же нужно, чтобы выразить большое и необыкновенное? Скажу заранее, – чтобы ты не слишком разевал твой любопытный рот, мой земной читатель! – что необыкновенное на языке твоего ворчания невыразимо . Если не веришь Мне, сходи в ближайший сумасшедший дом и послушай тех: они все познали что-то и хотели выразить его… и ты слышишь, как шипят и вертят в воздухе колесами эти свалившиеся паровозы, ты замечаешь, с каким трудом они удерживают на месте разбегающиеся черты своих изумленных и пораженных лиц?

Вижу, как ты и сейчас уже готов закидать Меня вопросами, узнав, что Я – вочеловечившийся Сатана: ведь это так интересно! Откуда Я? Каковы порядки у нас в аду? Существует ли бессмертие, а также каковы цены на каменный уголь на последней адской бирже? К несчастью, мой дорогой читатель, при всем моем желании, если бы таковое и существовало у Меня, Я не в силах удовлетворить твое законное любопытство. Я мог бы сочинить тебе одну из тех смешных историек о рогатых и волосатых чертях, которые так любезны твоему скудному воображению, но ты имеешь их уже достаточно, и Я не хочу тебе лгать так грубо и так плоско. Я солгу тебе где-нибудь в другом месте, где ты ничего не ждешь, и это будет интереснее для нас обоих.

А правду – как ее скажу, если даже мое Имя невыразимо на твоем языке? Сатаною назвал меня ты, и Я принимаю эту кличку, как принял бы и всякую другую: пусть Я – Сатана. Но мое истинное имя звучит совсем иначе, совсем иначе! Оно звучит необыкновенно, и Я никак не могу втиснуть его в твое узкое ухо, не разодрав его вместе с твоими мозгами: пусть Я – Сатана, и только.

И ты сам виноват в этом, мой друг: зачем в твоем разуме так мало понятий? Твой разум как нищенская сума, в которой только куски черствого хлеба, а здесь нужно больше, чем хлеб. Ты имеешь только два понятия о существовании: жизнь и смерть – как же Я объясню тебе третье ? Все существование твое является чепухой только из-за того, что ты не имеешь этого третьего , и где же Я возьму его? Ныне Я человек, как и ты, в моей голове твои мозги, в моем рту мешкотно толкутся и колются углами твои кубические слова, и Я не могу рассказать тебе о Необыкновенном.

Если Я скажу, что чертей нет, Я обману тебя. Но если Я скажу, что они есть, Я также обману тебя… Видишь, как это трудно, какая это бессмыслица, мой друг! Но даже о моем вочеловечении, с которого десять дней назад началась моя земная жизнь, Я могу рассказать тебе очень мало понятного. Прежде всего забудь о твоих любимых волосатых, рогатых и крылатах чертях, которые дышат огнем, превращают в золото глиняные осколки, а старцев – в обольстительных юношей и, сделав все это и наболтав много пустяков, мгновенно проваливаются сквозь сцену, – и запомни: когда мы хотим прийти на твою землю, мы должны вочеловечиться. Почему это так, ты узнаешь после смерти, а пока запомни: Я сейчас человек, как и ты, от Меня пахнет не вонючим козлом, а недурными духами, и ты спокойно можешь пожать мою руку, нисколько не боясь оцарапаться о когти: Я их так же стригу, как и ты.

Но как это случилось? Очень… просто. Когда Я захотел прийти на землю, Я нашел одного подходящего, как помещение, тридцативосьмилетнего американца, мистера Генри Вандергуда, миллиардера, и убил его… конечно, ночью и без свидетелей. Но притянуть Меня к суду, несмотря на Мое сознание, ты все-таки не можешь, так как американец жив , и мы оба в одном почтительном поклоне приветствуем тебя: Я и Вандергуд. Он просто сдал мне пустое помещение, понимаешь – да и то не все, черт его побери! И вернуться обратно Я могу, к сожалению, лишь той дверью, которая и тебя ведет к свободе: через смерть.

Вот главное. Но в дальнейшем и ты можешь кое-что понять, хотя говорить о таких вещах твоими словами – все едино, что пытаться засунуть гору в жилетный карман или наперстком вычерпать Ниагару! Вообрази, что ты, дорогой мой царь природы, пожелал стать ближе к муравьям и силою чуда или волшебства сделался муравьем, настоящим крохотным муравьем, таскающим яйца, – и тогда ты немного почувствуешь ту пропасть, что отделяет Меня бывшего от настоящего… нет, еще хуже! Ты был звуком, а стал нотным значком на бумаге… Нет, еще хуже, еще хуже, и никакие сравнения не расскажут тебе о той страшной пропасти, дна которой Я еще сам не вижу. Или у нее совсем нет дна?

Подумай: Я двое суток, по выходе из Нью-Йорка, страдал морской болезнью! Это смешно для тебя, привыкшего валяться в собственных нечистотах? Ну, а Я – Я тоже валялся, но это не было смешно нисколько. Я только раз улыбнулся, когда подумал, что это не Я, а Вандергуд, и сказал:

– Качай, Вандергуд, качай!

…Есть еще один вопрос, на который ты ждешь ответа: зачем Я пришел на землю и решился на такой невыгодный обмен – из Сатаны, «всемогущего, бессмертного, повелителя и властелина», превратился в… тебя? Я устал искать слова, которых нет, и я отвечу тебе по-английски, французски, итальянски и немецки, на языках, которые мы оба с тобою хорошо понимаем: мне стало скучно… в аду, и Я пришел на землю, чтобы лгать и играть.

Что такое скука, тебе известно. Что такое ложь, ты хорошо знаешь, и об игре ты можешь несколько судить по твоим театрам и знаменитым актерам. Может быть, ты и сам играешь какую-нибудь маленькую вещичку в парламенте, дома или в церкви? Тогда ты кое-что поймешь и в чувстве наслаждения игрою. Если же ты вдобавок знаешь таблицу умножения, то помножь этот восторг и наслаждение игры на любую многозначную цифру, и тогда получится мое наслаждение, моя игра. Нет, еще больше! Вообрази, что ты океанская волна, которая вечно играет и живет только в игре, – вот эта, которую сейчас я вижу за стеклом и которая хочет поднять наш «Атлантик»… Впрочем, я опять ищу слов и сравнений!

Просто Я хочу играть. В настоящую минуту Я еще неведомый артист, скромный дебютант, но надеюсь стать знаменитым не менее твоего Гаррика или Ольриджа – когда сыграю, что хочу. Я горд, самолюбив и даже, пожалуй, тщеславен… ты ведь знаешь, что такое тщеславие, когда хочется похвалы и аплодисментов хотя бы дурака? Далее, Я дерзко думаю, что Я гениален, – Сатана известен своею дерзостью, – и вот вообрази, что мне надоел ад, где все эти волосатые и рогатые мошенники играют и лгут почти не хуже, чем Я, и что Мне недостаточно адских лавров, в которых Я проницательно усматриваю немало низкой лести и простого тупоумия. О тебе же, мой земной друг, я слыхал, что ты умен, довольно честен, в меру недоверчив, чуток к вопросам вечного искусства и настолько скверно играешь и лжешь сам, что способен высоко оценить чужую игру: ведь неспроста у тебя столько великих! Вот Я и пришел… понятно?

Моими подмостками будет земля, а ближайшей сценой Рим, куда я еду, этот Вечный город, как его здесь называют с глубоким пониманием вечности и других простых вещей. Труппы определенной Я еще не имею (не хочешь ли и ты вступить в нее?), но верю, что Судьба или Случай, которому Я отныне подчинен, как и все ваше земное, оценит мои бескорыстные намерения и пошлет навстречу достойных партнеров… старая Европа так богата талантами! Верю, что и зрителей в этой Европе найду достаточно чутких, чтобы стоило перед ними красить рожу и мягкие адские туфли заменять тяжелыми котурнами. Признаться, раньше Я подумывал о Востоке, где уже не без успеха подвизались когда-то некоторые мои… соотечественники, но Восток слишком доверчив и склонен к балету, как и яду, его боги безобразны, он еще слишком воняет полосатым зверем, его тьма и огни варварски грубы и слишком ярки, чтобы такому тонкому артисту, как Я, стоило идти в этот тесный и вонючий балаган. Ах, мой друг, Я ведь так тщеславен, что и этот Дневник начинаю не без тайного намерения восхитить тебя… даже моим убожеством в качестве Искателя слов и сравнений. Надеюсь, что ты не воспользуешься моей откровенностью и не перестанешь мне верить?

