Глава двадцать первая

…Другие поэтические соратники Маяковского (Асеев, Кирсанов) не сумели столь решительно и последовательно разорвать пуповину, всё ещё связывающую их со Шкловским и др. Несмотря на всю близость этих поэтов к революционному пролетариату, в их современной поэтической линии всё ещё наблюдаются известные тенденции к консервации лефизма.

Надо думать, что с поворотом советской литературы к новым задачам соц. строительства лефовские пережитки будут ими преодолены.

Литературная энциклопедия

В довольно искренней и очень несправедливой книге Юрия Карабчиевского «Воскрешение Маяковского» (1983) говорится: «Трое самых главных, самых деятельных и самых шумных поэтов-футуристов, по отдельности так живо описанных Чуковским, сегодня представляются нам чем-то усреднённым, чем-то вроде почётного караула на встрече великого Маяковского, где мелькают лишь светлые пятна лиц и перчаток. А порой и совсем уж из другой области: вроде урок-телохранителей вокруг большого пахана… Кто из нас с сегодняшнего расстояния отличит Каменского от Кручёных и обоих вместе - от Бурлюка? Кто, не будучи специально уполномоченным, добровольно захочет этим заняться? Совершенно очевидно, что те различия, которые нам удалось бы выявить, проделав неимоверно скучную работу, ничего не изменили бы в нашем отношении к этим безвозвратно забытым авторам» {162} .

Это утверждение неверно, оно исходит как раз из официального образа Маяковского.

Есть одна история, которую, повторяясь, мне рассказывали ещё в юности.

В Рязани находилось овеянное легендами воздушно-десантное училище. В него было довольно трудно поступить, и вот не прошедшие по конкурсу юноши не уезжали сразу домой.

Вернее, не все уезжали, а некоторые из них поселялись в лесу близ учебного полигона и вели жизнь военного лагеря.

Наиболее отчаянные доживали в этом лагере до снега - и всё потому, что иногда к ним приходили офицеры из училища и зачисляли в штат.

Историю эту рассказывают по-разному, иногда с фантастическими деталями, но суть одна: доказать отчаянной преданностью свою нужность.

В случае с будущими парашютистами что-то подсказывает мне, что это не бессмысленный ход.

Но я хочу рассказать о другом.

История Левого фронта искусств, история ЛЕФа, чем-то мне напоминает юношей в рязанском лесу.

Группа людей декларировала идеи революции и хотела быть частью революции. Они хотели быть в революции, а её время кончалось.

Призывники раздражали своим жаром и желанием продолжать эксперименты. Время стремительно работающих социальных лифтов кончалось.

Оно, собственно, уже кончилось, когда ЛЕФ был создан - справочники спорят - в 1922 или 1923 году.

Люди, создавшие литературно-художественное объединение, декларировали революции свою преданность.

Но революции уже не было. Приём был закрыт.

А когда они захотели декларировать преданность власти, ничего не вышло. У власти уже было много преданных слуг - талантливых и не очень, с командирскими знаками различия и без оных.

Поэтому их жизнь в заповедном лесу русского авангарда была обречена.

Но в таких случаях всегда остаётся надежда, что ещё чуть-чуть, и вот тебя заметят и примут в семью.

Но дни проходят за днями, ты сидишь на выставке «Двадцать лет работы», а знакомых лиц нет.

А пока есть ещё лет семь на эксперименты.

В книге «Жили-были» Шкловский писал об этом так:

«Чтобы хоть как-то представить, что это было за время, расскажу, как мы печатали „Поэтику“ и „Мистерию-буфф“ Маяковского.

Был 1919 год. Юг России был захвачен белогвардейцами. У Петербурга не было окрестностей.

Когда мы издавали газету, у нас не было муки, чтобы заварить клейстер, и мы газету примораживали водой к стенке. Такое годится только для зимы. Летом ищите другой способ. <…>

Говорю об этом, понимая, что, возможно, кое-что не имеет отношения к теории искусства, но имеет отношение к теории времени. Это время, когда люди ходят по проволоке, когда надо, и перейдут, и не упадут, и гордятся работой, гордятся умением.

В журнале „ЛЕФ“, журнал толстый, был один рабочий, один журналист, а редактором был Маяковский. И хватало.

Напутали мы достаточно. Но сделали мы больше, чем напутали» {163} .

Кроме журнала - их, кстати, было два: «ЛЕФ» (1923–1925) и «Новый ЛЕФ» (1927–1928) - объединение содержало ещё много чего. Структура этого объединения напоминала писательские союзы.

История ЛЕФа, как ни странно, не описана. Существуют тысячи книг и, наверное, сотни фильмов, посвящённых его членам, а спроси обывателя, что такое был ЛЕФ, так скажут, что это - Маяковский.

Оно, конечно, верно - говорим: «Ленин», а подразумеваем: «Партия».

И про Маяковского - верно.

Обыватель, чуть более просвещённый, назовёт имена Брика и Шкловского, Родченко и Степановой.

Но классический путь литературного течения, которое собирается преобразовать мир или, на худой конец, перевернуть искусство, требует художественного описания.

Классический путь - это всегда начало в узком кругу, группа единомышленников, что собирает в гараже автомобиль, самолёт или компьютер. Потом одни поднимаются выше и случаются первые ссоры.

Затем вокруг них формируется армия сторонников, и вот они уже - сила.

Потом армия терпит поражение. Или нет, она не терпит поражение, а просто вожди покупают себе новые мундиры и зачищают приближённых. Волнами ложится в волчьи ямы комсостав, а вожди канонизируются после похорон. Мемуары становятся похожими друг на друга, потому что сладкий хлеб победы общего дела сплачивает бывших врагов. «Благо было тем, кто псами лёг в двадцатые годы, молодыми и гордыми псами, со звонкими рыжими баками» - если армия разбита, то пришедшие из плена пишут оправдательные и обвинительные мемуары.

Современники же записывают в дневник:

«Разговор со Шкловским по телефону:

Скажите, пожалуйста, Виктор Борисович, почему Маяковский ушёл из Лефа?

Чтоб не сидеть со мной в одной комнате.

А вы остались в Лефе?

Разумеется, остался.

А кто ещё остался?

А больше никого» {164} .

Это из записных книжек Лидии Гинзбург 1920-х годов.

В знаменитой «Литературной энциклопедии», что издавалась с 1929 по 1939 год, и всё равно её последний том куда-то запропастился, то ли потому, что погибло слишком много писателей, то ли оттого, что посадили слишком много авторов статей об этих писателях, о ЛЕФе говорится так:

«ЛЕФ [Левый фронт искусств] - лит<ературн>ая группа левопопутнического толка, существовавшая с перерывами с 1923 до 1929. Основателями и фактически её единственными членами явились: Н. Асеев, Б. Арбатов, О. Брик, Б. Кушнер, В. Маяковский, С. Третьяков и Н. Чужак. Впоследствии к Л<ефу> примкнули С. Кирсанов, В. Перцов и др. Л<еф> имел отделения в УССР (Юголеф). К Лефу идеологически примыкали сибирская группа „Настоящее“ (см.), „Нова генерація“ (см.) на Украине, „Лит-мастацка коммуна“ (Белоруссия), закавказские, татарские лефовцы, а также отдельные литературоведы-формалисты, как В. Б. Шкловский, лингвисты (Г. Винокур) и др.».

Это очень интересная статья, и, будь моя воля, я бы процитировал её почти полностью - потому что в ней сохранился язык яростной партийной борьбы, разделение на чистых и нечистых и непримиримые оценки литературного врага.

Вовсе не из-за того, что в ней перечислены участники литературной группы, спорившей с «официальным» РАППом, кто более предан революции. И хронология жизни объединения известна и так - и о манифесте русских футуристов «Пощёчина общественному вкусу», и о газете футуристов «Искусство коммуны», и то, что журнал «ЛЕФ» просуществовал до 1925 года, и о том, как в 1927 году возник «Новый ЛЕФ», просуществовавший год, и о возникновении в начале 1929 года «Революционного фронта» (РЕФ), и об окончательном распаде всего, после того как Маяковский незадолго до смерти вступил в РАПП.

Участников группы, в разной мере приближённых к её центру и по-разному участвовавших в литературном процессе, было множество. Пастернак и Кручёных, Шкловский и Каменский, Кассиль и Незнамов, а также Родченко со Степановой, Татлин и Эйзенштейн, Кулешов и Вертов, Козинцев и Юткевич. Близки ЛЕФу были и архитекторы. В его рамках было образовано Объединение современных архитекторов. Про ЛЕФ, как говорилось, написано множество книг - процесс его изучения начался ещё при его существовании и приобрёл невиданный размах в момент послевоенного возрождения авангарда - сперва на Западе, а потом и на родине объединения.

Давняя энциклопедия, чьё издание было оборвано, не устарела.

Дело вот в чём: литературная энциклопедия констатировала официальную оценку произошедшего.

В сказочный мир ЛЕФа, к его землянкам пришли не официальные люди за рекрутами, доказавшими свою преданность. Нет, пришёл новоназначенный хмурый лесник и разогнал всех - и романтиков, и карьеристов.

Причём разогнали их с такими формулировками, что хуже волчьего билета.

Энциклопедия сообщала:

«Несомненна мелкобуржуазная природа революционности раннего русского футуризма, вернее, того крыла, которое было представлено и возглавлено Маяковским. <…> Неспособный подняться до обобщений, вскрыть глубокие связи явлений, лефизм так. обр. стремится создать не столько осмысляющую, сколько регистрирующую литературу - „литературу факта“. „Фактография“ Лефа - это бессилие, возводимое в добродетель, бессилие подняться от восприятия явлений к познанию их сущности, законов их движения, не ограничивающегося конечно одним настоящим, как хотелось бы лефовцам.

<…> Теоретическая концепция лефов в настоящее время в основном разоблачена. Однако никак нельзя утверждать, что ликвидирована опасность лефовских влияний на пролетарское литературное движение» {165} .

Маяковского, когда он стал валютой, - ревниво делили. «Книга его <Шкловского> о Маяковском, - говорил А. Фадеев, - получилась обывательской книгой. В ней Маяковский вынут из революции, он даже вынут из поэзии, он заключён в узкую сферу кружковых, семейно-бытовых отношений. Получается, что Маяковского сформировали чуть ли не двое-трое его ближайших друзей. А между тем, можно по-разному относиться к бытовому окружению Маяковского, но этим никак и ни с какой стороны нельзя определить и охарактеризовать его поэзию» {166} .

На школьных зданиях старого времени история русской культуры изображалась просто и доходчиво - в гипсовых белых кругах поверх красной кирпичной кладки. Естественные науки представлял Ломоносов (впрочем, он представлял и начало литературы). Затем был представлен профиль с бакенбардами, а с другой стороны от входа были представлены Горький и Маяковский. Гипсовый Маяковский был образец искусственных посадок, та картошка, которой было разрешено спасаться в эпоху посадок настоящих.

Метафора гипсового Маяковского преследует мир много лет.

Деньги-тиражи-деньги-штих, марксово кладбище, марсово капище, революция пожирала своих поэтов - это история всей русской - советской литературы прошлого века. Только довольно длинная - нужно пересказывать многое, и для этого мало десятка книг.

К тому же жухлая, как октябрьские листья, летопись литературной борьбы не имеет достойного слушателя. Слушатель замешает её иной драматургией - личными отношениями участников. Любовными квадратами и многоугольниками - даже на истории тирана разговор не задерживается, и быстро совершается переход от тиранов к женщинам.

Лиля Брик прожила длинную жизнь, много кого повидала, и наконец прах её был развеян по ветру на одной из полян под Звенигородом. Споры об этой женщине, конечно, не споры о Сталине.

В спорах о ней возникают два сюжета на одном материале.

Первый - это история мудрой и прекрасной женщины, которая осветила собой жизнь большого поэта Маяковского, затем помогла словом и делом многим другим людям - вплоть до режиссёра Параджанова и поэта Сосноры - и стала одним из символов русской литературы XX века.

Сюжет второй - это история не очень умной, но практичной женщины, умело пользовавшейся своим животным магнетизмом и получавшей пожизненную социальную ренту с имени большого поэта.

Спор между защитниками этих взаимоисключающих конструкций может продолжаться бесконечно.

Каждый из них трясёт цитатами из писем и мемуаров (часто одними и теми же).

Время от времени противники делают шаги друг к другу, каким-то образом объясняя известные им события.

Письма женщины большому поэту почти не требуют пародирования, раз от раза повторяясь: «Телеграфируй, есть ли у тебя деньги. Я всё доносила до дыр. Купить всё нужно в Италии». И если женщина лезет груздем в кузов, занимая кадровую позицию жены, то вместе с социальными дивидендами налагает на себя обязательства. Если большой поэт неотвратимо двигался к самоубийству, то «Куда глядела жена?» - закономерно спрашивает обыватель.

Другой обыватель-наблюдатель справедливо замечает, что какой-нибудь большой поэт при живой жене жил с другой женщиной, а в целом история знает и более причудливые человеческие отношения, и вообще лезть в постель к большим поэтам - неприлично.

Ему, в свою очередь, возражают, что у поэтов, больших и малых, публичный «продукт» неразрывен с личной жизнью, и если для понимания научной работы физика Льва Ландау знания о его романах не нужны, то для понимания поэтической работы Маяковского этого знания не избежать.

Поэт как бы подписывает контракт на публичность личной жизни - с каждым посвящением, с каждым упоминанием или отголоском реальных событий в стихах.

Одна из точек зрения (весьма распространённая, но не факт, что точная) была высказана Ярославом Смеляковым. Он написал стихотворение, имевшее вполне детективную историю публикации. По слухам, неизвестные люди даже выкупали тираж альманаха «Поэзия» за 1973 год, чтобы его уничтожить. В стихотворении, обращённом к Маяковскому, говорилось, в частности:

Ты себя под Лениным чистил,

и в поэзии нашей нету

до сих пор человека чище.

Ты б гудел, как трёхтрубный крейсер,

но они тебя доконали,

эти лили и эти оси.

Не задрипанный фининспектор,

не враги из чужого стана,

а жужжавшие в самом ухе

проститутки с осиным станом.

Эти душечки-хохотушки,

эти кошечки полусвета,

словно вермут ночной, сосали

золотистую кровь поэта.

Ты в боях бы её истратил, а

не пролил бы по дешёвке,

чтоб записками торговали

эти траурные торговки.

Для того ль ты ходил как туча,

медногорлый и солнцеликий,

чтобы шли за саженным гробом

вероники и брехобрики?!

При этом стихотворение перепечатывали на машинке, оно ходило по рукам.

Я видел эти «слепые» перепечатки. Тут орфография и пунктуация машинописи сохранены, но год не указан, что в данном случае принципиально.

Причём Бриков не любили «с обеих сторон», как и люди простые, которым нравилась простая история о том, как попользовались влюблённым поэтом, так и люди вполне литературные.

Лидия Чуковская как-то заметила, что плохо представляет в этой компании Маяковского. Ахматова возразила ей: «И напрасно. Литература была отменена, оставлен был один салон Бриков, где писатели встречались с чекистами. И вы, и не вы одна неправильно делаете, что в своих представлениях отрываете Маяковского от Бриков. Это был его дом, его любовь, его дружба, ему там всё нравилось. Это был уровень его образования, чувства товарищества и интересов во всём…» {167}

Наконец, бывает, в разговор о судьбах поэтов вторгается фактор личный, фактор личных отношений с людьми, которые знали поэтов и их женщин (и этот фактор есть у всякого, и у меня тоже - не всякий захочет обидеть друзей и знакомых, пусть даже косвенно). Настоящий разговор начинается тогда, когда уходят из жизни все из них - до третьего колена.

С Лилей Брик - очень интересная история.

Разговор о ней так сложен потому, что очень сложно выдержать достойный тон.

Бриков давно ругали - ещё в конце 1960-х, причём на защиту «вдовы Маяковского» встали очень разные люди - от Константина Симонова до Виктора Шкловского.

Ничего особенного в этих статьях нет.

Просто они были напечатаны в мире с ещё высокой ценностью печатного слова. В том мире за публикацией следовали «организационные выводы». И как раз от оргвыводов приходилось защищаться. У Бенедикта Сарнова в мемуарной записи «У Лили Брик» этой истории посвящено несколько страниц:

«Рассказывала Л<иля> Ю<рьевна> про эту их (со Шкловским. - В. Б.) старую ссору в середине 60-х, в самый разгар бешеной кампании, которую вели против неё в печати два сукиных сына - Колосков и Воронцов - конечно, с соизволения или даже по прямому указанию самого высокого начальства.

Кампания эта к тому времени продолжалась уже несколько лет. Вообще-то, началом её надо считать выход 65-го тома „Литературного наследства“ - „Новое о Маяковском“. Издание это было осуждено специальной комиссией ЦК. Особый гнев начальства вызвала опубликованная в томе переписка Маяковского с Лилей Юрьевной.

Вот с этого и началась длящаяся годами, то затихающая, то с новой силой вспыхивающая травля Л. Ю. в печати. Виктор Борисович в этой ситуации повёл себя не лучшим образом.

В 1962 году на дискуссии в клубе „Октября“ (не самый уважаемый в то время журнал) на тему „Традиции Маяковского и современная поэзия“ он произнёс речь, в которой тоже дал залп по этой осуждённой высокими инстанциями сугубо личной переписке. Сокрушался, что Маяковский представлен в ней мало что говорящими уму и сердцу читателя короткими записочками. Сказал даже, что, напечатанные с комментариями в академическом томе, записочки эти „изменили свой жанр и тем самым стали художественно неправдивыми“. А в заключение посетовал, что в томе не напечатано „большое письмо Маяковского о поэзии. Оно осветило бы записочки“.

Особенно возмутила Лилю Юрьевну в той его речи именно вот эта последняя фраза, поскольку это „большое письмо Маяковского о поэзии“ существовало исключительно в воображении Виктора Борисовича. На самом деле никакого такого письма не было, и он не мог этого не знать.

Вскоре после того как это выступление Шкловского появилось на страницах журнала, Лиля Юрьевна получила от него такое послание:

„…Факт есть факт. Письма не существует и не было. Мне жалко, что я ошибся и обидел тебя.

Новых друзей не будет. Нового горя, равного для нас тому, что мы видали, - не будет.

Прости меня.

Я стар. Пишу о Толстом и жалуюсь через него на вечную несправедливость всех людей.

Прости меня.

Виктор Шкловский.

Я не сомневаюсь, что это покаянное письмо было искренним.

Но Шкловский не был бы Шкловским, если бы оно осталось последней точкой в долгой истории их отношений.

Не знаю, пересеклись ли потом ещё хоть раз их пути, встречались ли, обменивались ли письмами или хоть телефонными звонками. Но однажды мне случилось убедиться, что пламя той стародавней ссоры в его душе угасло не совсем.

Это был ноябрь 1966-го: четыре с половиной года, значит, прошло после того покаянного письма.

Мы с женой, как это часто бывало в то время, сидели у Шкловских и пили чай. Раздался звонок в дверь: принесли вечернюю почту.

Виктор Борисович кинул мне неразвёрнутый свежий номер „Известий“, чтобы я глянул, есть ли там что-нибудь интересное.

Никаких сенсаций мы не ждали, и я переворачивал газетные листы без особого интереса. На этот раз, однако, интересное нашлось. Это была реплика, изничтожающая опубликованную незадолго до того (в сентябрьском номере „Вопросов литературы“) статью Л. Ю. Брик „Предложение исследователям“ (так в журнале озаглавили отрывок из её воспоминаний, в котором она размышляла о Маяковском и Достоевском). К публикации этой я был слегка причастен (Л. Ю. советовалась со мной и Л. Лазаревым, какие главы её воспоминаний лучше подойдут для журнала) и поэтому злобную реплику, подписанную именами всё тех же двух мерзавцев, читал с особым интересом. Бегло проглядев про себя, прочёл её вслух. Ждал, что скажет Виктор Борисович. Хотя что тут, собственно, можно было сказать? Разве только найти какое-нибудь новое крепкое словцо для выражения общего нашего отношения к авторам гнусной статейки. Ведь кто бы там что ни говорил, а во всей мировой литературе не было другой женщины (кроме, может быть, Беатриче), имя которой так прочно, навеки срослось бы с именем великого поэта, ей одной посвятившего „стихов и страстей лавину“.

Но реакция Шкловского оказалась непредсказуемой:

Ну вот, теперь, значит, она хочет сказать, что жила не только с Маяковским, но и с Достоевским.

Отношения были, мягко говоря, непростые. В сущности, даже враждебные.

Но что бы ни происходило между ней и „Витей“, или между ней и „Борей“ <Пастернаком>, „Витя“, которого Володя <Маяковский> когда-то из-за неё выгнал из ЛЕФа, и „Боря“, который под конец жизни „совсем одичал“, были для неё навсегда свои. А Катаев, пьесы которого шли во МХАТе, сколько бы он ни тщился представить себя любимым учеником, другом и наследником Маяковского, как был, так и остался ей навсегда чужим» {168} .

Есть мемуары художницы Елизаветы Лавинской, входившей в ЛЕФ, о Маяковском. Зиновий Паперный про них писал:

«Во главе Дома-Музея <Маяковского> стояла Агния Семёновна Езерская, до этого заведовавшая каким-то артиллерийским музеем. В Музей Маяковского она перешла по распоряжению Надежды Константиновны Крупской, занимавшей руководящую должность в Наркомате просвещения. Так что Маяковским Агния Семёновна занималась не по призванию, а по указанию. Была у неё заместительница - серьёзно увлечённая творчеством поэта исследовательница Надежда Васильевна Реформатская. Обе были в то время, о котором я хочу сказать, седые, солидные. У Агнии Семёновны - лицо решительное, властное, не терпящее возражений, у Надежды Васильевны, наоборот, приятный, интеллигентный вид.

И вот Лиля Юрьевна узнаёт, что Агния Семёновна купила для музея рукопись воспоминаний, где весьма неприглядно рисуются Брики как пара, во всём чуждая Маяковскому. Если я не ошибаюсь, автор - художница Елизавета Лавинская, подруга сестры поэта Людмилы Владимировны.

Но тут Лиля Юрьевна, как бы случайно вспомнив, обращается к директрисе:

Агния Семёновна, хочу вас спросить: зачем вы покупаете явно лживые, клеветнические мемуары?

Я знаю, что вы имеете в виду. Но, уверяю вас, это находится в закрытом хранении, никто не читает.

Лиля Юрьевна заявляет, отчётливо произнося каждое слово:

Представьте себе на минуту, Агния Семёновна, что я купила воспоминания о вас, где утверждалось бы, что вы - проститутка, но я бы обещала это никому не показывать. Понравилось бы вам?

Вступает Надежда Васильевна:

Простите, Лиля Юрьевна, вы не совсем правы.

Ах, не права? Или вы, Надежда Васильевна, воображаете: в воспоминаниях говорилось бы, что вы…

И Лиля Брик произносит те же слова второй раз. Затем она приветливо прощается со всеми, и мы втроём - с ней и Катаняном, как было условлено, едем к ним домой».

Лиля Юрьевна, конечно, придирчиво относилась к себе в изображении современников. И действительно, Лавинская писала и о ней, и об Осипе Брике довольно резко: «А вся неразбериха, уродливость в вопросах быта, морали? Ревность - „буржуазный предрассудок“. „Жены, дружите с возлюбленными своих мужей“. „Хорошая жена сама подбирает подходящую возлюбленную своему мужу, а муж рекомендует своей жене своих товарищей“. Нормальная семья расценивалась как некая мещанская ограниченность. Всё это проводилось в жизнь Лилей Юрьевной и получало идеологическое подкрепление в теориях Осипа Максимовича» {169} .

О чрезвычайной осторожности, с которой нужно подходить к мемуарным свидетельствам о чужом блуде, я уже говорил.

Куда важнее, куда интереснее то, что Лавинская писала о самом ЛЕФе - однако надо учитывать, что это воспоминания солдата разбитой армии. Если Наполеон покинул Египет и бросил войска, можно представить, что напишет о нём разочаровавшийся офицер.

Не всякий брошенный солдат верен императору.

«И у меня так: из-за Лефа, из-за Брика вся жизнь на слом; каким огромным трудом далось даже переключение на графику. Ведь Лавинский, Родченко и остальные хоть в прошлом прошли какую-то школу, а наше поколение митинговало, отрицало и научилось в конце концов на практике одному оформительству. Но и в эти горькие минуты сознание того, что благодаря Лефу я знала, я так часто слышала, я была большой отрезок времени около Маяковского, как-то зачёркивает бесцельные угрызения: „могло быть иначе“. Да, безусловно, могло бы быть иначе, если в 1923–1924 годах я умела бы немного самостоятельно мыслить…

…В 1930 году, уже после смерти Маяковского, Асеев сказал нам - Антону и мне:

Вы, художники, были дураки, нужно было ломать чужое искусство, а не своё.

Помню, эта фраза потрясла меня своим цинизмом, но потом я поняла, что это была именно фраза: в тот период ничего подобного Асеев не думал и совершенно искренне сам громил живопись и скульптуру, воспевая фотомонтаж» {170} .

Разрушение было присуще авангарду. «Нужно непременно разрушать свою жизнь. Иначе она склеротизируется, и мы захлебнёмся в добродетели…» - писал Шкловский Тынянову, а тот отвечал 5 декабря 1928 года: «…Целую тебя крепко. Со статьей о Хлебникове не согласен. Но согласен с одним: нам жить друг с другом…»

Эта история, то есть история изгнания Шкловского из ЛЕФа, очень красиво рассказывалась многими её участниками и людьми, которым её рассказали участники. Сами участники тоже рассказывали о ней по-разному.

«<…> Леф распался, не выдержав ссоры моей с Лилей Брик, разделился на поэзию и прозу. Спешно ищем идеологических обоснований. Я хочу устроиться так, чтобы часто бывать в Питере. Посмотрим, что из этого выйдет. <…>

Больше всего нам нужно работать вместе, я чувствую каждый день преимущество коллективного хозяйства над однолошадным середняцким.

Очень крепко целую тебя. Завален мыслями о деньгах. Литературный быт надо рассматривать как один из видов сопротивления материала, тогда, вероятно, получится, а что получится, мне неизвестно. Я очень боюсь, как бы не получилось из „Комарова“ работы старого типа. Пиши мне» {171} .

Через два дня Чуковский записывает в дневник: «10/XI 1928. Подъезжаю к Питеру. Проехали Любань. Не спал 3 ночи. Вчера в Москве у М. Кольцова. Оба больны. У них грипп. Она лежит. Он сообщил мне новости: „Леф“ распался из-за Шкловского. На одном редакционном собрании Лиля критиковала то, что говорил Шкл. Шкл. тогда сказал: „Я не могу говорить, если хозяйка дома вмешивается в наши редакционные беседы“. Лиле показалось, что он сказал „домашняя хозяйка“. Обиделась. С этого и началось».

Бенедикт Сарнов, в свою очередь, пишет:

«Однажды Л<иля> Ю<рьевна> рассказала нам о своей давней ссоре с Виктором Борисовичем Шкловским.

Не помню, то ли это было какое-то заседание редколлегии „Нового ЛЕФа“, то ли просто собрались друзья и единомышленники. Происходило это в Гендриковом, на квартире Маяковского и Бриков. Шкловский читал какой-то свой новый сценарий. Прочитал. Все стали высказываться. Какое-то замечание высказала и она.

И тут, - рассказывала Лиля Юрьевна, - Витя вдруг ужасно покраснел и выкрикнул: „Хозяйка должна разливать чай!“

И что же вы? - спросил я.

Я заплакала, - сказала она. - И тогда Володя выгнал Витю из дома. И из ЛЕФа» {172} .

Василий Абгарович Катанян рассказал о конфликте В. Б. Шкловского с лефовцами на одном из «вторников» в Гендриковом переулке: «Говорили о каком-то игровом фильме, Жемчужный и Осип Максимович <Брик> довольно резко критиковали его. И вдруг выяснилось, что Шкловский принимал участие в сценарии этой картины. <…> Он стал грубо огрызаться. Тихий и скромный Виталий <Жемчужный> удивился и промолчал. Тогда Лиля Юрьевна предложила вместо сценария Шкловского обсудить любой другой плохой игровой сценарий. Шкловский неожиданно подскочил, как ужаленный, и закричал: „Пусть хозяйка занимается своим делом - разливает чай, а не рассуждает об искусстве!“» {173} .

Лавинская рассказывает это по-другому:

«Итак, Леф перешёл к новому этапу. Председательствовала Лиля Юрьевна Брик. Осип Максимович бросал по этому поводу, как всегда, несколько иронические, но в то же время игриво-поощрительные замечания - одним словом, всем было понятно: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало! Маяковский молчал, и по его виду трудно было определить его отношение к этому новшеству. Возможно, всё обошлось бы без всяких инцидентов, вплоть до самоликвидации Лефа, если бы не скандал с Пастернаком и Шкловским. Как будто всё дело состояло в том, что Пастернак отдал в другой журнал своё стихотворение, которое должно было быть, по предусмотренному плану редакции, напечатано в „Лефе“ (издававшийся ЛЕФом одноимённый журнал. - В. Б.). Начал его отчитывать Брик. Пастернак имел весьма жалкий вид, страшно волнуясь, оправдывался совершенно по-детски, неубедительно, и, казалось, вот-вот расплачется.

Маяковский мягко, с теплотой, которую должны помнить его товарищи и которую не представляют себе люди, видевшие его только на боевых выступлениях, просил Пастернака не нервничать, успокоиться: „Ну, нехорошо получилось, ну, не подумал, у каждого ошибки бывают…“ И т. д. и т. д.

Замолчи! Знай своё место. Помни, что здесь ты только домашняя хозяйка!

Немедленно последовал вопль Лили:

Володя! Выведи Шкловского!

Что сделалось с Маяковским! Он стоял, опустив голову, беспомощно висели руки, вся фигура выражала стыд, унижение. Он молчал. Шкловский встал и уже тихим голосом произнёс:

Ты, Володечка, не беспокойся, я сам уйду и больше никогда сюда не приду.

Шкловский ушёл, а Маяковский всё так же молчал. Лиля Юрьевна продолжала ругаться. Брик её успокаивал. Мы все стали расходиться. Было чувство боли, обиды за Маяковского и стыд за то, что Леф, которым жили, в который безумно и слепо верили, из-за которого сломали жизни, бросая искусство, Леф выродился в светский „салончик“» {174} .

Всякий, кто ворошит чужие знаменитые ссоры, «ходит опасно».

Недаром эти разговоры обозначены вешками «морали» и «нравственности».

Понятия морали и нравственности - самые зыбкие. Сами эти слова - будто двухголовая птица с неразличимой сутью, недаром классики философии употребляли их как синонимы, а теперь в них вдут какой-то абстрактный «духовный» смысл.

Никто точно не знает этой сути, всё, как и положено в «морально-нравственных» делах, определяется интуитивно.

В начале XX века начались эксперименты с этикой.

О Лиле Брик часто говорят, употребляя слово «великая». Мера величия неизвестна. Возможно, это обычный человек, на котором, в силу образа жизни, сконцентрировались желания нескольких неординарных людей. Затем покатился известный снежный ком общественного интереса - уже без особых усилий.

Обычный человек, никакая не хранительница, если муза - то невольная, не гений, не злодей. Не арбитр вкуса, ясное дело.

Просто человек, соответствовавший своими чертами и привычками ситуации. Мне кажется, что в ней не было ничего сверхъестественного. Она оказалась в нужное время, в нужном месте - в компании одарённых людей - и с нужными навыками общения. Я наблюдал такой феномен в разных компаниях - кто-то авторитетный из группы людей неосознанно выбирает себе предмет обожания, начинается цепная реакция, и коллективный символ сексуальности создан.

Кстати, самыми притягательными становятся вовсе не мудрые красавицы, а просто женщины с практическим умом.

Причём наблюдал я это отвердение репутаций, похожее на кристаллизацию воды, в совершенно разных компаниях - и среди интеллектуалов, и среди слесарей («Ну как? Нинка из тринадцатой комнаты даян эбан?» - спрашивает один другого. А тот отвечает с самодовольною усмешкою: «Куда ж она, падла, денется?» - как писал Веня Ерофеев о нелитературных людях).

К слову, потом, спустя много лет, мужчины не могут забыть таких женщин, потому что они не просто символ сексуальности, они - символ и мужской молодости, силы, молодого счастья и надежд.

Жизнь причудлива.

В январе 1930 года Лиля Брик пишет в воспоминаниях: «Когда я просыпаюсь - ночь прошла, уже светает, тихо, часть гостей, должно быть, разъехалась. Выйдя из Осиной комнаты, я вдруг сталкиваюсь с Пастернаком, который выскакивает из столовой с отчаянным, растерянным лицом. Его не было среди приглашённых, очевидно, он приехал под утро, когда я спала. Он смотрит на меня невидящими глазами и выбегает без шапки, в распахнутой шубе в раскрытую дверь передней. За ним устремляется Шкловский, которого тоже не было в начале вечера и который, как выяснилось, приехал вместе с Пастернаком. В столовой странная тишина, все молчат. Володя стоит в воинственной позе, наклонившись вперёд, засунув руки в карманы, с закушенным окурком. Я понимаю, что произошла ссора».

Потом произошли известные трагические события.

В одном письме без даты, вероятно, во второй половине апреля 1930 года, Шкловский пишет Тынянову:

«Владимир Владимирович кроме того письма, которое ты знаешь, оставил ещё два - одно <Веронике> Полонской, другое сестре. Их я не знаю.

В последнее время он был в очень тяжёлом настроении. Ушёл с одного вечера, не дочитавши своих последних стихов. Ушёл с диспута о „Бане“, где журналистская аудитория хамила и мучила его.

В ночь перед смертью он до 2-х часов был у Катаева. Потом поехал на Таганку. Утром заехал к Полонской. Эта женщина маленькая кинематографистка, замужняя, снималась в „Стеклянном глазе“, в пародийной части картины.

В прошлом году у Владимира Владимировича был другой роман и тоже несчастливый.

Эта женщина не хотела ехать с Владимиром Владимировичем, он плакал. Они поехали вместе на его квартиру. В 10.15 он застрелился в дверях своей комнаты. В револьвере была одна пуля. Женщина растерялась. Вызвала соседку. И уехала.

Её арестовали. На репетиции. К вечеру она была выпущена.

Стихи в письме. Странные, как ты видишь. Они ещё тяжелее цыганских романсов Блока. Стихи из большой поэмы, обращённой к Лиле Брик.

Я думаю, что Полонская - это ложный адрес огромной неудачной любви, которую нельзя было простить себе.

Володя изолировался от своих. Он был искренне предан революции. Нёс сердце в руках, как живую птицу. Защищал её локтями. Его толкали. И он чрезвычайно устал.

Личной жизни не было. Поэт живёт на развёртывании, а не на забвении своего горя. Он страшно беззащитен. Маяковский прожил свою жизнь без читательского окружения, и все его толкали, а у него были заняты руки, и он писал о том, что умрёт. Слова были рифмованы. Рифмам не верят. Его толкали.

Он умер чрезвычайно усталым. Осталась стопка тетрадей ненапечатанных стихов. Они написаны все в последнее время.

Лежит Владимир Владимирович в клубе писателей. Идёт много народа, десятки тысяч. Мы не знаем, читали ли они его» {175} .

Сейчас об этом самоубийстве написаны сотни (наверное, даже тысячи) книг, мы знаем множество других подробностей, чего ещё не знал Шкловский.

На книжных полках мемуаристы стоят рядком, как на очных ставках.

Но удивительное свойство человеческих историй в том, что в какой-то момент они становятся непознаваемыми. В определённых обстоятельствах судьба превращается в притчу, и можно бесконечно спорить, но никакого единого мнения выработать нельзя.

Ничего нельзя доказать - и живые люди превращаются в символы, а их жизни - в притчи.

Сгубили ли Маяковского Брики или без них он не состоялся бы? Советская власть задушила поэта или он сам шёл навстречу гибели? Был ли он раним и нежен или невротичен и жесток? Это всё выяснить невозможно.

Сформулировать связное и отчасти убедительное высказывание не значит «выяснить до конца, как это было на самом деле».

Это значит - создать более или менее противоречивое толкование.

Как было «до конца на самом деле с Пушкиным», что там с Лениным?.. Ничего не понятно.

Что было на самом деле с фарисеем и мытарем? Что думает человек, умывающий руки накануне чужого приговора? Что записал сборщик податей Левий Матвей за Иешуа?

Кстати, Булгаков пришёл на похороны Маяковского.

Есть его страшная фотография - в жаркий апрельский день он, весь в чёрном, стоит во дворе Клуба писателей.

История этого снимка долго оставалась детективной - потом оказалось, что снимок, как и несколько других, сделал Илья Ильф.

Для Булгакова, думаю, это был акт примирения с человеком, который в своей пьесе перечислил его среди отживших понятий.

В «Клопе» говорят со сцены: «Сплошной словарь умерших слов… бублики, богема, Булгаков…»

Но Маяковский этим апрельским днём был окончательно мёртв и находился среди совсем иных слов.

Впрочем, человеку, имевшему отношение к литературе и бывшему в то время в Москве, не прийти на эти похороны было невозможно. Гуковский (в пересказе Лидии Гинзбург) говорил: «Если человек нашего поколения… не бродил в своё время в течение недели, взасос твердя строки из „Облака в штанах“, с ним не стоит говорить о литературе».

Групповые снимки давних времён, сделанные на печальных и радостных мероприятиях, имеют одно важное свойство.

Они напоминают финал одного рассказа Даниила Хармса.

Рассказ этот называется «Связь» и заканчивается вот чем: «После концерта они поехали домой в одном трамвае. Но в трамвае, который ехал за ними, вагоновожатым был тот самый кондуктор, который когда-то продал пальто скрипача на барахолке. И вот они едут поздно вечером по городу: впереди - скрипач и сын хулигана, а за ними вагоновожатый, бывший кондуктор. Они едут и не знают, какая между ними связь, и не узнают до самой смерти».

Люди, которых снимал Ильф, были связаны крепко, они знали, что их связывает.

А связывало их главное искусство того времени - литература.

Вот следующий снимок из книги «Ильф - фотограф» с такой подписью: «В день похорон Владимира Маяковского 17 апреля 1930. Слева направо: М. Файнзильберг, Е. Петров, В. Катаев, С. Суок-Нарбут, Ю. Олеша, И. Уткин».

Ильф умрёт через семь лет, а его брат Михаил Файнзильберг - через двенадцать. В том же 1942 году погибнет Петров, Катаев проживёт ещё 56 лет и умрёт Героем Социалистического Труда и многих орденов кавалером, а Олеша уйдёт через тридцать - в нищете, временно заслонённый другими именами.

Женщина, сидящая между ними, - Серафима Суок, бывшая женой поэта Владимира Нарбута.

Через четверть века она станет женой Шкловского.

Сам Шкловский ходит тут же, но не догадывается о том, как сложится его семейная жизнь.

Все они понятия не имеют о своих сроках, но чувствуют одно - смерть Маяковского отделяет время прежней литературы от новых времён.

Следующие похороны Маяковского состоялись в 1980-е и в 1990-е годы. Происходили они в газетах и на телевидении - потому что основной массе соотечественников стихи поэта стали менее важны, нежели его интимная жизнь.

Именно благодаря Брикам мы сейчас имеем тот образ Маяковского, который имеем.

Это был тот самый необитаемый остров с мотором, сам подплывший к Куку: открывай, мол, меня! про который рассказывал Шкловский, имея тогда совсем иные обстоятельства - открытие Есенина.

История повторилась, когда письмо Лили Брик легло на стол вождя. Это был именно такой остров, приплывший к Сталину.

Вот он я, говорил этот остров, только скажи, что я - самый лучший и современнейший остров эпохи. Он был очень удобен тем, что уже не мог наделать глупостей.

Многие люди повторяют как заклинание мысль о том, что без письма Брик мы бы не знали Маяковского так, как знаем сейчас.