Есть еще вопросы? О самой пьесе Я сам толком не знаю, ее сочинит тот же импресарио, что привлечет и актеров, – Судьба, – а Моя скромная роль для начала: человека, который так полюбил других людей, что хочет отдать им все – душу и деньги. Ты не забыл, конечно, что Я миллиардер? У Меня три миллиарда. Достаточно, не правда ли, для одного эффектного представления? Теперь еще одна подробность, чтобы закончить эту страницу.

Со Мною едет и разделит Мою судьбу некто Эрвин Топпи, Мой секретарь, личность весьма почтенная в своем черном сюртуке и цилиндре, с своим отвислым носом, похожим на незрелую грушу, и бритым пасторским лицом. Не удивлюсь, если в кармане у него найдут походный молитвенник. Мой Топпи явился на землю – оттуда , то есть из ада, и тем же способом, как и Я: он также вочеловечился, и, кажется, довольно удачно – бездельник совершенно нечувствителен к качке. Впрочем, даже для морской болезни нужен некоторый ум, а Мой Топпи глуп непроходимо – даже для земли. Кроме того, он груб и дает советы. Я уже несколько раскаиваюсь, что из богатого нашего запаса не выбрал для себя скотины получше, но Меня соблазнила его честность и некоторое знакомство с землею: как-то приятнее было пускаться в эту прогулку с бывалым товарищем. Когда-то – давно – он уже принимал человеческий образ и настолько проникся религиозными идеями, что – подумай! – вступил в монастырь братьев францисканцев, прожил там до седой старости и мирно скончался под именем брата Винцента. Его прах стал предметом поклонения для верующих, – недурная карьера для глупого Черта! – а сам он снова со Мною и уже нюхает, где пахнет ладаном: неискоренимая привычка! Ты его, наверное, полюбишь.

А теперь довольно. Пойди вон, мой друг. Я хочу быть один. Меня раздражает твое плоское отражение, которое Я вызвал на этой сцене, и Я хочу быть один, или только хоть с этим Вандергудом, который отдал Мне свое помещение и в чем-то мошеннически надул Меня. Море спокойно, Меня уже не тошнит, как в эти проклятые дни, но Я чего-то боюсь. Я – боюсь! Кажется, Меня пугает эта темнота, которую они называют ночью и которая ложится над океаном: здесь еще светло от лампочек, но за тонким бортом лежит ужасная тьма, где совсем бессильны Мои глаза. Они и так ничего не стоят, эти глупейшие зеркала, умеющие только отражать, но в темноте они теряют и эту жалкую способность. Конечно, Я привыкну и к темноте, Я уже ко многому привык, но сейчас Мне нехорошо и страшно подумать, что только поворот ключа – и Меня охватит эта слепая, вечно готовая тьма. Откуда она?

И какие они храбрые с своими тусклыми зеркальцами, – ничего не видят и говорят просто: здесь темно, надо зажечь свет! Потом сами тушат и засыпают. Я с некоторым удивлением, правда холодноватым, рассматриваю этих храбрецов и… восхищаюсь. Или для страха нужен слишком большой ум, как у Меня? Ведь это не ты же такой трус, Вандергуд, ты всегда слыл человеком закаленным и бывалым!

Одной минуты в Моем вочеловечении Я не могу вспомнить без ужаса: когда Я впервые услыхал биение Моего сердца. Этот отчетливый, громкий, отсчитывающий звук, столько же говорящий о смерти, сколько и о жизни, поразил Меня неиспытанным страхом и волнением. Они всюду суют счетчики, но как могут они носить в своей груди этот счетчик, с быстротою фокусника спроваживающий секунды жизни?

В первое мгновение Я хотел закричать и немедленно ринуться вниз , пока еще не привык к жизни, но взглянул на Топпи: этот новорожденный дурак спокойно рукавом сюртука чистит свой цилиндр. Я захохотал и крикнул:

– Топпи! Щетку!

И мы чистились оба, а счетчик в Моей груди считал, сколько секунд это продолжалось, и, кажется, прибавил. Потом, впоследствии, слушая его назойливое тиканье, Я стал думать: «Не успею!» Что не успею? Я сам этого не знал, но целых два дня бешено торопился пить, есть, даже спать: ведь счетчик не дремлет, пока Я лежу неподвижной тушей и сплю!

Сейчас Я уже не тороплюсь. Я знаю, что Я успею, и Мои секунды кажутся Мне неистощимыми, но Мой счетчик чем-то взволнован и стучит, как пьяный солдат в барабан. А как, – эти маленькие секунды, которые он сейчас выбрасывает, – они считаются равными большим? Тогда это мошенничество. Я протестую, как честный гражданин Соединенных Штатов и коммерсант!

Мне нехорошо. Сейчас Я не оттолкнул бы и друга, вероятно, это хорошая вещь, друзья. Ах! Но во всей Вселенной Я один!

7 февраля 1914 г.
Рим, отель «Интернациональ»

Я каждый раз бешусь, когда Мне приходится брать палку полицейского и водворять порядок в Моей голове: факты направо! мысли налево! настроения назад! – дорогу его величеству Сознанию, которое еле ковыляет на своих костылях. Но нельзя – иначе бунт, шум, неразбериха и хаос. Итак – к порядку, джентльмены-факты и леди-мысли! Я начинаю.

Ночь. Темнота. Воздух вежлив и тепел, и чем-то пахнет. Топпи внюхивается с наслаждением, говоря, что это Италия. Наш стремительный поезд подходит уже к Риму, мы блаженствуем на мягких диванах, когда – крах! – и все летит к черту: поезд сошел с ума и сковырнулся. Сознаюсь без стыда, – Я не храбрец! – что Мною овладел ужас и почти беспамятство. Электричество погасло, и когда Я с трудом вылез из какого-то темного угла, куда Меня сбросило, Я совершенно забыл, где выход. Всюду стены, углы, что-то колется, бьется и молча лезет на Меня. И все в темноте! Вдруг под ногами труп, Я наступил прямо на лицо; уже потом Я узнал, что это был Мой лакей Джордж, убитый наповал. Я закричал, и здесь Мой неуязвимый Топпи выручил Меня: схватил Меня за руку и повлек к открытому окну, так как оба выхода были разбиты и загромождены обломками. Я выпрыгнул наземь, но Топпи что-то застрял там; Мои колена дрожали, дыхание выходило со стоном, но он все не показывался, и Я стал кричать.

Вдруг он высунулся из окна:

– Чего вы кричите? Я ищу наши шляпы и ваш портфель.

И действительно: скоро он подал Мне шляпу, а потом вылез и сам – в цилиндре и с портфелем. Я захохотал и крикнул:

– Человек! Ты забыл зонтик!

Но этот старый шут не понимал юмора и серьезно ответил:

– Я же не ношу зонтика. А вы знаете: наш Джордж убит и повар тоже.

Так эта падаль, которая не чувствует, как ступают по его лицу, – наш Джордж! Мною снова овладел страх, и вдруг Я услыхал стоны, дикие вопли, визг и крики, все голоса, какими вопит храбрец, когда он раздавлен: раньше Я был как глухой и ничего не слышал. Загорелись вагоны, появился огонь и дым, сильнее закричали раненые, и, не ожидая, пока жаркое поспеет, Я в беспамятстве бросился бежать в поле. Это была скачка!

К счастью, пологие холмы римской Кампаньи очень удобны для такого спорта, а Я оказался бегуном не из последних. Когда Я, задохнувшись, повалился на какой-то бугорок, уже не было ничего ни видно, ни слышно, и только далеко позади топал отставший Топпи. Но что это за ужасная вещь, сердце! Оно так лезло Мне в рот, что Я мог бы выплюнуть его. Корчась от удушья, Я прильнул лицом к самой земле – она была прохладная, твердая и спокойная, и здесь она понравилась Мне, и как будто она вернула Мне дыхание и вернула сердце на его место, Мне стало легче. И звезды в вышине были спокойны… Но чего им беспокоиться? Это их не касается. Они светят и празднуют, это их вечный бал. И на этом светлейшем балу Земля, одетая мраком, показалась Мне очаровательной незнакомкой в черной маске. (Нахожу, что это выражено недурно, и ты, Мой читатель, должен быть доволен: Мой стиль и манеры совершенствуются!)