Однако понятно, что поэт Маяковский был бы всё равно, а вот станции метро «Маяковская» с её немыслимой красотой мозаики и гнутой нержавеющей стали, наверное, не было бы.

Мифология тоже сложна, и никогда не идёт по поведённому пути.

Из книги Лихачев автора Леонтьева Тамара Константиновна

Глава двадцать первая Вопрос о реконструкции завода АМО слушался на Политбюро через две недели - 25 января 1930 года.Лихачев впервые присутствовал на заседании Политбюро.После смерти Ленина дверь в кабинет, где Ленин работал с 12 марта 1918 года по 12 декабря 1922 года, была

Из книги Записки Видока, начальника Парижской тайной полиции. Том 1 автора Видок Эжен-Франсуа

Глава двадцать первая Мне предлагают бежать. - Новая попытка перед г-ном Анри. - Моя сделка с полицией. - Коко-Лакур. - Шайка воров. - Инспектор под замком. - Неудавшееся бегство.Я начинал чувствовать отвращение к побегам и к той свободе, которую они доставляли; мне

Из книги Две дороги автора Ардаматский Василий Иванович

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ В этот день Дружиловский решил не работать и провести его в свое удовольствие. Утром он вышел из дома на Пассауэрштрассе и направился к площади Виттенберга. Программа продумана на весь день и вечер. Сейчас он купит газет и потом будет не торопясь

Из книги Десять десятилетий автора Ефимов Борис Ефимович

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Прокурор брал со стола листы и читал свою обвинительную речь. В это время его правая рука жила точно сама по себе и делала резкие жесты невпопад. После нескольких фраз он отрывался от текста и негодующе смотрел в зал словно ослепшими от чтения

Из книги Александр Иванов автора Анисов Лев Михайлович

Глава двадцать первая Сорок пятый стал для меня годом незабываемых поездок - сначала в освобожденные страны Европы - Австрию, Чехословакию, Венгрию, Югославию и Болгарию, а вскоре после них - в Германию на Нюрнбергский процесс гитлеровских главарей.Моим спутником в

Из книги Что глаза мои видели. Том 2. Революция и Россия автора

Глава двадцать первая Вторично свою картину А. Иванов выставил в феврале 1858 года для великой княжны Елены Павловны, принявшей в нем деятельное участие. Она сама приехала в его мастерскую, почти насильно заставила показать свою картину, тут же заказала снять с нее

Из книги Что глаза мои видели. Том 1. В детстве автора Карабчевский Николай Платонович

Глава двадцать первая Текущие занятия общего собрания были в полном разгаре, когда я, восседая за возвышенным столом нашего президиума, рядом с всегдашним почетным председателем наших собраний, престарелым Д. В. Стасовым, который мирно задремывал от времени до времени,

Из книги Царица парижских кабаре автора Лопато Людмила

Из книги Виктор Шкловский автора Березин Владимир Сергеевич

Глава двадцать первая «Все это слегка напоминало свадьбу…» Наш второй спектакль. Ирина Строцци – «пани Ирэна» Пока мы репетировали, газеты сообщали о наших планах. В апреле 1957 года Le Matin Dimanche писала: «Новая театральная труппа русских (белых) только что основана в Париже

Из книги В крымском подполье автора Козлов Иван Андреевич

Глава двадцать первая ЛЕФ …Другие поэтические соратники Маяковского (Асеев, Кирсанов) не сумели столь решительно и последовательно разорвать пуповину, всё ещё связывающую их со Шкловским и др. Несмотря на всю близость этих поэтов к революционному пролетариату, в их

Из книги Эйзенхауэр. Солдат и Президент автора

Глава двадцать первая Об арестах подпольщиков я тут же сообщил по рации в обком партии, а 11 марта послал «Мартыну» подробную информацию о положении в городе. Из леса мы снова получили листовки на русском, немецком и румынском языках и газеты. Роздали их оставшимся

Из книги Так было автора Лагунов Константин Яковлевич

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Из книги автора

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ 1.И снова пришел март - первый весенний месяц. Он принес победные вести с фронтов великой войны. Красная Армия наступала. На юге, и на севере, и на западе. Неудержимо и стремительно. Город за городом, район за районом очищались от врага Южная Украина,

Леф

ЛЕФ (Левый фронт искусств) - литературная группа левопопутнического толка, существовавшая с перерывами с 1923 до 1929. Основателями и фактически ее единственными членами явились: Н. Асеев, Б. Арватов, О. Брик, Б. Кушнер, В. Маяковский, С. Третьяков и Н. Чужак. Впоследствии к Л. примкнули С. Кирсанов, В. Перцов и др. Л. имел отделения в УССР (Юголеф). К Лефу идеологически примыкали сибирская группа «Настоящее» (см.), «Нова генерація» (см.) на Украине, «Лит.-мастацка комуна» (Белоруссия), закавказские, татарские лефовцы, а также отдельные литературоведы-формалисты, как В. Б. Шкловский, лингвисты (Г. Винокур) и др.
Свою родословную сами лефы ведут от известного манифеста русских футуристов «Пощечина общественному вкусу», изданного в 1912. После Октябрьской революции признавшие ее футуристы создали свою газету «Искусство коммуны» (1918), в которой сформулировали основные принципы будущей теоретической платформы Л. В начале 1923 группа начинает издавать свой журн. «Леф», к-рый закрылся в 1925. В 1927 был организован новый журнал меньшего объема «Новый Леф», прекративший свое существование к концу 1928. В начале 1929 группа Л. преобразовывается в Реф (Революционный фронт); в последнюю не вошли Третьяков, Чужак и др., оставшиеся на старых лефовских позициях. Со вступлением вождя Лефа и Рефа Владимира Маяковского в РАПП (начало 1930) группа перестала существовать, хотя отдельные лефовцы и рефовцы и до сих пор продолжают отстаивать свои теоретические и творческие принципы.
Несомненна мелкобуржуазная природа революционности раннего русского футуризма, вернее того крыла, которое было представлено и возглавлено Маяковским. Конкретнее - это течение выражало собой процессы радикализации части мелкобуржуазной интеллигенции в условиях предвоенного экономического кризиса и нарастания новой революционной пролетарской волны (1912-1914) (подробнее об этом см. «Маяковский» и «Футуризм»). Процесс этот протекал своеобразно и противоречиво. С одной стороны, полное и окончательное оформление контрреволюционной сущности буржуазного либерализма делало неприемлемой для указанной группы традиционную либеральную фразу; с другой стороны, эта группа далека и от пролетариата, единственного последовательно-революционного класса, способного руководить освободительной борьбой всех угнетенных (кратковременное, хотя и не случайное участие юноши Маяковского в большевистском подпольи не было все же типичным для группы в целом). Отсюда - и ограниченность раннего футуристского «бунта» преимущественно сферой литературно-эстетических проблем. Правда, воинствующие выступления футуристов против двух главных литературных школ буржуазно-помещичьей реакции - символизма и акмеизма - не являлись, как думают некоторые исследователи, простым расхождением различных тенденций внутри господствующего стиля, а знаменовали собой предреволюционный его кризис. Но в самой практике футуризма непосредственно социальные проблемы занимали, за исключением опять-таки того же Маяковского, ничтожное место. Там же, где они ставились (как например у раннего Маяковского), бросались в глаза беспредметность и бесперспективность социального протеста, сочетание напряженно-болезненного характера его выражения с крайней мизерностью и бессилием средств практической борьбы.
Со всем этим «багажом» наиболее радикальное крыло футуристов одним из первых встало на другой день после Октября на позицию сотрудничества с пролетариатом. Ставить таких русских футуристов, как Владимир Маяковский и некоторые другие, впоследствии в большинстве своем шедших в ногу с пролетарской революцией, на одну доску с футуризмом Маринетти, глашатаем итальянского империализма и фашизма, было бы глубокой ошибкой. С Маринетти, вождем итальянских футуристов, русские футуристы порвали еще в 1912. Пролетарская литература и марксистская критика всегда считали лучшую часть Л., несмотря на всю ошибочность его линии, группой своих левых попутчиков и ближайших союзников. Пролетарское литературное движение подходило к Лефу диференцированно, умело отличать революционных поэтов Маяковского и Асеева от буржуазных формалистов вроде Шкловского и противопоставлять положительную (хотя и содержащую серьезнейшие недостатки) творческую практику отдельных лефовцев ошибочной в целом теоретической линии группы.
Период пролетарской диктатуры, творчески поднявший, обогативший отдельных художников Л. (Маяковский, Асеев и некоторые др.) и приблизивший их к пролетариату, не ликвидировал однако противоречий, заключенных в самом исходном социальном пункте группы.
История теоретических воззрений Лефа есть в значительной своей части история революционной мелкобуржуазной группы, связавшей свою судьбу с пролетариатом и стремившейся эту связь реализовать в практическом действии. Трагедия группы состояла в том, что, ликвидируя свое прежнее мировоззрение, она не сумела включиться в активную борьбу за марксистское мировоззрение. Все свое внимание она сосредоточила на том, чтобы «разделаться со старой философской совестью». И тут неизбежно вступала в свои права обычная метафизика мелкобуржуазного революционизма. Расправа с старой совестью происходила в пределах именно этой последней, и потому анархическому бунтарству например была противопоставлена лишь его односторонняя метафизическая крайность в виде всевозможных деляческих теорий прагматического образца, первоначальному волюнтаризму - механистический объективизм и т. д. Крайности эти не снимали друг друга, мирно уживались, и здесь была богатая пожива буржуазным попутчикам Л., к-рые все время вели борьбу за его «душу». Крайне характерно, что сам Л. чаще всего акцентировал и выставлял на своем знамени лозунги активности, действенности, революционной целенаправленности. Но именно потому, что подлинное идейное наполнение этих лозунгов в творческой практике Л. свелось к субъективно-идеалистическому мелкобуржуазному активизму, Л. сплошь и рядом оказывался в плену у самого настоящего механистического фатализма.
Открещиваясь от философии вообще, лефы, как всегда бывает с отрицателями философии, попали в плен к самой скверной философии. Философскую основу лефизма образуют различные несогласованные между собой элементы учений, чуждые диалектическому материализму. В той явно эклектической смеси, которую представляла философия Лефа, формальный метод все время доминировал, хотя и не выступал в чистом виде. Как формалисты, так и лефы (первые более откровенно, вторые с оговорками и поправками) признавали свое взаимное духовное родство. «Формальный метод и футуризм, - не без основания писал напр. Б. Эйхенбаум, - оказались исторически связанными между собой». От формалистов Леф позаимствовал идеалистическое понимание художественной формы. Но охарактеризованное выше противоречие толкало теоретиков Лефа на путь эклектических и механистических попыток «присоединить» к формалистской трактовке формы нечто вроде социологического анализа (теория «формально-социологического метода» Б. Арватова, О. Брика и других). Этим они думали вытравить из формализма его буржуазно-эстетское нутро. Такая попытка была разумеется заранее обречена на неудачу, ибо означала на деле лишь воспроизведение формализма на новой основе. Этой постоянной борьбой между революционными устремлениями лефов и сковавшими их буржуазными идеалистическими предрассудками отмечено каждое из основных теоретических положений группы. Так например, борьба Л. против пассеистически некритического отношения к искусству прошлого пошла по совершенно неправильному пути именно в силу формалистского отрицания идеологии в искусстве, в силу понимания искусства как чистой формы. С нигилистическим отрицанием лефы относились и к буржуазному и дворянскому культурному наследству, не признавая и не понимая марксистско-ленинского тезиса о необходимости для пролетариата усвоить последнее на основе революционно-критической переработки. «Сбросить Пушкина, Достоевского, Толстого с парохода современности» - лозунг, выдвинутый футуристами в своем манифесте в 1912, фактически не был снят до последних дней существования Лефа (см. «Наследство»). Теоретики Лефа всячески пытались обосновать необходимость поэтического служения материальным интересам рабочего класса и социалистической революции. Но «помноженное» на Шкловских, на игнорирование идеологии в искусстве, на формалистское понимание искусства как голой формы, это стремление могло дать только глубоко реакционную лефовскую теорию «вещизма» и «вещетворчества». Писатели, по воззрениям лефов, творят не художественные произведения, не идеологические ценности, а вырабатывают, изобретают вещи. «Не идея, а реальная вещь - цель всякого истинного творчества» (О. Брик). Тот же О. Брик в «Новом Лефе», стараясь «разгромить» «Разгром» Фадеева, писал: «Нужно поставить перед литературой задачу: давать не людей, а дело, описывать не людей, а дело, заинтересовывать не людьми, а делами... интерес к делу для нас основной, а интерес к человеку - интерес производный». «Мы - синдикат вещевиков», гордо декларировала группа. Т. к. люди для лефов представляли только «производный интерес», они изображали человека в законченном статичном виде, игнорируя диалектику общественного развития и борьбы классов.
Возражая против одной из разновидностей идеалистического понимания познавательной роли искусства (против теории «ви`дения» школы Воронского), Л., не пересматривая ничего в собственной идеалистической (формалистской) эстетике, теории «ви`дения» противопоставил вульгарно-материалистическое понимание искусства как «жизнестроения», как строения вещей, тем самым недооценивая идеологической сущности искусства. Отсюда вел прямой путь к лефовски понимаемому газетному очерку, которому лефы предоставили только роль «регистратора фактов», без их рационального отбора и осмысления. Таким образом через свой субъективный идеализм теоретики Лефа тесно смыкаются тут с объективизмом переверзианского толка. Перенеся центр тяжести на «вещи», лефы зачастую совершенно отрицали роль «субъективного фактора», «людей», т. е. классов, создающих и делающих «вещи» в процессе ожесточенной борьбы между собою. Но это и означало, что за внешним радикализмом лефовской эстетики скрывается объективистское стремление устранить из литературы действительную классовую борьбу.
В период «Нового Лефа» Л. выступает с теорией «литературы факта», выдвигая необходимость «выработки методов точной фиксации фактов». «Невыдуманную литературу факта» Л. ставит «выше выдуманной беллетристики». О. Брик полагает например, что «люди предпочитают слабо связанные реальные факты во всей их реальности, чем иметь дело с хорошо сложенным сюжетным построением». Правда, в других высказываниях лефы принуждены признать некоторую необходимость отбора фактов, но проблема критерия отбора - проблема мировоззрения писателя, критерий революционной практики совершенно выпадают из их внимания. Ратуя за «фактографию», лефы выступили против художественной литературы, против художественного «вымысла», «амнистируя» только злободневный газетный очерк, мемуары, дневники и т. п. «документальную» литературу.
Разбор «фактографической» теории приводит нас к самой гносеологической сердцевине лефизма. Кое-кому теория эта могла показаться последним словом материализма в вопросе творческого метода, на деле же «фактографизм» является лишь оборотной стороной формализма, этого приложения философского скептицизма, агностицизма, а в конечном итоге субъективизма и идеализма к вопросам теории искусства. Именно формальная школа, провозгласив искусство чистым «отношением» (В. Шкловский), чистой бессодержательной формой, не заключающей в себе ни грана объективного содержания, тем самым занимает позицию последовательного отрицания какого бы то ни было познавательного, а следовательно и общественно-практического значения искусства. Теория «факта» и явилась попыткой компромисса между этим исходным теоретическим воззрением лефовцев и их субъективной устремленностью в сторону пролетариата, их желанием работать на пользу социалистической революции. Но компромисс этот был порочен и реакционен в самой своей сути, ибо, 1) основываясь на метафизически-мертвенном представлении о материальном мире как о механической сумме уже законченных, готовых, неподвижных фактов-«вещей», совершенно игнорировал универсальную связь явлений, их движение в противоречиях, неизбежно игнорируя через это и борьбу классов в общественной жизни; 2) означал фактически капитуляцию перед буржуазным искусством, проповедь отказа от революционной борьбы за создание подлинно пролетарского коммунистического искусства и 3) отрицая искусство как будто во имя научного воспроизведения действительности, на деле дискредитировал подлинно революционную, марксистско-ленинскую науку, ни в какой мере не «фактографичную» и дающую наиболее глубокую и верную картину мира и общества в их конкретном движении, противоречиях и связях.
Критикуя художественный «вымысел», лефы оставались целиком на почве идеалистического (формалистского) понимания познавательного значения абстракции как в собственно науке, так и в искусстве. Марксо-ленинское понимание проблемы, глубочайшие ленинские замечания о роли фантазии в научном творчестве и политической борьбе - все это осталось для Л. книгой за семью печатями. Лефовская критика «вымысла», выражая субъективное отмежевывание ее представителей от буржуазной идеалистической эстетики, между тем на деле означала реформистскую проповедь «малых дел» в искусстве, проповедь мелкого, безыдейного, бесперспективного искусства. Практицизм Л. оказывался на поверку отрицанием подлинно революционной практики пролетариата, немыслимой без революционной теории, без огромной перспективы, без ориентации на завтрашний день, на конечную цель пролетарской борьбы. Лефы-«фактографы» барахтались в тине ползучего эмпиризма и мелкотравчатого делячества, которое дальше сегодняшнего дня ничего не видит.
Неспособный подняться до обобщений, вскрыть глубокие связи явлений, лефизм так. обр. стремится создать не столько осмысляющую, сколько регистрирующую литературу - «литературу факта». «Фактография» Лефа - это бессилие, возводимое в добродетель, бессилие подняться от восприятия явлений к познанию их сущности, законов их движения, не ограничивающегося конечно одним настоящим, как хотелось бы лефовцам.
Крайне характерно, что в своих требованиях («нам нужна жизнь, поданная, как она есть») «фактография» то и дело смыкалась с идеалистической теорией «непосредственных впечатлений», по которой писатель должен видеть мир безыскусственно и должен «отрешиться от всего, что вносит в непосредственное восприятие рассудок» (Воронский).
Высказываясь против художественной беллетристики, лефы полагали, что монументальные формы, большие полотна, как напр. эпопея, роман, типичны только для феодальной или буржуазной эпохи, литературой нашего времени может и должна быть только одна газета (Третьяков, Наш эпос - газета). «Поэтому газетчики выше беллетристов», декларировали лефы. От фетишизма вещей, «вещности» к «фактографии» - таков путь группы.
Свои нигилистические теории отрицания искусства, отказа от старого наследства, а также свои положительные теории «фактографии», «жизнестроения» лефы аргументировали необходимостью делать искусство, которое было бы доступно миллионам. Но, во-первых, в своей творческой практике (гл. образом в поэзии) лефы сами были далеко не всегда доступны массам: вычурность и заумь - частый спутник их художественной практики. Во-вторых, не всякая «простота» и «доступность» нужны пролетариату. Ленин, который как никто ставил вопрос о литературе для миллионов, вел в то же время систематическую и постоянную борьбу против «популярничанья» и снижения качества литературы для рабочих (см. хотя бы тезисы о «производственной пропаганде» и др.). Еще в «Что делать?» Ленин резко возражал против того, чтобы рабочие «замыкались» в искусственно суженные рамки «литературы для рабочих». «Вернее даже было бы сказать, вместо замыкались - были замыкаемы, потому что рабочие-то сами читают и хотят читать все, что пишут и для интеллигенции, и только некоторые (плохие) интеллигенты думают, что для рабочих достаточно рассказать о фабричных порядках и пережевывать давно известное».
Вульгаризируя самое понимание сущности искусства и литературы, лефы упрощенски понимали и самый литературный процесс. Вместо раскрытия классовых противоречий и борьбы в литературе лефы в большинстве случаев сводили вопросы творческого процесса к механическим взаимоотношениям между писателем как «кустарем»-производителем и читателем как «заказчиком», «потребителем». Теория «социального заказа» в самой вульгарной ее интерпретации не случайно зародилась в недрах лефов. «Поэт - мастер слова, - говорит О. Брик, - речетворец, обслуживающий свой класс, свою социальную группу. О чем писать - подсказывает ему потребитель». Последователь формально-социологического метода Б. Арватов полагает, правда, что «материал и структура литературного продукта определяются общественными способами производства и общественными способами его потребления». Указание на производственный фактор не ведет у Арватова к правильным выводам. Теория «социального заказа» у Арватова и Брика остается в основе идеалистической теорией, т. к. она предполагает, что творчество художника социально не обусловлено его классовым бытием и что писатель, паря над классом, творит художественные «вещи», приспособляясь к изменчивым запросам и вкусам читательских масс. Нетрудно в этой в конечном счете индетерминистической теории художественного творчества разглядеть новый вариант все того же анархического бунтарства, лишь деформировавшегося в силу определенных исторических условий в свою собственную якобы противоположность. Эта вредная теория, снимающая проблему мировоззрения и необходимости творческого и идеологического перевооружения для отдельных групп писателей, является идейным прикрытием всякой «красной» халтуры и приспособленчества - иначе говоря, широко открывает дверь всякого рода буржуазным тенденциям.
В отличие от механиста Переверзева, утверждавшего, что писатель вынужден оставаться в заколдованном кругу своего класса, с которым он якобы никак и никогда не в состоянии порвать, в отличие от Троцкого, восхищавшегося именно слабыми футуристическими сторонами лефовцев и высмеивавшего тенденции приближения лефовцев к коммунизму, подлинно марксистская критика теоретических установок Л. все время способствовала отслоению и отколу таких лефовцев - ближайших союзников пролетариата, как Маяковский и Асеев, от формалистов типа Шкловского и содействовала подготовке наиболее передовой части лефовцев, особенно Маяковского, к вхождению в ряды пролетарской литературы.
Теоретическая концепция лефов в настоящее время в основном разоблачена. Однако никак нельзя утверждать, что ликвидирована опасность лефовских влияний на пролетарское литературное движение. С переходом к реконструктивному периоду, с обострением классовой борьбы в стране, перед лицом соответствующих задач перестройки пролетарского литературного движения лефовские теории и лозунги стали одной из чрезвычайно активных форм мелкобуржуазного влияния на отдельные прослойки пролетарского литературного движения, влияния, выходящего за пределы небольшой группы лефовских интеллигентов. Внешний радикализм Л., простота и универсальность его творческой рецептуры, его специфический мелкобуржуазной активизм явились для некоторых элементов пролетарского литературного движения - независимо от их субъективных намерений - чрезвычайно удобной формой практического отказа от действительной борьбы за ликвидацию отставания пролетарской литературы, за диалектико-материалистический творческий метод, за большевистскую партийность. Особенно резкий и определяющий отпечаток лефовские влияния наложили на творческие установки Литфронта (см.), отдельные руководители и идеологи которого выступали преимущественно как «полпреды» Л. внутри пролетлитературы. К таковым относятся в первую очередь Б. Кушнер (см.) и И. Беспалов. У последнего лефовские тенденции «диалектически» дополняли исходную переверзианскую установку.
Б. Кушнер в статье о причинах отставания пролетарской литературы (в журнале «Красная новь» за 1930) выступает, как и старый Л., против «монументальных произведений», против «больших полотен». Б. Кушнер чисто по-формалистски считает эти «формы» (а не буржуазные и мелкобуржуазные влияния, а не недостатки мировоззрения и художественного метода!) главной причиной отставания пролетлитературы от требований реконструктивного периода («Громоздкая, малоподвижная, неуклюжая форма романа нередко является у нас причиной отрыва писательского творчества от революционных темпов наших дней»). Также вульгарно, механистически и формалистски Кушнер критиковал идеалистическую теорию «вынашивания», одновременно ликвидируя по сути дела самую проблему большевизации пролетлитературы. Аналогичные ошибки совершил И. Беспалов. Вместе с А. Зониным И. Беспалов примиренчески относился к ошибочной концепции Л. В статьях лидеров Литфронта (Беспалов, Гельфанд, Зонин и некоторые др.), написанных по случаю смерти Маяковского, были смазаны противоречия его поэзии, наличие в ней - даже в самом последнем периоде - элементов мелкобуржуазного «ячества», схематизма и проч. Лефизм творческих установок Литфронта был в сущности мелкобуржуазным дезертирством от трудностей нового этапа литературной революции пролетариата. Пролетарской литературе, стремившейся преодолеть эти трудности и овладеть диалектико-материалистическим художественным методом, пришлось вести непримиримую борьбу на два фронта: эта упорная борьба велась как против уклона к «воронщине» и переверзевщине, с одной стороны, так и против уклона к лефовщине - с другой стороны.
Несмотря на то, что теоретич. линия Л. была в основном реакционно-эклектической окрошкой из механицизма и формализма, все же из рядов Л. вышла и группа значительнейших мастеров (Маяковский, Асеев и некоторые др.), достижения к-рых в значительной мере входят в железный фонд революционной советской поэзии. В поэтической практике Маяковского, Асеева и др. осуществлялся действительный выход наиболее передовых элементов Л. за узкий круг буржуазно-идеалистических предрассудков литературной кружковщины в жизнь, в гущу классовой борьбы пролетариата и социалистического строительства. Здесь непосредственное воздействие пролетариата и его революционной практики было наиболее глубоким, длительным и прочным. Нельзя отрицать, что и в творческой продукции даже такого большого революционного поэта, как Маяковский, теоретическая концепция Л. до последнего времени сказывалась пережитками схематического, рационалистического, метафизического восприятия действительности, и эта постоянная борьба в самом творчестве В. Маяковского в свою очередь являлась выражением острой классовой борьбы в жизни и литературе. Рабочий класс окончательно отвоевывает здесь для себя лучшего из своих поэтических союзников. Именно в своей поэтической практике Маяковский дальше всего ушел от формалистов, и вряд ли можно было бы представить другое, более убедительное доказательство бесповоротного банкротства теоретической платформы Л., нежели творчество его вождя и основателя Маяковского. И это сказалось не только в объективных тенденциях поэзии Маяковского, но и в том резком разрыве со всей лефовской группой, которым поэт сопровождал свой переход в ряды пролетарского литературного движения. Другие поэтические соратники Маяковского (Асеев, Кирсанов) не сумели столь решительно и последовательно разорвать пуповину, все еще связывающую их со Шкловским и др. Несмотря на всю близость этих поэтов к революционному пролетариату, в их современной поэтической линии все еще наблюдаются известные тенденции к консервации лефизма. Надо думать, что с поворотом советской литературы к новым задачам соц. строительства лефовские пережитки будут ими преодолены.Библиография:
Чужак Н., К диалектике искусства, Чита, 1921; Его же, Через головы критиков, Чита, 1922; Его же, Марксизм и искусство, Попытка схематизации, «Правда», 1923, № 127, 10 июня; Его же, Под знаком жизнестроения, «Леф», 1923, I; Его же, К задачам дня, «Леф», 1923, II; Его же, Плюсы и минусы, «Леф», 1923, III; Его же, В драках за искусство (Разные подходы к «Лефу»), «Правда», 1923, № 186, 21 авг.; Его же, Литература. К худож. политике РКП, М., 1924; Авербах Л., По эту сторону литературных траншей, «На посту», 1923, I; Арватов Б., Искусство и классы, Гиз, Москва, 1923; Его же, Маркс о художественной реставрации, «Леф», 1923, III; Его же, Утопия или наука, «Леф», 1923, IV; Его же, Речетворчество, «Леф», 1923, II; Его же, Социологическая поэтика, М., 1928 (ср. Друзин В., Формально-социологический метод Б. Арватова, «На лит. посту», 1929, XVI); Асеев Н., Другой конец палки (по поводу статьи В. Полянского «О левом фронте в искусстве»), «Леф», 1923, III; Его же, Дневник поэта, Л., 1929; Винокур Г., Революционная фразеология, «Леф», 1923, III; Его же, Поэтика, лингвистика, социология, «Леф», 1923, III; Его же, О пуризме, «Леф», 1923, IV; Его же, Культура языка, Москва, 1925 (ст. «Речевая практика футуристов»); Воронский А. К., Искусство как познание жизни и современность, «Красная новь», 1923, V (и в сборнике его «Искусство и жизнь», М., 1924); Горлов Н., О футуризмах и футуризме (по поводу ст. Л. Троцкого «Футуризм»), «Леф», 1923, IV; Его же, Футуризм и революция, Гиз, М., 1923 (ср. Лелевич Г., О понимании футуризма т. Горловым, «Молодая гвардия», 1924, VII-VIII); Гроссман-Рощин И., Социальный замысел футуризма, «Леф» 1923, IV; Кушнер Б., Организация производства, «Леф», 1923, III; Его же, Причины отставания, «Правда» от 4 окт. 1930, и «Красная новь», 1930, XI; Полонский Вяч., Заметки. «Леф», «Печать и революция», 1923, IV-V; Его же, На литературные темы, М., 1927 (статьи: «Леф или блеф», «Блеф продолжается»); Его же, Очерки литературного движения революционной эпохи, издание 2-е, Гиз, М., 1929; Сосновский Л., Желтая кофта из советского ситца, «Правда», 1923, № 113, 24 мая (ср. ответы Сосновскому О. Брика, Н. Горлова и др. в «Лефе», 1923, III); Третьяков С., Леф и нэп, «Леф», 1923, II; Его же, Откуда и куда, «Леф», 1923, I; Его же, Трибуна Лефа, «Леф», 1923, III; Его же, Бьем тревогу, «Новый Леф», 1927, II; Брик О., От картины к ситцу, «Леф», 1924, II (6); Его же, За политику, «Новый Леф», 1927, I; Его же, За новаторство, «Новый Леф», 1927, I; Коган П. С., Литература этих лет, Иваново-Вознесенск, 1924 (гл. IX); Полянский В. (Лебедев П. И.), На литературном фронте, М., 1924 (ст. «О левом фронте в искусстве»); Его же, Вопросы современной критики, Гиз, М., 1927 (ст. «Социальные корни русской поэзии от символистов до наших дней»); Троцкий Л., Литература и революция, 2-е доп. издание, Гиз, М., 1924 (гл. IV); Малахов С., Русский футуризм после революции, «Молодая гвардия», 1926, X; Его же, Что такое футуризм, «Октябрь», 1927, II; Родов С., В литературных боях, М., 1926 (статьи: «Как Леф в поход собрался», «А король-то гол», «Майна, товарищи, майна»); Лежнев А., Вопросы литературы и критики, М., 1926 (статьи: «Леф и его творч. обоснования», «О книге Н. Чужака - Литература, «О книге Н. Горлова - Футуризм и революция и др.); Его же, Современники, М., 1927 (ст. «Дело о трупе», «Новый Леф»); Перцов В., График современного Лефа, «Новый Леф», 1927, I; Крученых А., 15 лет русского футуризма, М., 1928; Нусинов И., О социальном заказе, «Литература и марксизм», кн. II, 1928; Асмус В., В защиту вымысла (Литература факта и факты литературы), «Печать и революция», 1929, II; Беспалов И., Против грамотности, «Печать и революция», 1929, IX; Горелов А., Литература факта, «Звезда», 1929, X; «Литература факта». Первый сборник материалов работников Лефа, под редакцией Н. Чужака, изд. «Федерация», М., 1929 (отзывы: Тарасенков А., «Печать и революция», 1929, VIII); Саянов В., Современные литературные группировки, издание 2-е, Ленинград, 1930. См. также в статье «Футуризм», «Маяковский» и др.

Литературная энциклопедия. - В 11 т.; М.: издательство Коммунистической академии, Советская энциклопедия, Художественная литература . Под редакцией В. М. Фриче, А. В. Луначарского. 1929-1939 .

РЕФЕРАТ

На тему «литературные группировки и журналы»

Выполнил:

Студент 1 курса

По отрослям информационнаям система

Денискин Николай Валерьевич

Проверила:

Вавилина.С.В

С.Илек 2015

I. Вступление

II. Основная часть

1. Литературные групировки 20 х годов.

2. ЛЕФ (Левый фронт искусства)

3. «ПЕРЕВАЛ»

4. КОНСТРУКТИВИЗМ, ИЛИ ЛЦК

III. Заключение

IV. Список используемой литературы

Вступление

Я решил выбрать эту тему потому что мне интересно было узнать много нового о литературных группировках 20-го века. Т.к. эта тема затрагивает проходимый мною материал по литературе. Также мне было интересно узнать, как они назывались, организовывались и кто в них входил.

Литературные группировки 20-х гг.

Постановление ЦК ВКП (б) «О политике партии в области художественной литера­туры» (июнь 1925 г.). Литературный процесс в 20-е гг., особенно после смерти В. И. Ленина в 1924 г., свертывания нэпа, ослабления связей писателей метрополии с эмигрантской подсистемой русской литературы -тем же «русским Берлином», Парижем, Прагой, Харбином -характеризовался сохранением классового размежевания писателей, часто насаждаемого сверху, делением их на «пролетарских», «крестьянских», «комсомольских», «попутчиков», «внутренних эмигрантов» и т. п.

Известно, что и в сфере церковной политики это время сохранялся натиск на институт патриаршества, свирепый атеизм «Союза безбожников» во главе с Е.М. Ярославским. После смерти патриарха Тихона в апреле 1925 г. выборы нового патриарха не состоялись, а многих священников сослали на Соловки Положение крестьян в деревне еще один источник политизации жизни отличалось неустойчивостью: вроде бы нэп, рынок и разрешали крестьянину богатеть, развивать хозяйство, но стоило нанять хоть одного сезонного рабочего, заиметь двух лошадей, завести нечто более сложное, чем обычный плуг, как хозяин оказывался в «классе кулаков».

Сходная неопределенность, неуверенность сохранялась и и сфере культурной политики. С одной стороны, оставалась неприязнь к «буржуазному искусству», к эмиграции, а с другой - су шествовала атмосфера благоприятного, правда нечеткого, отношения к разного рода художественным группировкам, отвергавшим партийную опеку. Сохранялись и вновь образовывались довольно разнообразные писательские объединения. Среди них можно выделить следующие группировки, постоянно упоминаемые то в связи с В. Маяковским, то в связи с А. Платоновым или Н. Заболоцким:



ЛЕФ (Левый фронт искусства)

ЛЕФ (Левый фронт искусства), состоявший в основном; и поэтов и теоретиков предреволюционного ФУТУРИЗМА во главе с В. Маяковским, О. Бриком, В. Арбатовым, Н. Чужаком, В. Каменским, А. Крученых и др. Возник он в 1922 г. и просуществовал в спорах, борьбе с пролетарскими, крестьянскими писателями и др.-- до 1928 г. Недолгое время в Леф входил Б. Л. Пастернак. Теоретики этого течения утверждали союз искусств;! с производством, функции «жизнестроительства» в искусство, пропагандировали веру в технический прогресс, а в искусстве «литературу факта», репортажа, монтирования документов вместо вымысла, отменяемого как пережиток прошлого. Для лефонцев и пролеткульты - это эпигоны старого реализма, «кладущие заплатки на вылинявший пушкинский фрак», повторяющие «генералов-классиков». В своих «Приказах по армии искусств Маяковский порой в угоду программе, доктрине течения призы вал то «пулями по стенке музеев тенькать», то в небеса «шарахать железобетон», то вообще отвергал всякое личностное, интимное начало в творчестве: «Улицы - - наши кисти, площади- наши палитры.»

«ПЕРЕВАЛ»

«ПЕРЕВАЛ»- марксистская литературная группа, воз­никшая в Москве в 1923--1924 гг., быстро выросшая в 1926-1927 гг., имевшая издательскую базу в виде журнала «Красная новь» и сборников «Перевал» (выходили до 1929 г.). Неформаль­ным лидером «Перевала» был критик А. К. Воронский (1884-1943), в группу входили (или были близки ей) А. Веселый, М. Го­лодный, М. Светлов, Э. Багрицкий, А. Платонов, И. Катаев, А. Малышкин, М. Пришвин и др. «Перевал» отстаивал свободу писателей от деспотично навязываемого «социального заказа», защищал право автора на выбор темы, жанра, отвечающего ин­дивидуальности творца, боролся с нормативным «управляемым искусством», которое утверждали ревнители пролетарской лите­ратуры. Стихи поэтов Пролеткульта для А. К. Воронского - - это «красные псалмы», совсем не новая литература, а перелицован­ный И. Северянин, К. Бальмонт.Это все привлекало к «Перева­лу» интеллигенцию. Для «перевальцев» художественный об­раз- гораздо выше, сложнее, многозначное любой голой идеи, схемы, даже громко заявленной. Любимейший образ теоретика-«перевальца» Д. Горбова в его книге «Поиски Галатеи» (1929)- - античная нимфа Галатея, которая рождается скульптурой в союзе с материалом путем «освобождения» ее из глыбы мрамора, отсечения от глыбы всего лишнего, случайного. Про­ект, воображаемую скульптуру, свой идеал красоты художник как бы провидит в бесформенной, грубой, немой глыбе мрамора, он пламенно верит в свой образ и потом после труда-просвечива­ния как бы «встречается» с образом. Он не создает, а отыскива­ет волшебную фигуру. После разгрома троцкизма, исключения из партии А. К. Воронского «Перевал», обвиненный во внеклас­совом, над историческом подходе к искусству, в культе красоты, в неверии в возможности рождения нового классового искусства был распущен как «реакционная организация».

«БЫЛО ВСЯКОЕ...» (Леф)

Футуризм изживал себя как литературное течение. Маяковский это понимал. Поэт, из стихов которого, как верно подметила Марина Цветаева, был только один выход - «выход в действие», не мог ограничить себя формальной работой над словом. И он разваливал футуризм - это эфемерное эстетическое сооружение, - разваливал в щепки, наводя панику на друзей и соратников.

Переменился Маяковский и на эстраде. Не очень резко, но переменился. Грубый эпатаж, футуристические кульбиты, имевшие какое-то объяснение в молодости, стали уступать место желанию войти в контакт с публикой. Теперь на вечерах только в прямых стычках с противниками он иногда бывал груб. Искренним попыткам найти взаимопонимание еще противоречил рекламный нажим на публику - рецидив футуристических забав. С таким рекламным душком была вывешена афиша о чтении Маяковским поэмы «Про это». Луначарский пожурил Владимира Владимировича в письме к нему: «Мне кажется, - писал он, - ...перед прочтением такой великолепной вещи можно уже и не становиться на руки и не дрыгать ногами в воздухе. Эти маленькие гримасы, которые были милы, когда Вы были поэтическим младенцем, плохо идут к Вашему возмужалому и серьезному лицу».

Первые поездки за границу, интерес к советскому искусству, к советской литературе, который ощутил Маяковский на Западе, видимо, тоже подсказывали ему, что необходимо искать какую-то иную, более прочную идейную (а не только эстетическую) платформу и своему творчеству, и творчеству писателей, близких по духу. Нужна была какая-то организационная структура. Нэп обострил классовую борьбу в культурном строительстве. В этот период было открыто огромное количество частных издательств, в целом ряде изданий пропагандировались чуждые Советской власти идеи, причем борьба идеологий приобретала острый характер и в литературе, и в общественных науках.

Партией предпринимались попытки объединения писателей, близко стоящих к Советской власти. При одобрении В. И. Ленина был создан первый «толстый» журнал «Красная новь» (1921). Маяковский печатался в нем. Журнал популяризировал произведения писателей, стоящих на платформе Советской власти или сочувствующих ей. Однако на его базе не удалось, как это предполагалось, создать массовую писательскую организацию.

В июле 1922 года ЦК РКП (б) образовал «Комиссию по организации писателей и поэтов в самостоятельное общество». Комиссия приступила к выполнению своей задачи, решив создать «общество» на основе группы, объединившейся вокруг журнала «Красная новь», привлечь к нему старых писателей, примкнувших к революции (среди «примкнувших» назывался Горький), пролетарских писателей, футуристов, имажинистов, «Серапионовых братьев», группу колеблющихся. На пост председателя бюро нового общества предполагалось выдвинуть Николая Асеева.

Объединение должно было осуществиться при издательстве «Круг». В самом названии содержалась идея объединения. Предусматривались субсидии издательству для повышения гонорара и удешевления изданий, предоставление дома, в котором мог бы быть устроен клуб, общежитие и при котором мог бы быть организован фонд помощи писателям.

«Круг» вступил в успешную конкуренцию с частными издательствами и привлек к себе наиболее крупных писателей (Маяковский издал в нем три книги), но не смог, однако, выполнить задачу объединения, почва для него еще не созрела.