Я поцеловал Топпи в темя – Я целую в темя тех, кого люблю, – и сказал:

– Ты очень хорошо вочеловечился, Топпи. Я тебя уважаю. Но что мы будем делать дальше? Это зарево огней – Рим? Далеко!

– Да, Рим, – подтвердил Топпи и поднял руку. – Вы слышите – свистят!

Оттуда неслись протяжные и стонущие свистки паровозов; они были тревожны.

– Свистят, – сказал Я и засмеялся.

– Свистят! – повторил Топпи, ухмыляясь, – он не умеет смеяться.

Но мне снова стало нехорошо. Озноб, странная тоска и дрожь в самом основании языка. Меня мутила эта падаль, которую я давил ногами, и Мне хотелось встряхнуться, как собаке после купанья. Пойми, ведь это был первый раз, когда Я видел и ощущал твой труп, мой дорогой читатель, и он Мне не понравился, извини. Почему он не возражал, когда Я ногой попирал его лицо? У Джорджа было молодое, красивое лицо, и он держался с достоинством. Подумай, что и в твое лицо вдавится тяжелая нога, – и ты будешь молчать?

К порядку! В Рим мы не пошли, а отправились искать ночлега у добрых людей поближе. Долго шли. Устали. Хотелось пить – ах, как хотелось пить! А теперь позволь тебе представить Моего нового друга, синьора Фому Магнуса и его прекрасную дочь Марию.

Вначале это было слабо мерцающим огоньком, который «зовет усталого путника». Вблизи это было маленьким уединенным домиком, еле сквозившим белыми стенами сквозь чащу высоких черных кипарисов и еще чего-то. Только в одном окне был свет, остальные закрыты ставнями. Каменная ограда, железная решетка, крепкие двери. И – молчание. На первый взгляд это было подозрительное что-то. Стучал Топпи – молчание. Долго стучал Я – молчание. И наконец суровый голос из-за железной двери спросил:

– Кто вы? Что надо?

Еле ворочая высохшим языком, Мой храбрый Топпи рассказал о катастрофе и нашем бегстве, он говорил долго, – и тогда лязгнул железный замок, и дверь открылась. Следуя за суровым и молчаливым незнакомцем, мы вошли в дом, прошли несколько темных и безмолвных комнат, поднялись по скрипящей лестнице и вошли в освещенное помещение, видимо, рабочую комнату незнакомца. Светло, много книг и одна, раскрытая, лежит на столе под низкой лампой с зеленым простым колпаком. Ее свет мы заметили в поле. Но Меня поразило безмолвие дома: несмотря на довольно ранний час, не слышно было ни шороха, ни голоса, ни звука.

– Садитесь.

Мы сели, и Топпи, изнемогая, снова начал свою повесть, но странный хозяин равнодушно перебил его:

– Да, катастрофа. Это часто бывает на наших дорогах. Много жертв?

Топпи залопотал, а хозяин, полуслушая его, вынул из кармана револьвер и спрятал в стол, небрежно пояснив:

– Здесь не совсем спокойная окраина. Что ж, милости просим, оставайтесь у меня.

Он впервые поднял свои темные, почти без блеска, большие и мрачные глаза и внимательно, как диковинку в музее, с ног до головы осмотрел Меня и Топпи. Это был наглый и неприличный взгляд, и Я поднялся с места.

– Боюсь, что мы здесь лишние, синьор, и…

Но он неторопливым и слегка насмешливым жестом остановил Меня.

– Пустое. Оставайтесь. Сейчас я дам вам вина и кое-что поесть. Прислуга приходит ко мне только днем, так что я сам буду вам прислуживать. Умойтесь и освежитесь, за этой дверью ванна, пока я достану вино. Вообще, не стесняйтесь.

Пока мы пили и ели, – правда, с жадностью, – этот неприветливый господин читал свою книгу с таким видом, словно никого не было в комнате и будто это не Топпи чавкал, а собака возилась над костью. Здесь Я хорошо рассмотрел его. Высокий, почти моего роста и склада, лицо бледное и как будто утомленное, черная смоляная, бандитская борода. Но лоб большой и умный и нос… как это назвать? Вот Я снова ищу сравнений! Нос как целая книга о большой, страстной, необыкновенной, притаившейся жизни. Красивый и сделанный тончайшим резцом не из мяса и хрящей, а… – как это сказать? – из мыслей и каких-то дерзких желаний. Видимо – тоже храбрец! Но особенно удивили Меня его руки: очень большие, очень белые и спокойные. Почему удивили, Я не знаю, но вдруг Я подумал: как хорошо, что не плавники! Как хорошо, что не щупальцы! Как хорошо и удивительно, что ровно десять пальцев; ровно десять тонких, злых, умных мошенников!

Я вежливо сказал:

– Благодарю вас, синьор…

– Меня зовут Магнус. Фома Магнус. Выпейте еще вина. Американцы?

Я ждал, чтобы Топпи по английскому обычаю представил Меня, и смотрел на Магнуса. Нужно было быть безграмотной скотиной и не читать ни одной английской, французской или итальянской газеты, чтобы не знать, кто Я!

– Мистер Генри Вандергуд из Иллинойса. Его секретарь, Эрвин Топпи, ваш покорнейший слуга. Да, граждане Соединенных Штатов.

Старый шут выговорил свою тираду не без гордости, и Магнус – да, – он слегка вздрогнул. Миллиарды, мой друг, миллиарды! Он долго и пристально посмотрел на Меня:

– М-р Вандергуд? Генри Вандергуд? Это не вы, сударь, тот американец, миллиардер, что хочет облагодетельствовать человечество своими миллиардами?

Я скромно мотнул головой:

– Уйес, Я.

Топпи мотнул головой и подтвердил… осел:

– Уйес, мы.

Магнус поклонился нам обоим и с дерзкой насмешливостью сказал:

– Человечество ждет вас, м-р Вандергуд. Судя по римским газетам, оно в полном нетерпении! Но мне надо извиниться за свой скромный ужин: я не знал…

С великолепной прямотой Я схватил его большую, странно горячую руку и крепко, по-американски, потряс ее:

– Оставьте, синьор Магнус! Прежде чем стать миллиардером, Я был свинопасом, а вы – прямой, честный и благородный джентльмен, которому Я с уважением жму руку. Черт возьми, еще ни одно человеческое лицо не будило во Мне… такой симпатии, как ваше!

Тогда Магнус сказал…

Ничего Магнус не сказал! Нет, Я не могу так: «Я сказал», «он сказал» – эта проклятая последовательность убивает Мое вдохновение, Я становлюсь посредственным романистом из бульварной газетки и лгу, как бездарность. Во Мне пять чувств, Я цельный человек, а толкую об одном слухе! А зрение? Поверь, оно не бездельничало. А это чувство земли, Италии, Моего существования, которое Я ощутил с новой и сладкой силой. Ты думаешь, Я только и делал, что слушал умного Фому Магнуса? Он говорит, а Я смотрю, понимаю, отвечаю, а сам думаю: как хорошо пахнет земля и трава в Кампанье! Еще Я старался вчувствоваться в весь этот дом (так говорят?), в его скрытые молчаливые комнаты; он казался Мне таинственным. А еще Я с каждой минутой все больше радовался, что Я жив, говорю, могу еще долго играть… и вдруг Мне стало нравиться, что Я – человек!

Помню, Я вдруг протянул Магнусу Мою визитную карточку: Генри Вандергуд. Он удивился и не понял, но вежливо положил карточку на стол, а Мне захотелось поцеловать его в темя: за эту вежливость, за то, что он человек, – и Я тоже человек. Еще Мне очень нравилась Моя нога в желтом ботинке, и Я незаметно покачивал ею: пусть покачается, прекрасная человеческая американская нога! Я был очень чувствителен в этот вечер! Мне даже захотелось раз заплакать: смотреть прямо в глаза собеседнику и на своих открытых, полных любви, добрых глазах выдавить две слезинки. Кажется, Я это и сделал, и в носу приятно кольнуло, как от лимонада. И на Магнуса Мои две слезинки, как Я заметил, произвели прекраснейшее впечатление.

Но Топпи!.. Пока Я переживал эту чудную поэму вочеловечения и слезился, как мох, он мертвецки спал за тем же столом, где сидел. Не слишком ли он вочеловечился? Я хотел рассердиться, но Магнус удержал Меня:

– Он переволновался и устал, м-р Вандергуд.