Ситуация подсказывала Маяковскому идею образования нового журнала, вокруг которого можно было бы собрать группу литераторов-единомышленников и утверждать те принципы современного искусства, которые он сформулировал в письме в Агитотдел ЦК с просьбой разрешить ему издание журнала Левого фронта искусств («Леф»). Принципы эти были изложены не в самом письме, а в программе журнала, приложенной к письму.

Идея журнала возникла не на пустом месте, не сама по себе. Дело в том, что 27 февраля 1922 года Оргбюро ЦК РКП (б), обсуждая вопрос о борьбе с мелкобуржуазной идеологией в литературно-издательской области, постановило «признать необходимым поддержку Госиздатом: а) группы пролетарских писателей, б) издательства «Серапионовы братья» (при условии неучастия их в таких реакционных изданиях, как «Журнал» и «Петербургский сборник»), в) группы Маяковского».

Официальная поддержка партии воодушевила Маяковского и тех, кто шел рядом с ним, вселила надежду на организационный успех предприятия.

Программа журнала была сформулирована следующим образом:

«а) ...Способствовать нахождению коммунистического пути для всех родов искусства; б) пересмотреть идеологию и практику так называемого левого искусства, отбросив от него индивидуалистические кривлянья и развивая его ценные коммунистические стороны; в) вести упорную агитацию среди производителей искусства за приятие коммунистического пути и идеологии; г) принимая самые революционные течения в области искусства, служить авангардом для искусства российского и мирового; д) знакомить российскую рабочую аудиторию с достижениями европейского искусства, но не в лице его канонизированных, официальных представителей, а в лице лит.-худ. молодежи, ныне отвергаемой европейской буржуазией, но представляющей из себя ростки новой пролетарской культуры; е) бороться всяческим образом с соглашателями в области искусства, подменивающими коммунистическую идеологию в области искусства старыми, затрепанными фразами об абсолютных ценностях и вечных красотах; ж) давать образцы литературных и художественных произведений не для услаждения эстетических вкусов, а для указания приемов создания действенных агитационных произведений; з) борьба с декадентством, с эстетическим мистицизмом, с самодовлеющим формализмом, с безразличным натурализмом за утверждение тенденциозного реализма, основанного на использовании технических приемов всех революционных художественных школ».

Лефовская программа в некоторых основополагающих пунктах перекликается с программой группы пролетарских писателей «Октябрь», трансформировавшейся в РАПП (Российскую ассоциацию пролетарских писателей), прежде всего тем, что она ориентирована на коммунистический путь для всех родов искусства, на борьбу с декадентством. Эта программа - заметный, даже весьма заметный шаг вперед от футуризма. Примечательно, что она, по крайней мере, ссылается на коммунистическую идеологию, ориентируется на нее, с этого ее изложение и начинается, а в сторону футуризма сделан осуждающий жест. В некоторых пунктах еще заметно старое недоверие к «абсолютным» художественным ценностям, но зато в последнем пункте объявлена война «самодовлеющему формализму» и «безразличному натурализму».

Теперь нетрудно установить, что программа Лефа в этом документе базировалась на творческом опыте Маяковского, что «тенденциозный реализм» - это, в его понимании, тот метод, который сближает искусство с жизнью, с идеологией, который придает искусству действенность. А в жертву действенности искусства Леф приносил все, тем более что вдохновение, по его программе, считалось отжившим атрибутом. Следуя этой доктрине, и Маяковский готов был наступить «на горло собственной песне».

Но песня рвалась на свободу.

Два месяца напряженнейшей и вдохновенной работы с конца декабря 1922 года по февраль 1923 года было посвящено поэме «Про это». Два месяца Маяковский находился в добровольном затворничестве в «комнатенке-лодочке» в Лубянском проезде, чтобы воплотить большой замысел - написать поэму о любви. «Громадную». В автобиографии («23-й год»): «Написал: «Про это». По личным мотивам об общем быте».

По личным мотивам.

Об общем быте.

О том, что на жарком огне сжигало сердце.

О том, что уродовало жизнь, искажало проявление естественных чувств, опошляло эти чувства. Об общем быте, который, как с горечью говорил поэт, «ни в чем не изменился... который является сейчас злейшим нашим врагом, делая из нас - мещан».

Признанием личных мотивов поэт дает право находить черты общности его с лирическим героем произведения. Художник Родченко, с согласия автора, оформил поэму фотомонтажами, чем еще более подчеркнул ее реальную основу. На обложке, например, дан фотографический портрет Л. Ю. Брик. В то же время, уже во вступительной главке, поэт указывает на всеобщность любовной темы, обозначая ее многоточием, рифмуя со словом «лбов», говорит о могуществе чувства, которому подвластен каждый человек, и о том, как оно пришло к нему, пришло как «тема» произведения, «заявилась гневная, приказала: - Подать дней удила!».

Как ни «смирял» в себе Маяковский интимное, «становясь на горло собственной песне» во имя общего, социально-разумного (вспомним «Приказ N 2 армии искусств»: «Кому это интересно, что - «Ах, вот бедненький! Как он любил и каким он был несчастным...?»), «тема» (любовь) заставила писать о ней. Иначе говоря, «тема» пришла изнутри, опровергла ритористический принцип «смирения». Однако «личные мотивы» были подняты на высоту всеобщности. Появилась на свет поэма о любви.

Чтобы понять «личные мотивы» этого произведения, надо оглянуться назад. Отношения Маяковского с Лилей Юрьевной Брик складывались трудно с самого начала. Любовь поэта была ошеломляющей, бескомпромиссной, пугающей гиперболизмом страстей. Но, по свидетельству Л. Ю. Брик, она только через три года «могла с уверенностью сказать» О. М. Брику о том, что они с Маяковским любят друг друга.

О дальнейшей жизни сказано: «Мы с Осей больше никогда не были близки физически, так что все сплетни о «треугольнике», «любви втроем» и т. д. - совершенно не похожи на то, что было. Я любила, люблю и буду любить Осю больше, чем брата, больше, чем мужа, больше, чем сына. Про такую любовь я не читала ни в каких стихах, ни в какой литературе». В последнем утверждении, вероятно, нет ничего удивительного. И еще: «Я не могла не любить Володю, если его так любил Ося» (курсив мой. - А. М.). Вряд ли тут что-либо надо объяснять, настолько все это действительно ни на что не похоже. Живя вместе уже после того, как прекратились близкие отношения с Маяковским и после его смерти, каждый из Бриков в то же время имел как бы вторую семью, а еще раньше Лиля Юрьевна пыталась распространить эти принципы в лефовском окружении.

Об этом рассказано в воспоминаниях Е. А. Лавинской. Они с мужем, скульптором Антоном Лавинским, входили в лефовский кружок и некоторое время близко общались с Бриками. «Нормальная семья, - пишет об атмосфере в лефовском кружке Лавинская, - расценивалась как некая мещанская ограниченность. Все это проводилось в жизнь Лилей Юрьевной и получало идеологическое подкрепление в теориях Осипа Максимовича».

Лиля Юрьевна в своем кругу позволяла себе высказываться о Маяковском иронически:

«Вы себе представляете, - говорила она, - Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности».

«Какая разница между Володей и извозчиком? Один управляет лошадью, другой - рифмой».

А что касается его переживаний, то они, видимо, мало трогали Лилю Юрьевну, но она видела их «пользу»:

«Страдать Володе полезно, он помучается и напишет хорошие стихи».

И то, что в нем кричало от боли, непонимания, от его чистоты, пришедшей в столкновение с изувеченным уродливой моралью бытом («Про это»), Лиля Юрьевна холодно расценивала как освобождение от «предрассудков», преодоление их.

Поэма «Про это» появилась тогда, когда получили распространение идеи свободной любви, ликвидации семьи, когда в жизни и в литературе назревал драматический конфликт любви одухотворенной, высокой с любовью чувственной, плотской, бездуховной, искажающей гармонию человеческих отношений. Многие писатели вступились за любовь чистую, прекрасную, возвышающую человека. Маяковский на себе почувствовал подобную дисгармонию. Поэма «Про это» была криком души.

Письма к Л. Ю. Брик, написанные в это время, говорят о том, что между ними произошла размолвка (это было по возвращении Лили Юрьевны из-за границы) и что она носила весьма болезненный характер, по крайней мере, для Владимира Владимировича. «Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни...» - пишет он. Вопросы бытовых, личных взаимоотношений, послужившие причиной размолвки, отчасти объясняет упоминание о «ревностях» в одном из писем (Л. Ю., как известно, легко завязывала связи и в это время и после).

По взаимной договоренности решено было не встречаться два месяца. Из Лубянского проезда в Водопьяный переулок, с нарочным и по почте, шли письма, записки, посылались птицы в клетках, напоминая о затворничестве поэта.

Уединившись в комнатенке-лодочке, Маяковский работал по 16 и по 20 часов в сутки и за эти два месяца (а он одновременно работал также над другими вещами) «сделал столько, сколько никогда не делал и за полгода...» (это его собственное признание). В это же время, например, начал работу над «портретами» для «Маяковской галереи», писал антирелигиозные лубки.

В марте 1923 года поэма «Про это» была напечатана в первом номере журнала «Леф».

Почему же Маяковский, человек необычайно деятельный, постоянно нуждавшийся в общении с людьми, никогда прежде не уединявшийся надолго для написания какой-либо вещи, умевший работать над стихами и сидя в трамвае или даже на ходу, вдруг заточил себя на два месяца в тесной комнатенке?

Сохранилось письмо-дневник, относящееся к этому времени, где говорится: «...Я сижу только потому, что сам хочу, хочу подумать о себе и о своей жизни.

Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь - это жизнь, это главное. От нее разворачиваются стихи, и дела, и все пр. Любовь - это сердце всего. Если оно прекратит работу, все остальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но если сердце работает, оно не может не проявляться во всем... Но если нет «деятельности», я мертв.

Любовь не установишь никаким «должен», никакими «нельзя» - только свободным соревнованием со всем миром».

Вот над чем думал Маяковский, когда он обратился - рабски, безкакой-либо возможности обойти ее - к «этой теме, и личной и мелкой, перепетой не раз и не пять...». И уже здесь, в начале, заметен оттенок иронии к себе, не способному встать выше других...

Маяковский все-таки эти два месяца провел не наедине, а в искусственном, нарочито устроенном отъединении от той, которая стала другим, помимо лирического героя, неназванным по имени персонажем поэмы, спрятанным за местоимением «она». В это время он, как и обычно, заключал договоры, сдавал рукописи, участвовал в заседаниях, встречался с разными людьми.

«Лицом к лицу лица не увидать». Это сказал другой русский поэт, Сергей Есенин. Но Маяковскому понадобилось отдалиться не для того, чтобы лучше «увидать» лицо любимой. Эту попытку он сделал еще в поэме «Флейта-позвоночник». Поэма «Про это» написана «по личным мотивам», Маяковскому надо было заглянуть в себя, - на отдалении от любимой женщины.

Он заглянул.

И что он увидел?

Лирический герой поэмы ощутил в себе всесжигающий огонь любви, любви, не знающей пощады, снисхождения, любви, на которую он обречен и от которой ему нет спасенья. «Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю». «У тебя не любовь ко мне, у тебя - вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть даже большое), но если я кончаюсь, то я вынимаюсь, как камень из речки...» Не встретив такой же силы ответной страсти, он не может преодолеть в себе, как ему кажется, инерции быта. На самом же деле им руководило нравственное чувство, не принимавшее то, что называлось «ко всему любовь».

Драматическую сложность поэме придает введение в нее традиционного для русской литературы образа двойника. У Маяковского он принимает разные обличья - то медведя, огромного, но беззащитного в любви и обреченного на нее, то «человека из-за семи лет» (лирического героя более ранней поэмы Маяковского), то мальчика-самоубийцы... Поэт не щадил себя, предавая проклятью свои слабости.

Слабости ли? Маяковский не мог принять мораль «нового быта», которая имела хождение в лефовском кружке стараниями Л. Ю. Брик. Внутреннее сопротивление этому, сопротивление естественного человеческого чувства придает трагический оттенок любовному сюжету.

Дом, семья, близкие, родные - все становилось помехой его любви, все, что прежде согревало душу, что прежде снимало с нее многие тяжести. Сейчас в ответ на ласку - почти резкость: «- Так что ж?! Любовь заменяете чаем? Любовь заменяете штопкой носков?» Любовь близких, родных - уже «Любвишка наседок!». Это у нежнейшего, свято почитавшего мать, семью Маяковского!

Да, рано, чуть ли не в юношеском возрасте почувствовав себя человеком зрелым, самостоятельным, способным жить без указки старших, бесконечно любя свою мать, Александру Алексеевну, любя сестер, а к Людмиле Владимировне питая чувство глубокой благодарности за то, что она, после смерти отца, вытаскивала семью из нужды, помогала ему, подростку, юноше, учиться, - Владимир Владимирович стал тяготиться опекой старших. Властный характер Людмилы Владимировны, все еще, по привычке, считавшей его малолеткой, которого надо воспитывать, угнетал и сковывал энергию Владимира. С 1915 года, когда перебрался в Петроград, он уже не живет в своей семье, хотя до конца жизни поддерживает с нею самые добрые родственные отношения.

Здесь, в поэме «Про это», гиперболизм Маяковского рушит все связи, кроме одной. Но силу чувства, которое буквально захлестывает поэта, способен понять, ощутить и ответить на него человек, равный ему богатством души. Такого человека он не встретил в своей жизни и потому не был счастлив в любви.

Взваливая всю огромную ношу вины за несостоявшееся счастье на быт и на себя, на кажущиеся неискоренимыми мещанские пороки, в том числе и того мещанства наизнанку, которое пускало уже и пустило ростки в лефовском кружке, поэт оберегает имя и честь женщины, возлюбленной:

Это - рыцарский жест, жест истинного благородства. В поэме «Флейта-позвоночник» Маяковский бросил упрек героине любовного романа в приверженности ее к мещанскому благополучию. Поэт был молод, более откровенен и менее сдержан. В поэме «Про это» мужское благородство, рыцарское чувство берет верх над «расчетами» - кто, почему, зачем?.. Может быть, именно для этого надо было придумать двухмесячное затворничество в Лубянском проезде и не появляться в Водопьяном переулке у Бриков, чтобы не быть лицом к лицу с нею, не теряться, не мельчить себя в быту...

Вина, которую взваливает на себя лирический герой поэмы, приобретает характер всеобщности: «...за всех расплачусь, за всех расплачусь». Гримасы быта, непроходимо затхлого, оскорбляющего человеческое достоинство, показал Маяковский в поэме «Про это», появившейся в разгар нэпа. Показал для того, чтобы сказать - ненавижу! Ненавижу все, «что в нас ушедшим рабьим вбито» и что осело «даже в нашем краснофлагом строе».

Последняя глава поэмы - «Прошение на имя...» - это очищение (катарсис). Быт персонифицируется в конкретном образе: «Дантесам в мой не целить лоб». И - мера, критерий очищения - красный флаг, достоинство, измеряемое его цветом, его революционной чистотой (»...знаю - достоин лежать я с легшими под красным флагом»).

Идеальная любовь, о которой поэт мечтает, которую провидит, она, по Маяковскому, возможна только при коммунизме, при полной свободе от бытовых предрассудков, при полном слиянии личного счастья со счастьем всего человечества. Драматические коллизии в поэме «Про это» разрешаются путем бесстрашного и безжалостного самораскрытия, самопреодоления конфликта в душе лирического героя.

В финале поэмы возникает тот идеал жизни, тот идеал любви, который нетерпеливый Маяковский, увы, видит только в тридцатом веке. Это одновременно и отрицание и утверждение, это явь и мечта:

Чтоб не было любви - служанки

замужеств,

Постели прокляв,

встав с лежанки,

чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день,

который горем старящ,

не христарадничать, моля.

на первый крик:

Товарищ! -

оборачивалась земля.

Чтоб жить

не в жертву дома дырам.

по крайней мере миром,

землей по крайней мере - мать.

Несмотря на поэтически яркую оптимистическую концовку, поэма далеко не всеми была понята и принята именно в этом качестве - в качестве утверждающей идеал жизни, идеал любви. Почти сразу же по выходе в свет она оказалась под перекрестным огнем критики. В том числе и со стороны соратников по Лефу. Ведь поэма свершилась, по сути дела, как факт антилефовского искусства. На первом ее чтении в небольшом кругу присутствовал Луначарский, поэма произвела на него очень сильное впечатление. Когда ехали в машине домой, он взволнованно говорил жене: «Я и раньше зная это, а сегодня уверился окончательно. Володя - лирик, он тончайший лирик, хотя он и сам не всегда это понимает...» Спустя неделю он писал Маяковскому, что все еще находится под обаянием его прекрасной поэмы, и просил прислать ему копию или корректуру произведения, так как непременно хотел написать этюд, не дожидаясь появления ее в печати. И Луначарский неоднократно воздавал хвалу Маяковскому за поэму «Про это» как произведение глубоко лирическое и революционное.

Из суждений Луначарского о поэме в человеческом, интимном плане очень проницательно суждение насчет «обездоленности» Маяковского, его одиночества.

Поэмой «Про это», двухмесячным испытанием, которое в значительной мере меньше коснулось второго персонажа любовного сюжета, нежели Маяковского, ибо Лиля Юрьевна ни в чем не переменила образа жизни за эти два месяца, напряжение было все-таки снято. После этого была совместная поездка в Ленинград, потом - вместе с О. Бриком - за границу. Но... уже в июне 1924 года были написаны строки: «Я теперь свободен от любви и от плакатов».

Что же произошло? Л. Ю. Брик признается Маяковскому, что не испытывает больше прежних чувств к нему. Факты указывают на вполне вероятную причину - очередное увлечение Лили Юрьевны. Подслащивая пилюлю, она добавляет: «Мне кажется, что и ты любишь меня много меньше и очень мучиться не будешь».

Так буднично и, по-видимому, совсем не внезапно для обоих (Маяковский знал о новом романе Л. Ю., который начался еще летом 1922 года) произошла перемена во взаимоотношениях между ними. А в быту внешне мало что изменилось. «Семья» Бриков по-прежнему опекалась Маяковским, и с 1926 года, с переезда в общую квартиру, в Гендриков переулок, фактически им целиком обеспечивалась.

А как в это время поживает «Леф»? «Леф» - журнал? Леф без кавычек - Левый фронт искусств? Кроме литераторов - Н. Асеева, С. Третьякова, В. Каменского, Б. Пастернака, А. Крученых, П. Незнамова, Н. Чужака, Б. Арватова, Б. Кушнера, О. Брика, С. Кирсанова, В.Шкловского, - к Лефу примыкали, Лефу сочувствовали уже упоминавшиеся здесь Лавинские, художники А. Родченко, В. Степанова, кинорежиссеры С. Эйзенштейн, Л. Кулешов, Дзига Вертов.

Среди других литературных группировок Леф выделялся своим утилитаризмом, рассматривая искусство как «жизнестроение». Это означало полную зависимость литературы и искусства от факта, документа, подчинение их чисто агитационным и производственным задачам. Однако теории лефовцев - теории «литературы факта», «производственного искусства» - расходились с практикой таких поэтов, как Маяковский, Асеев, Пастернак, хотя и проявлялись в деятельности двух первых, например, в стремлении Маяковского целиком переключиться на газетную работу.

Журнал «Леф» отражает и теорию и практику Лефа как группировки со всеми ее противоречиями. Несмотря на сближение с идейной платформой партии, Леф и «Леф» имели уязвимую для критики программу, что и повлекло за собой внутренние противоречия. А они обнаружились на обсуждении первого же номера журнала. В редколлегию входили: Маяковский (ответственный редактор), Арватов, Асеев, Брик, Кушнер, Третьяков, Чужак. На этом заседании возникло резкое непонимание. Чужак покинул его. Вслед ему летит письмо Маяковского:

«Письмо это пишу немедля после Вашего ухода, пошлю Вам с первой возможностью... Я еще раз сегодня с полнейшим дружелюбием буду находить у нас в редакции пути для уговора Вас. Но я... совершенно не могу понять подоплеки Вашей аргументации. Приведите, пожалуйста, в порядок Ваши возражения и давайте их просто - конкретными требованиями. Но помните, что цель нашего объединения - коммунистическое искусство (часть комкультуры и ком. вообще!) - область еще смутная, не поддающаяся еще точному учету и теоретизированию, область, где практика, интуиция обгоняют часто головитейшего теоретика. Давайте работать над этим, ничего не навязывая друг другу, возможно шлифуя друг друга: вы - знанием, мы - вкусом. Нельзя понять Вашего ухода не только до каких бы то ни было разногласий, но даже до первой работы!»

Само по себе письмо Маяковского примечательно признанием того, что теоретическая (и стало быть, идейная) база коммунистического искусства (а именно коммунистическое искусство собирались создавать лефы) для него и его товарищей оставалась во многом смутной, неясной, что здесь он полагался на интуицию, на практику.

Ответственный редактор испытывает огромное желание понять своих соратников и сотрудников, ради общего дела он готов терпеливо, с полнейшим доброжелательством выслушивать все аргументы во внутреннем споре. А противоречия улаживались, по крайней мере поначалу, с большим трудом и только благодаря усилиям Маяковского. Когда они достигли наивысшей точки, когда для улаживания их надо было поступаться коренными убеждениями, тогда он занял иную позицию.

Редакция «Лефа» расположилась в одной из комнат Дома печати. Секретарем редакции был поэт Петр Незнамов. Обложку сделал Александр Михайлович Родченко. Вспомним также, что он оформлял издание поэмы «Про это». С Родченко Маяковского связывала не только общность взглядов на искусство, но и дружеские отношения. Еще учась в школе живописи в Казани до личного знакомства в 1920 году, Александр Михайлович, который был всего лишь двумя годами старше Маяковского, прекрасно знал поэта, увлекался им. Художник, оформист, один из создателей советского дизайна, мастер-фотограф, Родченко был профессором ВХУТЕМАСа, вместе со своими учениками придумывал оформление Красной площади 1 Мая 1921 года. Великий мечтатель, он, как и Маяковский, торопил время, думал о домах-помощниках, о дворцах труда, о городах-садах...

И конечно, они сошлись, сблизились с Маяковским, их объединяла общая страсть к новому, общее стремление приблизить будущее. Родченко стал победителем в конкурсе на оформление журнала «Леф», он же оформлял потом все номера этого журнала и под измененным названием - «Новый Леф».

Сам Маяковский не так часто бывал в редакции. Обычно по всем важным делам Незнамов ехал к нему в Лубянский, но, как человек, в высшей степени организованный, порою даже педантичный, Владимир Владимирович не упускал из виду никаких мелочей в редакционной работе и от сотрудников неукоснительно требовал исполнения их обязанностей. Незнамову за нерасторопность шутливо выговаривал: «Не верю я, что вы сибиряк: напора нет! Вы, наверное, мамин сибиряк? Мамочкин?»

Дисциплина и организованность, умение работать не за страх, а за совесть, с полной отдачей были у Маяковского в крови, и поэтому он не терпел несобранности, разгильдяйства у тех, кто работал вместе с ним, умел заставить работать. Нужны были - срочно! - клише для первых номеров «Лефа» (а их делал гравер-частник на Усачевке, он был завален работой), и Незнамов получает задание:

В свежем, соленом или маринованном виде, но вы должны их привезти сегодня же...

В половине первого ночи клише были доставлены, а Незнамов со словами сочувствия усажен за ужин.

В редакцию Маяковский приводил поэтов, прозаиков, иногда заказывал стихи, например, к 1 Мая. Как редактор, проявлял определенную широту, предоставляя страницы журнала талантливым, но далеким от линии «Лефа» писателям. Так в «Лефе» появился Бабель с некоторыми рассказами, Артем Веселый с главами из романа «Россия, кровью умытая». Печатались Дм. Петровский, Валентин Катаев, «Высокая болезнь» Пастернака, теоретик конструктивизма К. Зелинский, молодой С. Кирсанов.

Маяковский хотел привлечь к сотрудничеству в журнале Есенина и даже, как рассказывал Асеев, вел с ним переговоры на эту тему. Есенин запросил вхождения группой. Маяковский сказал, что «это сниматься, оканчивая школу, хорошо группой». Есенину это не идет.

Тогда Есенин запросил в полное распоряжение отдел.

Что вы там один будете делать и чем распоряжаться?

А вот тем, что хотя бы название у него будет мое!

Какое же оно будет?

А вот будет отдел называться «Россиянин»!

А почему не «Советянин»?

Ну, это вы, Маяковский, бросьте! Это мое слово твердо!

А куда же вы, Есенин, Украину денете? Ведь она тоже имеет право себе отдел потребовать. А Азербайджан? А Грузия? Тогда уж нужно журнал не «Лефом» называть, а - «Росукразгруз».

Маяковский убеждал Есенина:

Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых! Что вы эту глину на ногах тащите?

Я глину, а вы - чугун и железо! Из глины человек создан, а из чугуна что?

А из чугуна памятники!

Разговор происходил незадолго до смерти Есенину.

А появление в «Лефе» статей Зелинского и даже публикация «Декларации конструктивистов» (1925), подписанной Сельвинским, Зелинским, Инбер, Агаповым, Габриловичем и Туманным, объясняется тем, что на первых порах Маяковский проявил интерес к эстетике конструктивизма, усматривал ее истоки в футуризме. Его привлекала идея технического эстетизма («борьба за конструкции вместо стилей»). Однако вскоре Маяковский вступил в борьбу с группой ЛЦК (Литературный центр конструктивистов), этого открыто «организационно-рационалистического течения в литературе», противопоставившего национальной стихии в искусстве идею «усвоения технической оснастки европейской культуры».

Конструктивисты также противопоставили агитационности, а говоря еще определеннее - партийности Маяковского нечто из прошлого, нечто формально-изощренное и сугубо рационалистическое, и Маяковский был прав, когда позднее, уже в 1930 году, характеризовал их позицию как «голое преклонение перед техникой», он говорил, что «это есть закурчавливание волосиков на старой, облысевшей голове старой поэзии». Несмотря на шумные претензии и даже причастность к нему талантливых Э. Багрицкого, В. Луговского, В. Инбер (руководителем ЛЦК был И. Сельвинский), конструктивизм не оставил в истории советской литературы следа, кроме своего звучного имени.

Первый номер журнала «Леф» вышел в конце марта 1923 года. Программные статьи были написаны Маяковским. Их было три: «За что борется Леф?», «В кого вгрызается Леф?», «Кого предостерегает Леф?»

В первом и ближайших номерах - в статьях и выступлениях лефовцев, в основном бывших футуристов, излагавших программу левого искусства на новом этапе, выявилось и отсутствие единомыслия между ними. Слишком далеко развела их жизнь, слишком различны были уровни понимания искусства.

Статьи Маяковского, открывавшие первый номер, развивали программу, которая была изложена в его письме Агитотдел ЦК. «В работе над укреплением завоеваний Октябрьской революции, укрепляя левое искусство, ЛЕФ БУДЕТ АГИТИРОВАТЬ ИСКУССТВО ИДЕЯМИ КОММУНЫ открывая искусству дорогу в завтра». Витиеватая запутанность фразы не мешает, однако, понять (помня при этом о программе), в каком идеологическом направлении собирается действовать Леф.

Подкрепляет это направление и ясно выраженное желание «растворить маленькое «мы» искусства в огромном «мы» коммунизма».

В статьях Маяковского есть и другое. Признав, что футуристическое движение до революции «расцвечивалось иногда цветами анархии», автор все-таки рассматривает его как предшественника - через «Искусство коммуны» - Лефа. И отсюда - амбициозный вывод: «ЛЕФ ОБЯЗАН ПРОДЕМОНСТРИРОВАТЬ ПАНОРАМУ ИСКУССТВА РСФСР, установить перспективу и занять подобающее нам место».

Была поставлена задача собирания воедино левых сил в искусстве, задача создать фронт «для взрыва старья, для драки за охват новой культуры».

И наконец, вот это:

«ЛЕФ БУДЕТ БОРОТЬСЯ ЗА ИСКУССТВО - СТРОЕНИЕ ЖИЗНИ».

Строение жизни - производственное искусство - гвоздь программы Лефа.

Классикам была объявлена амнистия. Они уже не сбрасывались с «парохода современности». На книгах классиков разрешено было учиться безграмотным. И тем не менее со стороны некоторых авторов нападки на классиков, иногда косвенно, а иногда и прямо, продолжались. О. Брик, например, отвергавший всякую творческую индивидуальность, уже в первом номере выдвигал такой тезис: «Не будь Пушкина, «Евгений Онегин» все равно был бы написан». Во втором номере В. Блюм сводил счеты с Островским («Кумир, сотворенный себе обывателем...»).

Объявляя войну искусству, О. Брик в 1924 году (N 6) писал: «Укрепляется убеждение, что картина умирает, что она неразрывно связана с формами капиталистического строя, его культурной идеологией, что в центр творческого внимания становится ситец, - что ситец и работа на ситец являются вершинами художественного труда». Он зовет молодежь на этот «единственно верный» путь.

И программные статьи Маяковского содержали ряд положений, дававших повод для различных трактовок. Что означал, скажем, лозунг борьбы против тех, кто «неизбежную диктатуру вкуса заменяет учредиловским лозунгом общей элементарной понятности»? Чью диктатуру вкуса имел в виду Маяковский, объявляя справедливую войну лозунгу элементарной понятности? Чужака, Брика, самого себя? Но почему она должна приниматься как неизбежная? Да к тому же если учесть, что Чужак, Брик, Третьяков вообще отрицали искусство в его эстетическом качестве...

И началось это не с «Лефа». Вот документ 1921 года - объявление в читинской газете: «Редактор журнала Дальбюро РКП «Творчество» Н. Ф. Насимович-Чужак, приступая к работе, приглашает авторов срочно представить свои рукописи. В отделе искусства участвуют все...» Все. Ничего удивительного, если «Евгения Онегина» может написать кто-то и кроме Пушкина. Возможно, кто-то из «всех».

С какой горечью в воспоминаниях художницы Е. А. Лавинской говорится о том, что О. Брик - теоретик Лефа и один из его лидеров, на долгие годы, а порою и навсегда отвратил от искусства нескольких талантливых художников и скульпторов, входивших в Леф! Искусство трактовалось как буржуазный пережиток, в этом они были едины с Третьяковым. Скульптор Лавинский, художник Родченко более чем на десятилетие бросили заниматься любимым искусством. Талантливые молодые люди целиком подчиняли себя оформительству, чисто «функциональной» деятельности. Николай Асеев писал стихи про «стального соловья», убивая в себе ощущение прекрасного. Искусству наносился чувствительный урон.

Нельзя, разумеется, отождествлять деятельность Маяковского с идеями Брика, который даже в 1927 году писал, что «от задачи своей футуристы не отказались и завещали ее Лефу», - он хоть и испытывал влияние лефовского теоретика, разделял и даже пропагандировал некоторые его идеи, но в поэзии оставался самим собой. Брик даже жаловался Лавинской, что он «накачивает» Маяковского перед выступлениями, а тот несет «сплошную отсебятину!».

Пестрота во взглядах на искусство у лефовцев была удручающей. Ведь Леф включал в себя, по подсчетам Маяковского, двенадцать различных «групп работников слова». Создавались ячейки Лефа на местах - в Закавказье, в Одессе (Юго-Леф), на Украине (Аспанфут) и т. д.

Выступивший в «Лефе» С. Третьяков без всяких экивоков превозносил футуризм, отождествляя его с творчеством Маяковского и ставя знак равенства между футуризмом и «коммунистическим искусством». Б. Арватов, не разделявший с Третьяковым оценки прежнего футуризма, выдвигал уже чисто лефовскую теорию «производственного искусства», а социальную значимость поэзии Маяковского выводил из формальных элементов. Н. Чужак, претендовавший на роль марксистского идеолога в футуристическо-лефовском движении, утверждал идею «слияния искусства с производством».

Что это такое?

Пожалуйста.

Новое искусство, писал Чужак, «упирается в непосредственное земляное строение вещи». Он утверждал далее, что «самый процесс искусства здесь совершенно отождествляется с процессом производства и труда» и что «продукт» этого процесса «мыслится, как некая товарная, т. е. обменная и регулируемая спросом - предложением, ценность...».

Товар - деньги - товар. Не так ли?

Какие тут могут быть разговоры о тайнах искусства, о прекрасном, о человеческой душе, способной раскрыться в слове, способной воспарить вместе с читателем или сгореть дотла в огне страсти!

И разумеется, с таких позиций Чужаку не могла понравиться поэма «Про это», как и другие вещи Маяковского этих лет, кроме агиток. А поэму критиковали с разных сторон. Г. Лелевич (журнал «На посту») громил ее с позиций «пролетарского» охранительства. Имажинисты в журнале «Гостиница для путешествующих в прекрасном», не размениваясь на мелочи, объявили «Про это» «малограмотной халтурой». А Чужак охарактеризовал ее как «чувствительный роман» («Его слезами обольют гимназистки...»). Да и другие лефовцы были недовольны, пеняли Маяковскому, что он пишет о любви «по личным мотивам»...

Маяковский, переживавший сложный, но и весьма плодотворный период в жизни и творчестве, написавший «Прозаседавшихся», ряд других острейших сатирических и лирико-публицистических стихотворений, поэмы «Пятый Интернационал», «Про это», объявляется этаким парнасцем, загнавшим себя в тупик безысходности. Не зря он предупреждал своих соратников по «Лефу»: «Бойтесь стать очередной эстетической школкой».

Если Маяковский в своей творческой, поэтической, статейно-рецензионной, лекционной и в редакторской практике отстаивал заявленные принципы «тенденциозного реализма», то некоторые лефовцы не смогли преодолеть наследия формально-футуристических концепций. Б. Арватов, Н. Чужак, считавшие себя истинными марксистами среди лефовцев, на самом деле повторяли зады формалистической эстетики, и потому крученыховская заумь принималась ими за откровение.

С. Третьяков упрямо твердил, что нужно «бросить писать стихи и поэмы, нужно фиксировать факты» (Е. Лавинская), давать хронику. Это они с Бриком к концу жизни Маяковского стали поговаривать, что его поэмы «устарели». «И все же Брик продолжал пользоваться именем Маяковского, разговаривая с художниками, молодежью, студентами, - пишет Лавинская, - он говорил «мы лефы». За этим подразумевалось «мы с Маяковским» - кто бы пошел за одним Бриком?» На место Брика здесь можно поставить имя любого из «теоретников» Лефа.

Поскольку в редколлегии журнала «Леф» не было единства («Кто в Леф, кто по дрова»), то и содержание его иногда оказывалось противоречащим заявленной линии, с уклоном к формализму. Тезис «растворения искусства в жизни» был нелеп и вреден. Нелепы и вредны были выступления, направленные на дискредитацию классического наследия. И конечно, по этим позициям «Леф» стал подвергаться критике, в частности, со стороны Луначарского, который призывал молодежь не увлекаться лефовскими идеями, а в открытом письме Асееву упрекал лефовцев в том, что они только и думают, «как бы поставить слово на четвереньки, как бы принудить ритм к противоестественным прыжкам», из чего получается «вымученное оригинальничанье». Маяковский сам в 1928 году охарактеризовал формальное мастерство Лефа как «замкнутое пределами отвлеченного изобретательства в слове».

Но и в период издания «Лефа», в 1923-1925 годах, Маяковский не был особенно близок заумникам и убежденным формалистам левого крыла, и хотя отдавал дань «фактографии», «производственному искусству», но он - поэт, публицист, деятель нового типа - прокладывал магистральную линию современного искусства, выступая конструктором, творцом литературы социалистического реализма. О серьезном осознании плодотворности реалистического метода искусства говорит и перемена в отношении к классике и то, что он стал называть себя «некрасовцем».

Журнал «Леф» в программных установках оставлял лазейки для спекуляции и на новаторстве, и на формотворчестве. Находилось место также и для демагогии вульгарно-социологического толка, и для пропаганды разного рода рационалистических и утилитаристских идей.

Сам Маяковский в этом смысле не был безгрешен. Ведь что такое, скажем, торговая реклама?

«Производственное искусство». Попытки заменить литературу «фактографией», «функциональностью», производственным искусством в двадцатые годы предпринимались всерьез.

И - не надо скрывать - данью этой тенденции была работа Маяковского для торговой рекламы. В статье «Агитация и реклама» он призывает поднять рекламу на такой уровень, «чтобы калеки немедленно исцелялись и бежали покупать, торговать, смотреть!». Торговая реклама при нэпе - в представлении Маяковского - это важное оружие Советской власти, реклама должна «работать на пролетарское благо».

В одном из выступлений он так объяснял эту свою работу:

Спрашивают, почему я пишу для Моссельпрома. Да кто вам сказал, что я пишу для него? Я для вас пишу. Разве вы не хотите, чтобы советская промышленность и торговля развивались? Ну, кто не хочет?

Таких, конечно, не находилось.

Маяковский высмеивает некоторые образцы нашей «рекламы» за их сухость и «канцелярщину», которая скорее отталкивает покупателя, чем привлекает, и прямо призывает учиться этому у буржуазии. Приводит даже в пример рекламу резины для подтяжек: «В Ганновере человек торопился на берлинский поезд и не заметил, как в вокзальной уборной зацепился за гвоздь подтяжками. Доехал до Берлина, вылез, - бац, и он опять в Ганновере, его притянули обратно подтяжки».

Поразительна его способность откладывать в памяти все нужное, все то, что можно обратить на общее благо, использовать как аргумент в полемике, включить в систему доказательств.

Рекламные тексты Маяковского стали появляться не только на плакатах, но и в объявлениях, на вывесках киосков и магазинов, на обертках печенья, на конфетных этикетках, даже на заборах - в качестве фигурной рекламы...

Работа на рекламу приобретала характер производства. Маяковский предлагал себя и художников учреждениям, принимал заказы, сдавал их, иногда устраивал плакаты в печать. «Хозяйственная агитка» находила спрос, пользовалась успехом.

Но - какое отношение это имеет к поэзии?

Весьма далекое.

Нес ли он от этого потери?

Нес - и немалые. Как остроумно заметил А. Альфонсов: «Маяковский повернул искусство к жизни так круто, что вступил в конфликт с искусством...» Нужную, полезную стране в этот момент рекламу Моссельпрома, как и стихи или, может быть, фельетоны о дурной мостовой на Мясницкой, наверное, кто-то должен был сочинять. Но: «Лирик» - сказал он о себе, и это полностью соответствует характеру его дарования, Маяковский - лирик, воспользуемся строкой его друга Асеева, «по складу своей души, по самой строчечной сути». А он расходовал себя без оглядки, хотя сознавал: приходит «страшнейшая из амортизации - амортизация сердца и души», - расходовал на плакаты, агитки, рекламу - на самую черновую работу, на «производство», утверждая, что именно это на сегодняшний день и есть самое главное, что этим и надлежит заниматься искусству.

Несколько позднее, в статье «Как делать стихи?», он со всей откровенностью скажет:

«Все стихи, которые я писал на немедленную тему при самом большом душевном подъеме, нравившиеся самому при выполнении, все же через день казались мне мелкими, несделанными, однобокими. Всегда что-нибудь ужасно хочется переделать».

Здесь впервые Маяковский заговорил о дистанции времени, о ее роли в творчестве поэта. И хотя тут же снова подтвердил необходимость писать вещи «именно своевременные», уверяя, что «агитки на самом деле требуют самого напряженного труда и различнейших ухищрений, возмещающих недостаток времени», - на это признание необходимо обратить внимание.

Умевший подчинять свою роль железной необходимости понимаемой по-лефовски, он все же признался в своей неудовлетворенности результатами «производственной» поденщины.

Не с подобной ли точки зрения надо посмотреть на агитлубки «Про Тита и Ваньку. Случай, показывающий, что безбожнику много лучше», «Вон самогон!», «Прошения на имя бога - в засуху не подмога», «Крестить - это только попам рубли скрести»?.. Их можно рассматривать как продолжение «Окон сатиры», но уже на новом этапе, в более сложном жанре. Сохраняя стиль плакатного стиха, сатирического обличения, поэт стремится усилить агитационный эффект, он развертывает «простенький» лубочный сюжет, который и без картинки видится как картинка, но, конечно, пишется с расчетом на иллюстрации.