Впрочем, было уже позднее время. Мы уже два часа горячо говорили и спорили с Магнусом, когда это случилось с Топпи. Я отправил его в постель, и мы продолжали пить и говорить еще долго. Пил вино больше Я, а Магнус был сдержан, почти мрачен, и Мне все больше нравилось его суровое, временами даже злое и скрытное лицо. Он говорил:

– Я верю в ваш альтруистический порыв, м-р Вандергуд. Но я не верю, чтобы вы, человек умный, деловой и… несколько холодный, как мне кажется, могли возлагать какие-нибудь серьезные надежды на ваши деньги…

– Три миллиарда – огромная сила, Магнус!

– Да, три миллиарда – огромная сила, – согласился он спокойно и нехотя, – но что вы можете сделать с ними?

Я засмеялся:

– Вы хотите сказать: что может сделать с ними этот невежда американец, этот бывший свинопас, который свиней знает лучше, нежели людей?..

– Одно знание помогает другому.

– Этот сумасбродный филантроп, которому золото бросилось в голову, как молоко кормилице? Да, конечно, что Я могу сделать? Еще один университет в Чикаго? Еще богадельню в Сан-Франциско? Еще одну гуманную исправительную тюрьму в Нью-Йорке?

– Последнее было бы истинным благодеянием для человечества. Не смотрите на меня так укоризненно, м-р Вандергуд: я нисколько не шучу, во мне вы не найдете той… беззаветной любви к людям, которая так ярко горит в вас.

Он дерзко насмехался надо Мною, а Мне было так его жаль: не любить людей! Несчастный Магнус, Я с таким удовольствием поцеловал бы его в темя! Не любить людей!

– Да, я их не люблю, – подтвердил Магнус. – Но я рад, что вы не собираетесь идти шаблонным путем всех американских филантропов. Ваши миллиарды…

– Три миллиарда, Магнус! На эти деньги можно создать новое государство…

– Или разрушить старое. На это золото, Магнус, можно сделать войну, революцию…

Мне таки удалось поразить его: его большая белая рука слегка вздрогнула, и в темных глазах мелькнуло уважение: «А ты, Вандергуд, не так глуп, как я подумал вначале!» Он встал и, пройдя раз по комнате, остановился передо Мною и с насмешкой, резко спросил:

– А вы знаете точно, что нужно вашему человечеству: создание нового или разрушение старого государства? Война или мир? Революция или покой? Кто вы такой, м-р Вандергуд из Иллинойса, что беретесь решать эти вопросы? Я ошибся: стройте богадельню и университет в Чикаго, это… безопаснее.

Мне нравилась дерзость этого человечка! Я скромно опустил голову и сказал:

– Вы правы, синьор Магнус. Кто я такой, Генри Вандергуд, чтобы решать эти вопросы? Но Я их и не решаю. Я только ставлю их, Я ставлю и ищу ответа, ищу ответа и человека, который Мне его даст. Я неуч, невежда, Я не читал как следует ни одной книги, кроме гроссбуха, а здесь Я вижу книг достаточно. Вы мизантроп, Магнус, вы слишком европеец, чтобы не быть слегка и во всем разочарованным, а мы, молодая Америка, мы верим в людей. Человека надо делать! Вы в Европе плохие мастера и сделали плохого человека, мы – сделаем хорошего. Извиняюсь за резкость: пока Я, Генри Вандергуд, делал только свиней, и мои свиньи, скажу это с гордостью, имеют орденов и медалей не меньше, нежели фельдмаршал Мольтке, но теперь Я хочу делать людей…

Магнус усмехнулся:

– Вы алхимик от Евангелия, Вандергуд: берете свинец и хотите превращать в золото!

– Да, Я хочу делать золото и искать философский камень. Но разве он уже не найден? Он найден, только вы не умеете им пользоваться: это – любовь. Ах, Магнус, Я еще сам не знаю, что буду делать, но Мои замыслы широки и… величественны, сказал бы Я, если бы не эта ваша мизантропическая улыбка. Поверьте в человека, Магнус, и помогите Мне! Вы знаете, что нужно человеку.

Он холодно и угрюмо повторил:

– Ему нужны тюрьмы и эшафот.

Я воскликнул в негодовании (негодование Мне особенно удается):

– Вы клевещете на себя, Магнус! Я вижу, что вы пережили какое-то тяжелое горе, быть может, измену и…

– Остановитесь, Вандергуд! Я сам никогда не говорю о себе и не люблю, чтобы и другие говорили обо мне. Достаточно сказать, что за четыре года вы первый нарушаете мое одиночество, и то… благодаря случайности. Я не люблю людей.

– О! Простите, но Я не верю.

Магнус подошел к книжной полке и с выражением презрения и как бы гадливости взял в свою белую руку первый попавшийся том.

– А вы, не читавший книг, знаете, о чем эти книги? Только о зле, ошибках и страдании человечества. Это слезы и кровь, Вандергуд! Смотрите: вот в этой тоненькой книжонке, которую я держу двумя пальцами, заключен целый океан красной человеческой крови, а если вы возьмете их все… И кто пролил эту кровь? Дьявол?

Я почувствовал себя польщенным и хотел поклониться, но он бросил книгу и гневно крикнул:

– Нет, сударь: человек! Ее пролил человек! Да, я читаю эти книги, но лишь для одного: чтобы научиться ненавидеть и презирать человека. Вы ваших свиней превратили в золото, да? А я уже вижу, как это золото снова превращается в свиней: они вас слопают, Вандергуд. Но я не хочу ни… лопать, ни лгать: выбросьте в море ваши деньги, или… стройте тюрьмы и эшафот. Вы честолюбивы, как все человеколюбцы? Тогда стройте эшафот. Вас будут уважать серьезные люди, а стадо назовет вас великим. Или вы, американец из Иллинойса, не хотите в Пантеон?

– Но, Магнус!..

– Кровь! Разве вы не видите, что кровь везде? Вот она уже на вашем сапоге…

Признаюсь, что при этих словах сумасшедшего, каким в ту минуту показался мне Магнус, Я с испугом дернул ногою, на которой лишь теперь заметил темное красноватое пятно… такая мерзость!

Магнус улыбнулся и, сразу овладев собою, продолжал холодно и почти равнодушно:

– Я вас невольно испугал, м-р Вандергуд? Пустяки, вероятно, вы наступили на… что-нибудь ногою. Это пустяки. Но этот разговор, которого я не вел уже много лет, слишком волнует меня и… Спокойной ночи, м-р Вандергуд. Завтра я буду иметь честь представить вас моей дочери, а сейчас позвольте…

И так далее. Одним словом, этот господин самым грубейшим образом отвел меня в мою комнату и чуть сам не уложил в постель. Я и не спорил: зачем? Надо сказать, что в эту минуту он Мне очень мало нравился. Мне было даже приятно, что он уходит, но вдруг у самой двери он обернулся и, сделав шаг, резко протянул ко Мне обе свои белые большие руки. И прошептал:

– Вы видите эти руки? На них кровь! Пусть кровь злодея, мучителя и тирана, но все та же красная человеческая кровь. Прощайте!

Леонид Николаевич Андреев - выдающийся русский писатель. Родился 21 августа 1871 года в Орле в семье землемера, который (по семейным преданиям) был внебрачным сыном помещика. Мать тоже была из знатного рода, поэтому можно утверждать, что явившийся в этот мир человек был аристократом как по духу, так и по крови.

В 1882 году его отдали в орловскую гимназию, в которой Леонид, по собственному признанию, «учился скверно». Зато много читал: Жюля Верна, Эдгара По, Чарльза Диккенса, Дмитрия Ивановича Писарева, Льва Николаевича Толстого, Эдуарда Гартмана, Артура Шопенгауэра. Последний оказал на мировоззрение будущего писателя особенно сильное влияние: шопенгауэровские мотивы пронизывают многие его произведения.

В 1889 году юноша тяжело переживает потерю отца. В этом же году его поджидает еще одно испытание - тяжелейший душевный кризис из-за несчастной любви. Психика впечатлительного молодого человека не выдержала, и он попытался даже покончить с собой: чтобы испытать судьбу, лег под поезд между рельсов. К счастью, все обошлось, и отечественная литература обогатилась еще одним великим именем.