Маяковский не выдает свои лубки за высокую поэзию, он знает им цену, знает, для чего их пишет. Потому и пишет. Вряд ли можно согласиться с Ю. Тыняновым, что Маяковский лукавил, считая рекламу участием в производстве, что на самом деле это был «отход за подкреплением», чтобы преодолеть канон.

Создание агитлубов, рекламы было формой прямого участия поэта в агитационной, политико-воспитательной работе партии на первом этапе социалистического строительства, работе архиважной, ибо мелкобуржуазное сознание в тот период находило питательную почву в нэпе, и бороться с ним, преодолевать его приходилось с большим напряжением сил. К работе этой поэт относился честно. Однако полемическое заявление Маяковского о том, что он считает «Нигде кроме как в Моссельпроме» поэзией самой высокой квалификации, и надо расценивать как полемическое и как относящееся к ремесленной стороне искусства, имеющего прикладной характер. Если Маяковский говорил: «Поэзия - та же добыча радия», - и если он при этом уточнял, что «единого слова ради» приходится изводить «тысячи тонн словесной руды», то он имел в виду не рекламные тексты, об этом говорят такие стихи:

испепеляюще

слов этих жжение

с тлением

слова-сырца.

Эти слова

приводят в движение

тысячи лет

миллионов сердца.

Про тексты рекламных плакатов такого не скажешь. Истинная поэзия не вызывает представлений о квалификации, тут идет речь, повторим еще раз, об «амортизации сердца и души». Прежде, в девятнадцатом веке, говорила более возвышенно: «Там человек сгорел».

Конечно же, рекламные тексты и вся эта работа Маяковского, поощрявшаяся Чужаком, Бриком, стали предметом критических уколов, насмешек, иронических обыгрываний с разных сторон. Есенин, например, удостоил его звания «главный штабс-маляр», а уж нечего говорить о явных и скрытых противниках поэта, для которых представился такой подходящий случай не просто позлословить, а и поиздеваться над ним.

Маяковский же был искренне убежден, что рекламой он делает нужное дело для страны, для народа, для Советской власти. Этого убеждения ему было достаточно, чтобы «с небес поэзии» опускаться на грешную землю, туда, «где сор сегодня гниет», и засучив рукава, браться за любое дело, приближающее будущее. «Надо в каждой пылинке будить уметь большевистского пафоса медь», - вот его принцип.

В предисловии к сборнику для издательства «Накануне» в Берлине Маяковский просто объяснил характер и цели своей деятельности в этот период:

«Эти 12 месяцев работал больше, чем когда-либо. Для нас, мастеров слова России Советов, маленькие задачки чистого стиходелания отступают перед широкими целями помощи словом строительству коммуны. В этот же год мною написаны многие агитлубки: «Вон самогон!», «Ни бог, ни ангелы бога - человеку не подмога», а также многочисленные вещи в городских и деревенских бюллетенях ЦК».

Однако, перечисляя, над чем сейчас работает, не назвал ни лубков, ни рекламы. Названы были роман (в прозе), пьеса, эпопея о Красной Армии, стихи, повесть... То, что считал главным.

Открытость и искренность Маяковского, которые ставились под сомнение его противниками, а лефовцами и вовсе отрицались, считались необязательными, - отметил едва ли не единственный (кроме Луначарского) из критиков - Н. Горелов.

«Маяковский не притворяется, - писал он. - Не только в своих первых вещах, где он еще не осознал своей связи с пролетариатом, но и в позднейших, написанных после революции, он не старается замаскироваться под пролетария (как это делают сейчас многие поэты...). Он всегда пишет о своих личных переживаниях, но это - переживания человека-борца, человека, который «сердце флагом поднял». И поэтому его индивидуальные переживания в существе своем глубоко социальны. Он не боится, что его, пишущего о себе, говорящего Я, а не МЫ, не поймет пролетарий. Слово Я, созвучное миллионам, повторяясь в каждом эхом, само превращается в МЫ...»

Важно также и то, что критик продолжает Маяковским такой ряд поэтов, как Пушкин, Кольцов, Никитин, Некрасов, вписывает его демократическую традицию русской поэзии.

Н. Горелов - близкий к Лефу критик. Лефовская критика в тех случаях, когда она возвышала Маяковского, его творческие достижения, подавала их под флагом Лефа. «Успехи» и «победы» Лефа также связывались с Маяковским. А он то и дело шел вопреки. И «Про это» было вопреки. И «Владимир Ильич Ленин» - тоже.

Журнал «Леф» с самого появления вызвал полемику в печати. Многочисленные группировки, исповедуя различные взгляды на литературу, не стеснялись в нападках друг на друга. «Лефу» доставалось, может быть, больше других, так как сам он вел себя с рождения весьма задиристо. Рапповский журнал «На посту» (название заключало в себе весьма амбициозный смысл: «на посту ясной и твердой коммунистической идеологии в пролетарской литературе») в первом же номере нанес сокрушительный удар по «Лефу». Достаточно сказать, что статья, где критиковались первые номера журнала, называлась «Клеветники». Журнал допустил грубые и несправедливые нападки на Маяковского, Асеева.

По «Лефу» и, разумеется, по Маяковскому палили из пушек большого и малого калибров как с огневых позиций журнала «На посту», так и с позиций его антипода, находившегося на «правом» фланге литературы - журнала «Красная новь», который возглавлял А. К. Воронский. Напостовцы объявили решительный поход за проведение твердой, выдержанной пролетарской линии в литературе, скатываясь при этом на путь вульгарно-социологической критики. Они проявляли абсолютную нетерпимость в отношении всех инакомыслящих и инакопишущих. «Попутчиков» безапелляционно записывали в лагерь буржуазии, отлучали от пролетарской литературы Горького... Их претензия на монопольное владение марксистской методологией не оправдывалась на практике.

В ряде выступлений напостовцев «Леф» критиковался вполне справедливо. И Маяковский, отбросив в сторону личные обиды, нанесенные ему этим журналом, все-таки пошел в МАПП (Московскую ассоциацию пролетарских писателей), чьим органом фактически был журнал «На посту», поскольку она выдвигала лозунг борьбы за революционное искусство, свободное от всяких уклонов и извращений. Более близких союзников он не видел.

Между Лефом и МАПП было заключено соглашение (1923), чему во многом способствовал Д. А. Фурманов, высоко ценивший Маяковского. В N 4 «Лефа» Маяковский так объяснил смысл соглашения. «Мы видим, что пролетарской литературе грозит опасность со стороны слишком скоро уставших, слишком быстро успокоившихся, слишком безоговорочно принявших в свои объятья кающихся заграничников, мастеров на сладкие речи и вкрадчивые слова. Мы дадим организованный отпор тяге «назад!», в прошлое, в поминки. Мы утверждаем, что литература не зеркало, отражающее историческую борьбу, а оружие этой борьбы».

Маяковский здесь явно солидаризировался с напостовцами и в их отношении к «попутчикам», «кающимся заграничникам». Но все же отметил: «Леф не затушевывает этим соглашением разницу наших профессиональных и производственных принципов. Леф неуклонно развивает намеченную им работу. Леф рад, что с его маршем совпал марш передового отряда пролетарской молодежи».

Соглашение предусматривало воздержание от взаимной полемики, что не исключало дискуссий, деловой критики. Однако в критических выступлениях напостовцев этот пункт соглашения трактовался вольно. Они позволяли себе по отношению к Лефу снисходительно-учительский тон, квалифицировали Маяковского как «деклассированного интеллигента, заядлого индивидуалиста», по сути дела того же попутчика, с которыми, вместе с ними, и не очень разбираясь в оттенках, готов был воевать Маяковский.

Интересно, что напостовцы (Лелевич) противопоставляли Маяковскому - Безыменского, по содержанию своего творчества он оценивался чрезвычайно высоко, и как титулованный пролетарский поэт, снисходительно приглядывался к Маяковскому, высказывая надежду на его отход от «попутничества».

«Было всякое...» - скажем словами Маяковского.

Несмотря на многие неверные, иногда анекдотические истолкования Маяковского (критик В. Правдухин сравнил его с «обезумевшим до гениальности Епиходовым», а И. Насонов - с гоголевским Поприщиным), критика все чаще приходила к признанию значительности его творчества. Без таких признаний, иногда взвешенных, по-своему аргументированных, а иногда отписочных, казенных, в это время не обходилась ни одна серьезная статья. Что еще существенно: практически все более или менее серьезные критики отделяли Маяковского, Асеева, иногда Третьякова от остального лефовского окружения, отделяли как наиболее талантливых и революционно настроенных. Неоднократно это делал Луначарский.

С позиций «Красной нови», журнала, который стал утрачивать роль организатора, объединителя литературных сил и приобретать оттенок попутничества, сдвинулся вправо, прицельное внимание на Маяковского обратил такой известный критик, как А. К. Воронский. Первоначально Воронский - в противовес напостовцам - высоко и в основном верно оценил поэму «Про это» (потом его отношение к поэме существенно изменилось). В его статье «Маяковский» есть ряд положений, которые сегодня легко отметаются, но Воронский не расходился с правдой, когда писал о стремлении Маяковского «слиться с победным революционным потоком», о том, что после Октября произошел перелом в его творчестве - и в содержании и в поэтике. Воронский также отделяет Маяковского от футуризма и Лефа, вернее, отводит этим течениям роль отживших, оставшихся в прошлом, в то врема как Маяковский для него «весь... в настоящем, и может быть, в будущем».

Однако соглашение с МАПП было направлено против Воронского и «Красной нови». В тайном (по всем правилам групповой борьбы) дополнении к соглашению было обусловлено, что «договаривающиеся стороны» обязуются не участвовать в артели писателей «Круг», не печататься в «Красной нови». Маяковский выполнял эти пункты до появления резолюции ЦК ВКП(б) 1925 года о политике партии в области художественной литературы.

Заключив соглашение с МАПП, Маяковский ужесточил свою позицию по отношению к Вороненому. Естественно, его задевал тот приговор, который дал ему Воронский: «...Народным поэтом, поэтом миллионов Маяковский не будет». Ведь именно об этом мечтал поэт, этого хотел, к этому стремился. Маяковский не мог также согласиться с утверждением Вороненого, что выходцы из других классов способны выразить чувства и мысли лишь своего класса, но все их попытки написать произведение с коммунистических позиций не будут искренними и, стало быть, художественными.

И как бы ни пытался Воронений более гибко подходить к оценке творчества Маяковского, но недоверие к классовой позиции поэта все дальше отталкивало от него Маяковского, и в разгар борьбы РАПП с Воронским он встал на сторону РАПП.

«Леф» остался плацдармом, с которого Маяковский вел ответный огонь, пытаясь утвердить свой взгляд на литературу.

Он предпринимает большие усилия, чтобы распространить влияние Лефа, расширить и укрепить его литературные и организационные связи. Для этого едет на Украину - в Киев, Харьков, Одессу. Особенно хорошо его принимали в Киеве. Украинские газеты сообщали о бурных овациях, которыми молодежь приветствовала Маяковского, отзывалась на его стихи.

Кроме чтения стихов, он выступал как представитель Лефа, говорил о состоянии «Левого фронта искусств», связывая его с состоянием искусства вообще. Именно в Киеве, в журнале «Бiльшовик», напечатана беседа с Маяковским «Положение Лефа в РСФСР».

Выступил Маяковский и в клубе рабкоров. Клуб представлял собой комнату в редакции, куда по воскресеньям вносили некрашеные скамейки, где над столом президиума красовался лихой плакат:

И если над рабочей новью

нависнет тень чужой руки,

чернила мы заменим кровью

и перья превратим в штыки!

Узнав о приезде в Киев Маяковского, руководители клуба пригласили его через объявление в газете, дважды повторенное: «Товарищ Маяковский! Рабочие корреспонденты газеты «Пролетарская правда» ждут вас в своем клубе (улица Ленина, 19, помещение редакции) 13 января, к 1 часу дня».

И к 1 часу дня комната была битком набита. Ждали. Волновались: придет или не придет?..

Пришел вовремя.

Начал без всяких предисловий - и с конкретным знанием корреспондентской, редакционной работы, направив острие критики против тех, кто приглаживает статьи и корреспонденции под общий стандарт, лишая их свежести, образности, призывал писать понятным, жизненным словом.

В среде, близкой ему по духу, Маяковский держался свободно и непринужденно, как свой, и этим окончательно покорил молодую аудиторию, которая, под аплодисменты, зачислила его почетным рабкором «Пролетарской правды».

Читал стихи. Заключительным аккордом - «Левый марш».

Из корреспонденции об этой встрече:

«- Левой, левой, левой! - звучит убедительно, как сама революция.

Уходит. Ловят на лестнице. Молодые поэты читают стихи.

А в клубе рабкоров буря.

Спорят в кровь:

Талантище!

Певец революции!

Обличитель...»

На одном из выступлений в Киеве доклад был назван совсем по-лефовски: «Долой искусство, да здравствует жизнь!» По кратким газетным отчетам и воспоминаниям, даже по той дискуссии, которая развернулась на страницах «Пролетарской правды», трудно судить о содержании доклада, но некоторые тезисы программы (например: «от классиков-монахов к ударной агитации»), фрагменты воспоминаний («Доказывал необходимость агитационного стиха... Читал свои рекламы для Резинотреста») дают основание считать, что и здесь в достаточно острой полемической форме Маяковский внедрял в сознание своих слушателей лефовские установки.

А дискуссия была вызвана отчетом в «Пролетарской правде», написанным Б. Розенцвейгом весьма критически и в развязной манере. Ему возражали. Итоговый вывод газеты был за Маяковского, он признавал агитационный и организационный эффект его выступлений в Киеве, в результате чего безработные поэты и художники потянулись на биржу труда с требованием работы.

Но главный вызов своим противникам, критикам Лефа, Маяковский бросил в Москве 13 февраля 1924 года выступлением в Большом зале консерватории. Вечер проходил под названием: «Леф вызывает своих критиков». Доклад Маяковского назывался «Анализ бесконечно малых». В самом названии звучит издевка, ведь Маяковский подвергает «анализу» критиков Лефа, приравнивая их к бесконечно малым величинам...

Стоит ли после этого удивляться, что хорошо знающие полемические способности Маяковского, неотразимое действие его злой иронии, насмешки, реплик на аудиторию, - вызванные на дискуссию не пришли. Не пришли приглашенные специально Брюсов, Коган, Оренбург...

Зато публика буквально осаждала Большой зал консерватории, желая попасть на этот вечер, послушать Маяковского. Он все больше и больше завоевывал молодежную аудиторию, рабфаковцев и комсомольцев, которые бурно приветствовали поэта, устраивали ему овацию в конце вечеров.

Громя своих противников, Маяковский пользовался приемом деперсонификации, обезличивания. Так он поступал не однажды с Коганом, на этой дискуссии - с Гиммельфарбом.

Лефов печатают, с лефами считаются, но вот Гиммельфарб нас не признает, - говорил Маяковский, имея в виду статью Гиммельфарба в «Известиях». - Гиммельфарб не персонально, а Гиммельфарб как собирательное. Это критики типа Шебуева, Когана и других.

Однажды после доклада Айхенвальда Маяковский выступил с возражениями и начал так:

Вот Коган говорит...

Айхенвальд возразил:

Я не Коган.

Нет, вы все коганы, - парировал Маяковский.

Об этом рассказал Шкловский, добавив, что Маяковский в то время, если человек был не Коган, хорошо к нему относился. Разумеется, он выказывал этим свое отношение к Когану как критику.

Да и в стихотворении «Сергею Есенину», где этот «персонаж» появляется, убийственно рифмуясь со словом «погань», он тоже представляет собою некий собирательный тип критика.

Остроумным способом Маяковский обезличил критиков Владимира Вешнева и Абрама Лежнева, порядком досаждавших ему. Он сделал это в стихотворении «Марксизм - оружие, огнестрельный метод...», и устно:

В критике сплошные ненужности, лишний Вешнев и важный Лежнев.

На дискуссии в Большом зале консерватории не было недостатка в нападках на Леф и помимо гиммельфарбов и коганов. Яростно критиковали Маяковского и его соратников «поэт-биокосмист» Ярославский, поэт Гербстман, рабочий завода «Динамо» Гаврилов. Главные же противники не приняли вызова, не вступили в прямой поединок.

Завоевывая читательскую аудиторию, Маяковский выступает с чтением стихов. Поездка на Украину и восторженный прием, который ему оказала молодежь в Киеве и Одессе, как бы напоминали поэту о временах футуристической молодости, о том, как приходилось приступом брать публику, чтобы обратить на себя внимание. Поэтическое достоинство, возраст сегодня не позволяли надевать желтую кофту и, как говорил Луначарский, «становиться на руки». Но чувство азарта, чувство схватки иногда подсказывало вызывающие жесты. В Харьковском оперном театре партер заполнила «денежная» публика, галерку, естественно, - молодежь, студенты, рабфаковцы, красноармейцы. Очевидец вспоминает: Маяковский поставил ногу на суфлерскую будку, стремительным жестом протянул руки к галерке и крикнул:

Товарищи! - потом небрежно опустил руки и вяло бросил в первые ряды партера: - ...и граждане!..

Конечно, это вызов. Но теперь Маяковский реже прибегал к таким жестам, оставалось замечательное искусство чтения - и еще - искусство полемики. Оно начиналось с афиши. На составление броских афиш Маяковский был великий мастер.

Одна из афиш 1924 года гласит:

«I. Доклад: Отчет за 1923-1924 г. 1) Стихи на затычку. 2) Беллетристика. 3) Белые сосиски Лизистраты. 4) Молодящиеся старички - Маковец. 5) Стариковствующие молодые - АХРР. 6) А все-таки Эренбург вертится. 7) Лес дыбом и т. д. II. Новые стихи: 1) Мандрилла. 2) Киев. 3) По дороге до Конотопа. 4) Приморские швейцарцы».

В афише - завязка полемики. Вечер - ее продолжение.

О стихотворении «Мандрилла», так до сих пор и не найденном, о котором с похвалой сказано в отчете газеты «Вечерние известия», как о блестящей поэме о нэпе, можно судить только по дневниковой записи К. Зелинского, сделанной в день, когда он слушал Маяковского, под свежим впечатлением.

«Маяковский читал стихотворения - «Перелет Москва - Кенигсберг», «Ух, как весело!», «Левый марш» - на бис и начал чтение своей поэмы о нэпе «Мандрилла». Это стихотворение имело особенный успех. В этом стихотворении изображалась нэпманская мещаночка Мандрилла, которая своей подруге шнурки и ботинки подарила». В стихотворении давалась замечательно яркая сатира на мещанскую жадность, стяжательство, пошлость. В уста нэпманки Маяковский вложил такой романс, который начинался словами: «Черная биржа да белый медведь»; Эти слова Маяковский читал, слегка подпевая на мотив романса «Черные очи да белая грудь»: «Эх, черная биржа да белый медведь...» Какой-то юноша подал в тон Маяковскому реплику, когда поэт немного приостановился: «Хочется плакать, да надо реветь». Маяковский это подхватил:

Вот именно, товарищ. Черная биржа да белый медведь, вам хочется плакать, а надо реветь.

Долго не расходилась взволнованная, растревоженная аудитория...»

В 1924 году Маяковский довольно часто выступает с чтением своих стихов, выступает, кроме Украины, в Москве и в Ленинграде, и с этого времени, можно считать, поэтические вечера, поездки для выступлений снова входят в его жизнь, становятся столь же обязательными, как работа за письменным столом. Как правило, поэтические вечера не обходятся без споров, без полемики, это хорошо видно по афишам и газетным отчетам. Полемика теперь идет в основном вокруг Лефа, с его критиками.

Причем журнальная полемика далеко не всегда доходит до той молодежной аудитории, которая бывает на вечерах Маяковского, а если и доходит, то или односторонне, не в полном объеме, или даже искаженно. Нельзя, разумеется, сказать, что и на вечерах поэта вся публика стопроцентно принимала его. Так же как и не все вечера проходили триумфально. Критики объявлялись почти каждый день и со своими репликами, и со своим «не понимаю» (этим поэт рекомендовал учиться), но обычно Маяковский безжалостно с ними расправлялся и тем еще больше завоевывал аудиторию.