В 1891 году, окончив гимназию, Леонид Андреев поступил на юридический факультет Петербургского университета, откуда в 1893 году был отчислен за неуплату. Ему удалось перевестись в Московский университет, за обучение в котором плату внесло Общество пособия нуждающимся. В это же время Андреев начинает печататься: в 1892 в журнале «Звезда» выходит его рассказ «В холоде и золоте», повествующий о голодном студенте. Однако жизненные неурядицы снова доводят начинающего писателя до самоубийства, но попытка опять неудачна. (Еще раз он испытает судьбу в 1894 году. И вновь остается жив.)

Все это время бедный студент влачит полуголодное существование, живет частными уроками, рисует портреты на заказ. Вдобавок, в 1895 году Леонид Андреев попадает под полицейский надзор за участие в делах Орловского студенческого землячества в Москве, так как деятельность подобных организаций была под запретом.

Тем не менее, он продолжает печататься в «Орловском вестнике». А в 1896 году он знакомится с будущей женой - Александрой Михайловной Велигорской.

В 1897 году Леонид Андреев окончил университет кандидатом права. Он начал служить помощником присяжного поверенного, выступая в суде в качестве защитника. Может быть, из своей практики он и вынес сюжет произведения, которое считается началом его литературной карьеры: 5 апреля 1898 года в газете «Курьер» (в которой в ближайшие годы будут также публиковаться - под псевдонимами Джеймс Линч и Л.-ев - фельетоны Андреева) выходит рассказ «Баргамот и Гараська». Дебют этот не остался незамеченным - первый рассказ Андреева был одобрен М. Горьким, получил высокую оценку тогдашних влиятельных критиков. Окрыленный успехом, начинающий писатель ощутил в себе необыкновенный прилив творческой энергии. С 1898 по 1904 год он написал свыше пятидесяти рассказов, а в 1901 году издательство «Знание» выпустило одно за другим восемь изданий первого тома его сочинений. Перед молодым писателем, быстро снискавшим у своего поколения репутацию «властителя дум», широко распахнулись двери редакций лучших журналов, его талант признали Толстой, Чехов, Короленко, не говоря уже о Горьком, с которым у него завязались тесные дружеские отношения (переросшие со временем в «дружбу-вражду» и завершившиеся разрывом).

В 1900 году Горький ввел его молодого писателя в литературный кружок «Среда». Вот как сам Горький описывает встречу с Леонидом: «Одетый в старенькое пальто-тулупчик, в мохнатой бараньей шапке набекрень, он напоминал молодого актера украинской труппы. Красивое лицо его мне показалось малоподвижным, но пристальный взгляд темных глаз светился той улыбкой, которая так хорошо сияла в его рассказах и фельетонах. Говорил он торопливо, глуховатым, бухающим голосом, простуженно кашляя, немножко захлебываясь словами и однообразно размахивая рукой, - точно дирижировал. Мне показалось, что это здоровый, неизменно веселый человек, способный жить посмеиваясь над невзгодами бытия».

Горький привлек Андреева к работе в «Журнале для всех» и литературно-политическом журнале «Жизнь». Но из-за этой работы (а также сбора денег для нелегальных студенческих касс) писатель вновь попал в поле зрения полиции. И он сам, и его произведения широко обсуждались литературными критиками. Розанов, например, писал: «Господин Арцыбашев и господа Леонид Андреев и Максим Горький сорвали покров фантазии с действительности и показали ее, как она есть».

10 января 1902 года в газете «Курьер» вышел рассказ «Бездна», всколыхнувший читающую публику. В нем человек представлен рабом низменных, животных инстинктов. Вокруг этого произведения Л. Андреева сразу развернулась широкая полемика, характер которой носил уже не литературоведческий, а, скорее, философский характер. (Позже писатель даже замыслил «Антибездну», где хотел изобразить лучшие стороны человека, но так и не осуществил задуманное.)

После женитьбы на Александре Михайловне Велигорской 10 февраля 1902 года начался самый спокойный и счастливый период в жизни Андреева, продолжавшийся, однако, недолго. В январе 1903 года его избрали членом Общества любителей российской словесности при Московском университете. Он продолжил литературную деятельность, причем теперь в его творчестве появлялось все больше бунтарских мотивов. В январе 1904 года в «Курьере» был опубликован рассказ «Нет прощения», направленный против агентов царской охранки. Из-за него газета была закрыта.

Важным событием - не только литературным, но и общественным - стала антивоенная повесть «Красный смех». Писатель с восторгом приветствует первую русскую революцию, пытается активно содействовать ей: работает в большевистской газете «Борьба», участвует в секретном совещании финской Красной Гвардии. Он снова вступает в конфликт с властями, и в феврале 1905 года за предоставление квартиры для заседаний ЦК РСДРП его заключают в одиночную камеру. Благодаря залогу, внесенному Саввой Морозовым, ему удается выйти из тюрьмы. Несмотря ни на что, Андреев не прекращает революционную деятельность: в июле 1905 года он вместе с Горьким выступает на литературно-музыкальном вечере, сбор от которого идет в пользу Петербургского комитета РСДРП и семей бастующих рабочих Путиловского завода. От преследований властей теперь ему приходится скрываться за границей: в конце 1905 года писатель выезжает в Германию.

Там он пережил одну из самых страшных трагедий своей жизни - смерть любимой супруги при рождении второго сына. В это время он работал над пьесой «Жизнь человека», о которой впоследствии написал Вере Фигнер: «за Ваш отзыв о «Жизни человека» спасибо. Вещь эта очень мне дорога; а уже теперь я вижу, что ее не поймут. И это очень больно обижает меня, не как автора (самолюбия у меня нету), а как «Человека». Ведь эта вещь была последней мыслью, последним чувством и гордостью моей жены - и когда разбирают ее холодно, бранят, то мне чувствуется в этом какое-то огромное оскорбление. Конечно, какое дело критикам до того, что «жена человека» умерла, - но мне больно. Вчера и сегодня пьеса ставится в Спб., и мне тошно об этом подумать». В декабре 1907 года Л. Андреев встретился с М. Горьким на Капри, а в мае 1908-го, кое-как оправившись от горя, вернулся в Россию.

Он продолжает содействовать революции: поддерживает нелегальный фонд узников Шлиссельбургской крепости, укрывает революционеров в своем доме.

Писатель работает редактором в альманахе «Шиповник» и сборнике «Знание». Приглашает в «Знание» А. Блока, которого высоко ценит. Блок, в свою очередь, так отзывается об Андрееве: «В нем находят нечто общее с Эдгаром По. Это до известной степени верно, но огромная разница в том, что в рассказах г. Андреева нет ничего «необыкновенного», «странного», «фантастического», «таинственного». Все простые житейские случаи».

Но из «Знания» писателю пришлось уйти: Горький решительно восстал против публикаций Блока и Сологуба. Порвал Андреев и с «Шиповником», который напечатал романы Б. Савинова и Ф. Сологуба после того, как он их отклонил.

Однако работа, большая и плодотворная, продолжается. Самым, пожалуй, значительным произведением этого периода стал «Иуда Искариот», где подвергается переосмыслению известный всем библейский сюжет. Ученики Христа предстают трусливыми обывателями, а Иуда - посредником между Христом и людьми. Образ Иуды двойствен: формально - предатель, а по сути - единственно преданный Христу человек. Предает же Христа он, чтобы выяснить, способен ли кто-нибудь из его последователей пожертвовать собой ради спасения учителя. Он приносит апостолам оружие, предупреждает их о грозящей Христу опасности, а после смерти Учителя следует за ним. В уста Иуды автор вкладывает весьма глубокий этический постулат: «Жертва - это страдания для одного и позор для всех. Вы на себя взяли весь грех. Вы скоро будете целовать крест, на котором вы распяли Христа!.. Разве он запретил вам умирать? Почему же вы живы, когда он мертв?.. Что такое сама правда в устах предателей? Разве не ложью становится она?». Сам автор охарактеризовал это произведение как «нечто по психологии, этике и практике предательства».

Леонид Андреев постоянно занят поисками стиля. Он разрабатывает приемы и принципы не изобразительного, а выразительного письма. В это время рождаются такие произведения, как «Рассказ о семи повешенных» (1908), повествующий о правительственных репрессиях, пьесы «Дни нашей жизни» (1908), «Анатэма» (1910), «Екатерина Ивановна» (1913), роман «Сашка Жегулев» (1911).

Первую мировую войну Л. Андреев приветствовал как «борьбу демократии всего мира с цезаризмом и деспотией, представителем каковой является Германия». Того же он ждал от всех деятелей русской культуры. В начале 1914 года писатель даже поехал к Горькому на Капри, чтобы убедить его отказаться от «пораженческой» позиции и заодно восстановить пошатнувшиеся дружеские отношения. Вернувшись в Россию, он начал работать в газете «Утро России», органе либеральной буржуазии, а в 1916 году стал редактором газеты «Русская воля».

Восторженно приветствовал Андреев и Февральскую революцию. Он даже допускал насилие, если оно применялось ради достижения «высоких целей» и служило народному благу и торжеству свободы.

Однако эйфория его убывала по мере того, как большевики укрепляли свои позиции. Уже в сентябре 1917 года он писал, что «завоеватель Ленин» ступает «по лужам крови». Противник любой диктатуры, он не смог смириться и с диктатурой большевистской. В октябре 1917 года он уехал в Финляндию, что стало фактически началом эмиграции (на самом деле, благодаря печальному курьезу: когда по реке Сестре установилась граница между Советской Россией и Финляндией, Андреев с семьей жил на даче и волей-неволей оказался «за границей»).

22 марта 1919 года в парижской газете «Общее дело» вышла его статья «S.O.S!», в которой он обратился к «благородным» гражданам за помощью и призвал их к объединению, чтобы спасти Россию от «дикарей Европы, восставших против ее культуры, законов и морали», превративших ее «в пепел, огонь, убийство, разрушение, кладбище, темницы и сумасшедшие дома».

Неспокойное душевное состояние писателя сказалось и на его физическом самочувствии. 9 декабря Леонид Андреев скончался от паралича сердца в деревне Нейвала в Финляндии на даче у друга, писателя Ф. Н. Вальковского. Тело его было временно захоронено в местной церкви.

Этот «временный» период продолжался до 1956 года, когда его прах перезахоронили в Ленинграде на Литераторских мостках Волкова кладбища.

Идеи и сюжеты Леонида Андреева оказались плохо совместимыми с идеологией советского государства, и на долгие годы имя писателя было позабыто. Первой ласточкой возрождения стал сборник рассказов и повестей, выпущенный Государственным издательством художественной литературы в 1957 году. Через два года за ним последовал сборник пьес. Состав этих книг подчеркнуто нейтрален; «опасные» произведения вроде «Бездны» и «Мысли» в них не вошли.

Первое и единственное на сегодняшний день (если не считать двухтомника 1971 года) посмертное собрание сочинений Леонида Андреева вышло в издательстве Художественная литература (Москва) в 1990-1996 годах.

В последние годы историческая справедливость восстановлена: сборники Андреева выходят из года в год и переиздаются, отдельные рассказы и повести писателя включены в школьную программу.

Фантастика в творчестве Леонида Андреева

Многие произведения Леонида Андреева непосредственно относятся к жанру фантастики и ужасов. Прежде всего следует упомянуть следующие:

«Дневник Сатаны» - неоконченный роман, в котором Князь Тьмы является в мир начала XX века в человеческом обличье;

мистический рассказ «Он», близкий по духу произведениям Говарда Филлипса Лавкрафта;

жуткая повесть «Красный смех» - об ужасах войны, нашедших сверхъествественное воплощение;

сюрреалистический кошмар «Стена»;

рассказ «Елеазар», который своеобразно трактует историю библейского Лазаря и неоднократно включался в западные антологии историй о привидениях;

озорная басенка «Черт на свадьбе»;

рассказ о конце света «Воскресение всех мертвых», жанр которого сам автор определил как «мечта»;

философская сказка «Так было»;

притча «Правила добра» - о черте, возлюбившем добро;

сатирический рассказ «Смерть Гулливера», повествующий о похоронах свифтовского героя;

фантастико-символистские пьесы («Царь голод», «Анатэма»).

Кроме того, значительное число рассказов и повестей (включая такие выдающиеся, как «Полет», «Большой шлем», «Бездна», «Жизнь Василия Фивейского», «Проклятие зверя», «Набат» и др.) нельзя с уверенностью отнести ни к фантастике, ни к традиционной литературе. В наши дни это назвали бы магическим реализмом.

Автопортрет. 1912

Александр Яковлевич Головин родился в Москве 1 марта 1863 года, в семье священника. Через три года семья переехала в Петровско-Разумовское.

Н. И. Железнов, выдающийся русский ботаник и агроном, первым заметил талант будущего художника. С помощью академических профессоров, мальчик был определен в самые престижные учебные заведения Москвы. Он обучался в Катковском лицее, а после смерти отца, в 1878 году он перевелся в Поливановскую гимназию. Здесь обучались такие знаменитые поэты, как Валерий Брюсов, Андрей Белый, Максемилиан Волошин. В гимназии Поливанова существовал некий культ Шекспира. Именно здесь Головин влюбился в театр.

В 1881 Головин поступил на архитектурное отделение Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Вскоре он понял, что архитектура его не вдохновляет, и перевелся на живописное отделение. В период обучения в училище Головин познакомился с Левитаном, Коровиным, Архиповым, Остроуховым, Нестеровым. Именно Нестеров представил Головина Врубелю. Молодых художников сближало совместное участие в «рисовальных и акварельных» вечерах.



Третьяковская галерея готовит выставку Александра Головина

Головин не раз признавался своим современникам, что "нежно обожает Аполлона и красоту античного мира!" Под стать своему древнегреческому кумиру, художник и сам отличался выразительной внешностью. Уже в юности, во время обучения в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, Василий Дмитриевич Поленов назовет молодого Головина "франтиком", а соученик Константин Коровин впоследствии напишет такие строки: "Красавец-юноша, блондин, с расчесанным пробором вьющейся шевелюры - с пробором, тщательно приглаженным даже на затылке, - он удивил лохматых учеников нашей Школы. Фигура, прекрасный рост, изящное платье, изысканные манеры (он был лицеистом), конечно, составляли резкий контраст с бедно одетыми учениками Школы. И к тому еще на мизинце Головина было кольцо - с бриллиантом!"



В зрелом возрасте притягательная внешность и аристократизм поведения восхищали окружающих, давая повод называть его "барственным Головиным", каким он предстает на "Автопортрете" 1912.

"Красавец собой, прекрасно сложенный, с благородным лицом английского лорда, бритый, но со светло-русыми усами и красиво падающей на лоб прядью волос, с тревожными, нервными глазами, изысканными манерами и совсем особой, приятной порывистой речью, с намеками и недосказами, всегда талантливой и увлекательной" , — вспоминал о Головине князь Щербатов.

Теляковскому, сыну директора Конторы Императорских театров и своему младшему другу, он запомнился "слегка надушенным, почти всегда в темно-синем костюме, с галстуком „бабочкой“, с платочком в боковом нагрудном кармане. <…> Сдержанный, всегда вежливый со всеми, от мала до велика, он никогда не терял самообладания, — даже когда был сильно расстроен. Человек изысканный, он обладал на редкость тонким вкусом и широтой взглядов" .

Головин, как вспоминали в его окружении, "чрезвычайно нравился женщинам. Они перед ним распускали крылья своих очарований и вдохновляли его в творчестве".

После смерти матери в 1884, молодой художник остался без средств. В первые годы после окончания училища Головин подрабатывал подмастерьем у декоратора Томашки, занимаясь росписью цветов на атласе. Он не стеснялся никакой работы.

В сентябре 1897 Головин женился на Марии Константиновне Котовой. Вскоре у них родились две дочери - Елена и Мария, а после сын Александр. Но их союз оказался недолгим. Головин много и упорно трудился.

В 1889 Александр Головин отправляется в Париж на Всемирную выставку. Он был покорен новейшей французской живописью. Некоторое время Головин занимался во французской мастерской и понял, что все сделанное им, не то, что следует делать.

В 1898 Головин был назначен на должность художника-декоратора Императорских театров. Он оформлял спектакли Большого театра в Москве, в частности оперы Корещенко «Ледяной дом», Римского-Корсакова «Псковитянка».

Эскиз декорации к опере «Борис Годунов»

В 1901 художник переезжает в Петербург. Там с 1902 Головин занимал пост главного декоратора Императорских театров и консультанта дирекции по художественным вопросам. Свои работы он создавал для Александринского и Мариинского театров.

Эскиз декорации к комедии Мольера «Дон Жуан»

Он создал эскизы костюмов и декораций к операм «Орфей и Эвридика» Глюка; «Каменный гость» Даргомыжского; к спектаклям «У врат царства», Гамсуна; «Гроза» Островского, «Маскарад» Лермонтова; «Песнь соловья» Стравинского.

Эскиз декорации к балету «Жар-птица»

Головин был постоянным участником выставок «Мира искусства, а с 1902 годы являлся членом объединения и одним из сотрудников журнала «Мир Искусства». В 1903 вступил в Союз русских художников. В период с 1906 по 907 год художник создает цикл декораций к опере Бизе «Кармен». Его театральные пейзажи настолько реалистичны, что невольно становишься участником театрального представления.

С 1908 по 1917 год сотрудничал с Мейерхольдом, оформлял постановки антрепризы Дягилева Русские сезоны в Париже.

Н. К. Рерих

Совместно с Н. К. Рерихом и Стеллецким Головин создал костюмы и декорации к опере «Борис Годунов» Мусоргского, декорации к балету «Жар-птица»Стравинского.

В 1912 Головин стал действительным членом Академии художеств. В это же время у него обнаружились первые признаки серьезной сердечной болезни, и врачи посоветовали художнику покинуть столицу. С 1913 Головин жил в Царском Селе.

Несмотря на обширность театральных, литературных и художественных знакомств, Головин оставался для всех закрытой личностью, словно "застегнутой на все пуговицы". Его закрытость, отчужденность порой способствовали сложению репутации "человека исключительно своеобразного", затворника, редко спускавшегося из мастерской под потолком Мариинского театра.

Из наблюдений современника: "Головин вел странный, замкнутый образ жизни. О частной его жизни никто ничего не знал. Он куда-то исчезал неделями, не давая адреса, и, возвращаясь находил груду телеграмм и писем из театральной конторы, в пыли, под своей дверью. Не любил он посещать людей и избегал контакта с художниками".

Эту закрытость, порой нелюдимость, отмечали многие. Более того, Головин, "спрятанный в себе человек", страдал большой мнительностью и даже в некоторой степени манией преследования.

Автопортрет на фоне красного платка. 1919

После 1925 Головин практически не выезжал из Царского Села. Но перед этим художник успел встретиться со Станиславским в Одессе. Результатом этого стала совместная работа над «Женитьбой Фигаро» Бомарше.

В 1927 в Художественном театре с оглушительным успехом прошла премьера спектакля. Сам же художник, по причине болезни, не смог попасть на премьеру.

В 1928 художник был удостоен звания «Народный артист РСФСР».

Мало кто догадывался о слабости Головина - любви к конфетам, которые он всегда носил с собой в кармане. Только хорошие друзья, становившиеся гостями дома, знали об его увлечении - разведении цветов. Головин на протяжении жизни выращивал их у себя в садах — сначала на даче в Волосове под Петербургом, затем — в Царском селе, куда переехал в 1913. Для колористического богатства клумб Головин специально выписывал из цветочных магазинов Голландии луковицы тюльпанов, семена люпинов, саженцы роз.

Лишь немногие были допущены художником в мир его "милых странностей и детской чистоты души", в мир его глубинных чувств и переживаний. Только близкие знали о том, что он чувствует себя "гонимым и очень одиноким". В числе тех, избранных близких людей, оказался и Голлербах, первый биограф художника. Очарованный искренностью и утонченностью натуры Головина, он написал поэтическое "посвящение" мастеру:

Какой восторженный и нежный гений

Владеет кистью Вашею, когда

Причудливых и радужных видений

Пред Вами возникает череда?.. <…>

bibliotekar.ru ›Александр Головин



28 марта 2014 в Третьяковской галерее на Крымском Валу откроется выставка Александра Яковлевича Головина

Лондон. Аукцион Sotheby"s.

Живопись Александра Головина.


28 ноября, Лондон, Аукцион Sotheby"s "Important Russian Art".


Автопортрет на фоне красного платка. 1919

28 ноября 2011 года на аукционе Sotheby"s будет выставлена на продажу картина русского художника, Александра Яковлевича Головина.


Лот № 13 "Эскиз декорации к опере Н.А. Римского-Корсакова Псковитянка". Оценка 30000 - 40000 GBP.

Художник театральных сюит


Биография и творчество Александра Яковлевича Головина (1863 - 1930)
Головин учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества (1881 - 1889). Его учителями были И.М. Прянишников, В.Е. Маковский и В.Д. Поленов, сыгравший очень значительную роль в творческом развитии художника.


Благовещение. Створки царских врат. Богоматерь. 1894


Клеопатра. Эскиз декоративного майликового панно для гостиницы Метрополь в Москве. 1898

Головин первоначально выступал с историческими станковыми композициями, в которых проявились и чувство стиля и декоративность. В 1890-е годы сблизился с абрамцевским (мамонтовским) кружком, в 1898 - 1899 годах исполнил ряд работ декоративно-прикладного назначения в духе народно-национальной традиции для Всемирной выставки в Париже 1900 года. В 1898 году художник поступил декоратором в Большой театр и жил в Москве до 1901 года, а затем работал в императорских театрах Петербурга, был в числе крупнейших декораторов.


Болотная заросль. 1917

Художник пользовался почти исключительно темперой и гуашью, иногда прибегал к пастельным карандашам. Часто мазки превращаются в струящиеся потоки краски. Так Головин писал театральные декорации и некоторые станковые произведения, например декоративные пейзажи («Болотная заросль», темпера, 1917, ГТГ).


В горах. Эскиз декорации к опере Ж. Бизе Кармен. 1908

Пейзажи Головина - декоративное панно. Они могут рассматриваться и как своеобразный материал для театральных декораций.


Деревня на берегу моря. Эскиз декорации к комедии Ж.-Б. Мольера Дон Жуан. 1910


Душное Кащеево царство. Эскиз декорации к балету И.Ф.Стравинского Жар птица. 1910


Кремлевская площадь. Эскиз декорации для первого акта оперы М.Мусоргского Борис Годунов. 1911


На островах


Нескучный сад. 1910-е


Овраг. 1916


Осень. 1920-е


Пейзаж с голубым павильоном. Вид в парке. 1910


Пейзаж. Павловск. 1910


Пруд в чаще. 1909


Серебристые вётлы. 1909


Сицилийская деревня. Эскиз декорации к комедии Ж.-Б. Мольера Дон Жуан. 1910


Улица в Севилье. Эскиз декорации к опере Ж. Бизе Кармен. 1908

Портретные работы Головина чаще всего изображают людей искусства, выдающихся артистов, писателей, художников, но также и скромных работников сцены. Он писал портреты Ф.И. Шаляпина, М.Н. Кузнецовой-Бенуа, В.Э. Мейерхольда в тех костюмах, которые создавал для их ролей.


Портрет Марии Николаевны Кузнецовой-Бенуа в роли Кармен. 1908

Работа над портретами Ф.И. Шаляпина началась еще в 1900 году, а в следующем году он создал портретный этюд для его же костюма в роли Демона. Затем последовали портреты Шаляпина в роли Мефистофеля(картон, клеевая живопись, пастель, 1905, музей-квартира И.И. Бродского, СПб), Олоферна (холст, темпера, пастель, 1908, ГТГ) и Бориса Годунова (холст, темпера, 1912, ГРМ).


Портрет Федора Ивановича Шаляпина в роли Мефистофеля в опере Ш. Гуно Фауст. 1905


Портрет Ф. И. Шаляпина в роли Олоферна в опере А.Н.Серова Юдифь. 1908


Портрет Ф.И.Шаляпина в роли Бориса Годунова. Этюд к картине. 1912

Оригинальные искания композиционного характера сказались в портрете
В.Э. Мейерхольда (темпера, пастель, 1910-е годы). Зеркальное отражение позволяет видеть лицо и в фас и в профиль, отчего портрет приобретает полноту характеристики и передает духовную сложность модели.


Портрет Всеволода Эмильевича Мейерхольда. 1917

О другой стороне творчества Головина - портретиста дает представление групповой портрет трех мужчин (пастель, 1906, ГТГ) - заведующего освещением Мариинского театра Л.В. Калинова, заведующего освещением Александринского театра В.Д. Щеголева и заведующего мастерской по окраске тканей А.Б. Сальникова. Чувство уважения художника к этим простым людям передается и зрителям.


Групповой портрет служащих петербургских Императорских театров (А.Б.Сальников, Л.В.Калинов, В.Д.Щеголев). 1906

Демократичны и многочисленные изображения испанок. Они были написаны в период усиленной работы над декорациями и костюмами к опере Бизе «Кармен». Моделями служили хористки Мариинской оперы или работницы театральных мастерских.


Испанка в зеленом. 1906–1907


Испанка в красной шали. 1906


Испанка в черной шали. 1908


Испанка на балконе. 1911


Испанка с букетом желтых цветов. 1907

Замечательной сюитой являются автопортреты Головина, в которую входит и автопортрет 1912 года (бумага, темпера, ГТГ). Все они приблизительно одного размера, исполнены излюбленной художником темперой, мало отличаются друг от друга по композиции, выражение лица несколько меняется, но в основном оно всегда глубоко сосредоточенное, спокойное, даже холодное.

Натюрморт. Флоксы. 1911

Текст частично из книги «История русского искусства. Искусство второй половины XIX века», под редакцией М.Г. Неклюдовой, М. «Изобразительное искусство», 1980.

ГОЛОВИН Александр Яковлевич , российский сценограф, живописец и график, действительный член петербургской Академии Художеств (1912), народный артист Республики (1928). Учился в МУЖВЗ (1881-90) у В. Е. Маковского, В. Д. Поленова, И. М. Прянишникова; в Париже – в академии Ф. Коларосси (1889) у Ж. Э. Бланша и в мастерской Витти у Р. Коллена и Л. О. Мерсона (1897). Участник выставок «Мира искусства» (с 1899; член объединения с 1902), член СРХ (с 1903). Работал в театре с 1898, оформлял спектакли московского Большого театра («Ледяной дом» А. Н. Корещенко, 1900, совместно с К. А. Коровиным; «Франческа да Римини» С. В. Рахманинова, 1906, и др.).

Александр Яковлевич Головин.
Эскиз декорации к опере А. Н. Корещенко «Ледяной дом».
1900.

В 1901-17 главный декоратор императорских театров в Санкт-Петербурге (в 1907-17 работал в содружестве с В. Э. Мейерхольдом).

Один из крупнейших реформаторов русского и мирового театрально-декорационного искусства, Головин создал оригинальный стиль сценографии, основанный на живописном единстве всех элементов оформления (задники, кулисы, занавесы, бутафория, костюмы, свет), целостном пространственном видении спектакля. Изощрённый декоративизм, эмоциональное звучание тонко проработанного цвета свойственны всем лучшим работам Головина. Автор декораций для Мариинского театра («Руслан и Людмила» М. И. Глинки, 1904, совместно с Коровиным; «Кармен» Ж. Бизе, 1908; «Орфей и Эвридика» К. В. Глюка, 1911, и др.), Александринского театра (в том числе «Дон Жуан» Мольера, 1910; «Маскарад» М. Ю. Лермонтова, 1917, - последний спектакль императорской сцены, отмеченный избыточной роскошью), также придворных театров в Гатчине и Царском Селе, Малого театра в Москве.

Александр Яковлевич Головин.
Улица Севильи. Эскиз декорации к опере Ж. Бизе «Кармен».
1908.

Александр Яковлевич Головин.
Храм Эроса. Декорации к опере К. В. Глюка «Орфей и Эвридика».
1911.

Александр Яковлевич Головин.
Деревня на берегу моря. Эскиз декорации к комедии Ж. Б. Мольера «Дон Жуан».
1910.

Александр Яковлевич Головин.
Маскарадный зал. Эскиз декорации ко 2-й картине драмы «Маскарад» М. Ю. Лермонтова.
1917.
Центральный театральный музей им. А. А. Бахрушина (Москва).

Александр Яковлевич Головин.
Кремлёвская площадь. Эскиз декорации для первого акта оперы М. Мусоргского «Борис Годунов».
1911.

Созданные для этой же антрепризы декорации балета «Жар-птица» И. Ф. Стравинского (1910) стали одним из лучших созданий Головина, повлияв на развитие европейской сценографии: тонкое узорочье грандиозного задника (панно), таинственное мерцание красок неразрывно связаны с колористической изысканностью музыки балета.

Александр Яковлевич Головин.
Кащей. Эскиз костюма к балету И. Ф. Стравинского «Жар-птица».
1921.

По эскизам Головина были исполнены театральные занавесы для Мариинского театра (1914 и 1917) и Одесского театра оперы и балета (1925). После 1917 продолжал работать в театрах Петрограда (балет «Сольвейг» на муз. Э. Грига, 1922, ГАТОБ и др.) и Москвы («Женитьба Фигаро» П. Бомарше, 1927, МХАТ, режиссёр К. С. Станиславский).

Александр Яковлевич Головин.
Свадьба. Эскиз декорации к балету «Сольвейг».
1922.

Александр Яковлевич Головин.
Спальня Графини. Эскиз декорации к комедии П. Бомарше «Безумный день или Женитьба Фигаро».
1927.

Стилистику живописных панно, близких русскому модерну, Головин успешно использовал в декоративных пейзажах и натюрмортах, также в портретной живописи: серия «Испанки» (1902-08), портреты деятелей искусства – Ф. И. Шаляпина в роли Мефистофеля (1905, Музей-квартира И. И. Бродского, Санкт-Петербург), Демона (1906, Музей ГАБТ), Олоферна (1908, Государственная Третьяковская галерея) и Бориса Годунова (1912, Государственный Русский музей); Н. К. Рериха (1907, Государственная Третьяковская галерея), М. Н. Кузнецовой-Бенуа в роли Кармен (1908, ГЦТМ), М. А. Кузмина (1910, ИРЛИ РАН, Санкт-Петербург), К. А. Варламова (1914, Национальный музей, Стокгольм), В. Э. Мейерхольда (1917, Театральный музей, Санкт-Петербург); автопортреты (1904 и 1912, Государственная Третьяковская галерея).

Александр Яковлевич Головин.
Испанка.
1902.

Александр Яковлевич Головин.
Портрет Фёдора Ивановича Шаляпина в роли Мефистофеля в опере Ш. Гуно «Фауст».
1905.
Музей-квартира И. И. Бродского, Санкт-Петербург.

Александр Яковлевич Головин.
Портрет Ф. И. Шаляпина в роли Олоферна.
1908.

Александр Яковлевич Головин.
Портрет Ф. И. Шаляпина в роли Бориса Годунова (в костюме по эскизу И. Я. Билибина) из одноимённой оперы М. П. Мусоргского.
1912.
Государственный Русский музей.

Александр Яковлевич Головин.
Портрет художника Николая Константиновича Рериха.
1907.
Государственная Третьяковская галерея.

Александр Яковлевич Бенуа.
Портрет Марии Николаевны Кузнецовой-Бенуа в роли Кармен.
1908.
ГЦТМ.

Александр Яковлевич Головин.
Портрет поэта и композитора Михаила Александровича Кузмина.
1910.
ИРЛИ РАН, Санкт-Петербург.

Александр Яковлевич Головин.
Портрет Всеволода Эмильевича Мейерхольда.
1917.
Театральный музей, Санкт-Петербург.

Александр Яковлевич Головин.
Автопортрет.
1912.
Государственная Третьяковская галерея.

Занимался дизайном (убранство кустарного отдела русского павильона на Всемирной выставке 1900 в Париже, совместно с К. А. Коровиным) и декоративно-прикладным искусством (эскиз майоликового фриза гостиницы «Метрополь» в Москве, 1900, совместно с М. А. Врубелем), иллюстрированием книг и журнальной графикой.

Соч.: Роль художника в театре // Театрально-декорационное искусство в СССР. 1917-1927. Л., 1927; Встречи и впечатления. Письма. Воспоминания о Головине, Л.: М., 1960.
Лит.: Голлербах Э. Ф. А. Я. Головин. Жизнь и творчество. Л., 1928; «Маскарад» Лермонтова в театральных эскизах А. Я. Головина. М.; Л., 1941; Коган Д. З. Головин, М., 1960; Бассехес А. И. Театр и живопись Головина. М., 1970; Альмердингер Б. Головин и Шаляпин. Ночь под крышей Мариинского театра. Л., 1975; Онуфриева С. А. Головин. Л., 1977; Гофман И. М. Головин – портретист. Л., 1981; Пожарская М. Н. А. Головин: Путь художника. Художник и время. М., 1990. (В. А. Кулаков)