Даже язвительные по его адресу записки Маяковский мог прочитать так, что публика еще до ответа проникалась ироническим отношением к их авторам. «Товарищ Маяковский, почему вы такой грубый?» - читает он записку с такой жеманной интонацией, что публика уже хохочет, уже можно не отвечать на нее, а он отвечает:

Это все равно, что спросить у паровоза - почему вы такой черный? - И после паузы, уже чуть грустно: - Разве я сегодня грубил кому-нибудь?

На вечере «Революция и литература» вместе с Маяковским выступил недавно приехавший из Турции молодой поэт Назым Хикмет. Он очень волновался перед выступлением, но Маяковский, с которым Хикмет уже познакомился и даже бывал у него дома, подбодрил добродушно-шутливо: «Послушай, турок, не бойся, все равно не поймут».

Хикмет был молод, по-русски говорил не очень уверенно, ему сказали, что футуристы отрицают психологию, и он пошел к конструктивистам (из огня да в полымя). «Маяковский сказал: турок-ренегат. Но мы с ним продолжали дружить», - вспоминал Хикмет.

Любому делу, если оно его увлекало, Маяковский отдавался сполна. Не в его характере была половинчатость, формализм, бестрепетность. Он отдавал всего себя или не отдавал ничего. Так было и с «Лефом». Маяковский-редактор отвечал за журнал в целом, Маяковский-художник отвечал за себя. Он убеждал себя в необходимости и важности той поденной работы по лефовским установкам на «производственное» искусство, которой отдал много сил и времени.

Но не было ли это все-таки насилием над искусством, над собой, над своим лирическим даром, над песней, которая рвалась из горла и звала к высотам духа?.. И она мощно прорывалась в лучших созданиях Маяковского, в лирических стихах, в поэмах «Про это», «Владимир Ильич Ленин», но сколько сил и сердечного жара тратилось на простое ремесло... Не только в рекламе, но и в стихах рекламного пошиба.

Каждый художник - единственный ответчик за себя, за свое творчество. Тем не менее прислушаемся к одному утверждению, вроде бы оспаривающему самостоятельность Маяковского.

«Единственным советчиком Маяковского, которому он доверял больше, чем себе, был О. М. Брик». Утверждение Л. Ю. Брик категорично. И все-таки, так ли это было и если так, то хороши ли были советы Брика Маяковскому, шли ли они на пользу поэту?

Кстати, не а том ли писал и В. Шкловский, хорошо знавший футуристическо-лефовскую кухню:

«Маяковского многие поправляли, руководили, много ему объясняли, что надо и что не надо. Все ему объясняли, что не надо писать про любовь. Разговор этот начался, так, в году шестнадцатом». И дальше:

«Осип Брик все это оформлял теоретически, все, что происходило, - необходимость писать слишком много строк и не писать поэмы, все находило точное и неверное оправдание».

А Л. Ю. Брик в подтверждение своих слов приводит совет О. Брика Маяковскому снять концовку стихотворения «Домой!». Вот оно, это хорошо известное четверостишие:

Я хочу быть понят моей страной,

А не буду

По родной стране

пройду стороной,

Как проходит

косой дождь.

Маяковский потом объяснял, что четверостишие это - «райский хвостик» к стихотворению «бегемоту»... Слабое объяснение. Похоже, что он в этом случае действительно поверил не себе, а Брику, отсекая от стихотворения «Домой!» эту концовку.

Стоит внимательно перечитать одно из самых замечательных стихотворений Маяковского, чтобы убедиться, сколь органична такая открытая, искренняя концовка. К сожалению, многие критики, вслед за объяснением поэта, пошли здесь по пути прочтения только его госплановско-заводского контекста, не принимая во внимание огромную жажду «любовищи». «Заводская» метафора - результат глубокой душевной сосредоточенности поэта, возвращающегося домой после длительного путешествия за океан («Уходите, мысли, восвояси. Обнимись, души моря глубь»). К душе прислушивается поэт, оттого так элегически начинается стихотворение. Хотя за элегической интонацией где-то глубоко притаилась усмешка над собой: непривычна все-таки для Маяковского рефлексия...

Он начинает не с лозунга, не с Госплана, который должен давать «задания на год». Он идет к этому через, рефлексию, через внутреннюю самооценку, ибо: «Тот, кто постоянно ясен - тот, по-моему, просто глуп». И тем весомее тем эмоционально-устойчивее, тем интимнее звучат дорогие для него, выстраданные в бесконечных схватках с противниками всех мастей и оттенков стихи:

Пролетарии

приходят к коммунизму

низом шахт,

с небес поэзии

бросаюсь в коммунизм,

потому что

без него любви.

И ведь дальше внутренние сомнения закрадываются в стихи (»...слов ржавеет сталь, чернеет баса медь»), иначе к чему выражать этот протест: «Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян, рвали после служебных тягот». Из этого протеста и происходит госплановско-заводской пафос, пробуждается жажда действия. Но питаться она должна «любовищей» - заметьте: не любовью даже, а «любовищей»! За любовь-любовищу может быть одна плата: понимание (то, к чему всегда стремился Маяковский). И последняя, отсеченная по совету Брика строфа с полной искренностью выражает самую суть взаимоотношений поэта и читателя. И в ней, конечно, ощущается осадок горечи от постоянных упреков в «непонятности», тяжело ранивших поэта.

И именно концовка более всего перекликается со стихотворением «Мелкая философия на глубоких местах», написанным по дороге в Америку, перекликается по мыслям, по тональности, по рефлексии. Искренность такого рода отнюдь не напоминает «романсовой чувствительности», это - искренность мужества. А искренность никогда не во вред искусству. Совет Брика был дан не в пользу поэзии.

А в пользу ли поэзии шли другие советы лефовского теоретика, подталкивавшего Маяковского к сочинению рекламных текстов и считавшего лучшим его созданием «Нигде кроме как в Моссельпроме»? В пользу ли поэзии шли лефовские теории привязанности стиха к факту, теории производственного искусства, проповедовавшиеся О. Бриком? В пользу ли искусства было его яростное отрицание классики?

Кто-то из ближайшего окружения острил про Брика, что он мог бы написать мемуары под названием «Записки тайного советника». Не вселял ли этот «тайный советник» корпоративный дух в Маяковского? Ведь не из принципиальных же соображений поэт, не читавший романа, включился в устный спор на стороне Брика, разгромившего «Цемент» Федора Гладкова! Впрочем, более всего этот дух проявился в последовательной - почти до конца - верности футуристическо-лефовско-рефовскому содружеству.

Теперь спросим: мог ли положительно влиять на Маяковского его «единственный советчик», лефовско-рефовский теоретик О. Брик? На этот вопрос ответил Луначарский, ответил, не пощадив поэта: «Когда Маяковский под зловредным влиянием своего демона Брика заявляет, что искусство кончено и идет на производство вещей, он действительно наносит искусству предательский удар в спину». (Добавим к этому свидетельство Н. А. Луначарской-Розенель, что у Анатолия Васильевича «вызывало чувство досады окружение Маяковского», и он, после одного вечера, проведенного у поэта, сказал: «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост».)

По-видимому, в словах Л. Ю. Брик о «единственном советчике» есть правда, хотя бы и частичная, но далеко не вся. К счастью, Маяковский все-таки больше доверял себе, чем Брику. Об этом говорят не рекламные стихи для Моссельпрома, где рекламой заведовал Брик, и Резинотреста, не фельетоны, «привязанные» к факту, к мостовой на Мясницкой, а истинно художественные произведения Маяковского, составившие славу, определившие творческое лицо поэта.

Но и доверие Маяковского не было слепым. Он был человеком легко воспламеняющимся и мог зажечься чужими идеями, но только восприняв их как свои, начинал творчески осуществлять эти идеи. В своих заблуждениях Маяковский был так же искренен, как и в исповедальных лирических стихах. И реклама, и фельетоны писались Маяковским так, как будто именно от них зависит победа Советской власти.

Маяковскому никто не мог навязать то, «что было ему чуждым» (Б. Гончаров). Он сказал о себе: «Главные черты моего характера - две: 1) честность, держание слова, которое я себе дал... 2) Ненависть ко всякому принуждению...» Эти слова многое объясняют.

Они объясняют и полемический темперамент, не дававший ему даже коротких передышек. От постоянной полемики, от постоянной необходимости защищаться иногда наступала и усталость, которую Маяковский тщательно скрывал. Но иногда, косвенно, она сказывалась. На диспуте о задачах литературы и драматургии (по докладу Луначарского) Маяковский вдруг с горечью заговорил о трате сил на литературную борьбу: «Я утверждаю, что литературного подъема в смысле работы сейчас нет, а есть подъем литдрак. Если бы у нас были произведения, равные по огненности, по убежденности защищаемых позиций всей этой драке, которая возгорелась, мы были бы обеспечены литературой. Но, к сожалению, все эти выступления прикрывают чрезвычайно мелкую литературу, чрезвычайно маленькое по существу искусство...»

Учитывая то резкое расхождение в оценке состояния литературы и искусства, которое дано здесь, с другими его оценками, в других докладах и выступлениях, особенно за рубежом, можно предположить, что Маяковский глубоко и тяжело переживал состояние раздоров, состояние групповой борьбы. Человек по натуре не тщеславный, хотя знающий себе цену, искренне радовавшийся успехам других, не только близких, товарищей, всегда и везде радевший об общем деле, он более всего хотел взаимопонимания и сотрудничества.

Постоянное полемическое напряжение отнимало много энергии, тут Маяковский - тоже в силу характера - не мог отступить ни на пядь, в азарте борьбы хватал лишнего, потом объяснялся, как в этом случае:

«...Вот Анатолий Васильевич (Луначарский. - А. М.) упрекает меня в неуважении к предкам, а месяц тому назад, во время работы, Брик начал читать «Евгения Онегина», которого я знаю наизусть, и я не мог оторваться и слушал до конца и два дня ходил под обаянием четверостишия:

Я знаю: жребий мой измерен;

Но, чтоб продлилась жизнь моя,

Я утром должен быть уверен,

Что с вами днем увижусь я...

Конечно, мы будем сотни раз возвращаться к таким художественным произведениям, учиться этим максимально добросовестным творческим приемам, которые дают верную формулировку взятой, диктуемой, чувствуемой мысли».

Объясняясь, оправдываясь, он не может избежать лефовского подхода к поэзии как сумме приемов, формулированию мысли, но все же говорит о «диктуемой» чувствами, о «чувствуемой» мысли, и это чрезвычайно важно отметить.

Луначарский прокомментировал высказывание Маяковского. В журнале оно, по-видимому, изложено не полно. А возможно, что и Луначарский несколько «расцветил» его в пользу Маяковского, уж очень хотелось Анатолию Васильевичу «поправить» его отношение к классике. На диспутах, в статьях и выступлениях он беспощадно критиковал Маяковского за футуристическо-лефовское лихачество, за формалистическое штукарство, но всегда и везде, отделяя Маяковского от лефовского окружения как выдающегося революционного поэта, выискивал любой повод, чтобы «обелить» его, показать, что он представляется правоверным лефовцем из чувства солидарности со своим окружением, а на самом деле - не такой.

Вот и об этом эпизоде Луначарский говорил чуть ли не с умилением, мол, Маяковский «с благоговением» упоминал имя Пушкина, что он при этом «впал в элегический тон, даже не пощадил своих собственных произведений, заявив, что все выпускаемое в свет нынешними поэтами скучно и не запоминается. «Это, - сказал Маяковский, - относится и к моим произведениям, хотя в меньшей степени, чем к другим».

Маяковского при жизни укоряли и ныне еще продолжают укорять за его якобы неуважительное отношение к классике, совершенно упуская из виду не только эволюцию его взглядов, но и общий фон литературного развития двадцатых годов. В программе самых массовых организаций, объединявших писателей - Пролеткульта, а затем РАППа - отрицание литературы и искусства прошлого являлось одним из основополагающих принципов. Позиция Маяковского на этом фоне, менявшаяся с годами, выглядит даже более гибкой. Она отнюдь не застыла в лихих лозунгах «Пощечины общественному вкусу».

Поэт В. Шершеневич (это было в мае-июне 1924 года, когда праздновалось 125-летие со дня рождения Пушкина) как-то рано утром, на рассвете заметил Маяковского на Тверском бульваре, стоящего против памятника Пушкину и смотрящего ему в лицо. Он простоял почти полчаса и потом пошел домой.

Примерно в это время и было написано стихотворение «Юбилейное», вероятно, самый авторитетный, самый серьезный аргумент во всех дискуссиях по поводу отношения Маяковского к Пушкину, к классике. Это не в полемическом запале сказанное слово, это и не терзания раскаивающегося азартного спорщика. Это - слово, сказанное вполне обдуманно. Поэт даже употребил слово «вечность», употребил почти всерьез, почти без иронии. Может быть, лишь чуть-чуть приглушив его высокое звучание...

Главное, однако, не в этом.

Главное - величайшая почтительность тона в обращении к Пушкину. И в то же время - раскованность, собственное достоинство, лирическая открытость. Признанием в личных, бытовых и прочих неурядицах, полужалобой на «служебную нуду», Маяковский как бы подготавливает другое, куда более важное признание: «Но бывает - жизнь встает в другом разрезе, и большое понимаешь через ерунду».

Что такое - это «большое»?

неоднократно атакована,

ищем речи

Но поэзия -

пресволочнейшая штуковина:

существует -

и ни в зуб ногой.

Видите как: «существует - и ни в зуб ногой». Это - поэзия. А вот это «синемордое, в оранжевых усах» - «Коопсах», - стало быть, не поэзия, это - ремесло, необходимость. Вот вам косвенно выраженное иное отношение к рекламе. «Коопсах» - прямое указание на нее. И больше всего боясь впасть в сентиментальный тон и поэтому прикрываясь защитной иронией, но и не отрекаясь от внутренней серьезности, Маяковский перефразирует любимые им строки из письма Онегина к Татьяне. А что это серьезно, говорит следующее за ними лирическое признание:

Такое признание делают близкому человеку.

И опять же надо знать Маяковского, чтобы понять, что он не мог - даже с близким человеком - позволить себе надолго расслабиться. Значит, снова ирония и снова сквозь нее явственно слышится эта «пресволочнейшая», не раз «в штыки» атакованная лирика (»...вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч»). И еще одно объяснение - оно не только по поводу «сплетни» насчет «двух влюбленных членов ВЦИКа», оно, конечно, и по поводу других «сплетен», уже касающихся его, Маяковского, отношения к Пушкину: «Может, я один действительно жалею, что сегодня нету вас в живых».

В следующем стихе «Мне при жизни с вами сговориться б надо» - таится уверенность взаимопонимания (вспомним Цветаеву: Пушкин с Маяковским бы сошлись). Ставя себя рядом с Пушкиным, опять же освещая этот ряд легкой иронической усмешкой (все-таки о себе речь), Маяковский тем самым снимает нигилистический пафос прежних высказываний о классике. Здесь он поминает и имя Некрасова («Этот нам компания»).

«Компания» - Пушкин, Некрасов, Маяковский - включается поэтом в контекст современного литературного бытия как реальная сила. Развивая свою мечту, он переходит на еще более доверительный тон, когда говорит: «Были б живы - стали бы по Лефу соредактор». Дальше - больше: «Я бы и агитки вам доверить мог».

И тем не менее эта доверительность, уважение к Пушкину, интимный разговор с ним, объяснение - не сдача позиций, не пересмотр своих творческих принципов. Их Маяковский не уступит «Вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый», - настаивает он, предлагая свое оружие - «штык да зубья вил». А в качестве аргумента - вот это: «битвы революций посерьезнее «Полтавы», и любовь пограндиознее онегинской любви».

Времена разные, что и говорить, Маяковский всегда отдавал предпочтение настоящему перед прошлым, живому перед отжившим («Я люблю вас, но живого, а не мумию»; «Ненавижу всяческую мертвечину! Обожаю всяческую жизнь!»).

Вот почему так яростно восстает поэт против хрестоматийного глянца на лике классиков, вот почему он хочет восстановить живой образ Пушкина, опять-таки приноравливая его к себе («Вы по-моему, при жизни - думаю - тоже бушевали. Африканец!»).

Стихотворение «Юбилейное» дает ответ на целый ряд вопросов, возникающих у читателей по поводу отношения Маяковского к Пушкину, к классическому наследию вообще.

Хотя, конечно, Маяковский и после «Юбилейного» в запале иногда позволял полемические реплики против классики, но подумаем вот о чем: классикой, как правило, побивались (и побиваются!) многие попытки обновления искусства, этот прием временно дает критике положительный эффект, так как классические произведения уже существуют в духовной жизни народа, на них воспитывался вкус нескольких поколений, а новому искусству еще только предстоит утверждать себя. И кто, как не Маяковский, постоянно чувствовал на себе тяжесть медных монументов! Ведь критика в своих постоянных нападках на поэта ссылалась прежде всего на классику, на ее каноны, на ее образцы, забывая или просто не принимая в расчет, что многие классические произведения, прежде чем найти широкое признание, подвергались подобным же нападкам.

Более личный, более интимный момент: Пушкин «мешал писать» Маяковскому, как кому-то «мешал» Толстой, кому-то Блок, кому-то, позднее, уже сам Маяковский. Характерно такое признание Маяковского, переданное третьим лицом: «Маяковский в Петроградском Пролеткульте при всех наших товарищах сознался, что Пушкина читает по ночам и оттого его ругает, что, быть может, сильно любит».

Пушкин заучен и любим с детства. А сколько пушкинских цитат и реминисценций в стихах Маяковского, сколько упоминаний о нем! И с одной стороны, в них - любовь к поэту, обаяние его строк, с другой - спор с ним, самоутверждение. Самоутверждение - через отрицание. И в отрицании Маяковский бывал невоздержан. Но сколько бы ни судили по поводу невоздержанности Маяковского желающие противопоставить ему русскую классику, верным, неопровержимым остается то, что сказал поэт поэту (и значит - другим великим предшественникам) : «Я люблю вас, но живого, а не мумию».

Сказанное по отношению к Лермонтову: «Мы общей лирики лента», - распространяется на все классическое наследие русской поэзии. Маяковский слушал живой голос классики, но отвергал диктат ее канонов для искусства своего времени. Некрасова и Достоевского он уважительно называл «великими реалистами». Это ли не признание их выдающейся роли в духовной жизни России.

Читатели замечали, что критика упрекает Маяковского в неуважении к Пушкину, и спрашивали об этом.

Бывает разное отношение к его наследию, - отвечал поэт. - Мне не могут простить того, что я не пишу, как он. Раздражает лесенка. Вот решили: раз я не пишу, как Пушкин, значит, являюсь его противником. Приходится чуть ли не оправдываться, а в чем - сам не знаешь. Подумайте, как можно, не любя Пушкина, знать наизусть массу его стихов? Смешно!.. Запоминаются хорошие стихи. Вот, например, басни Крылова. Мы учим их чуть ли не в первом классе, а помним до глубокой старости.

Вопросы эти, иногда задававшиеся в категорической форме («Почему вы не любите (или не признаете) Пушкина?»), стали раздражать Маяковского. Он отвечал: «Я уверен, что отношусь к Пушкину лучше, чем автор этой нелепой записки». Иногда он приглашал авторов подобных записок выйти на сцену и начать читать на память стихи и поэмы Пушкина. Кто кого перечитает.

Вот тогда увидим, кто лучше знает и больше любит Пушкина.

Охотников, как правило, не находилось. А некоторые, слушавшие Пушкина в исполнении Маяковского, утверждают, что читал он не хуже Яхонтова и Шварца, лучших чтецов того времени.

Маяковскому претила риторика по отношению к классикам, которая нередко и многим заменяет истинное их знание, истинную любовь к литературе. Так же как претила добродетельная мода раздачи преждевременных лавров живым поэтам. Маяковский с иронией писал о том, как, изумившись «рифмочек парой», поэта уже почитают «гением» - «одного называют красным Байроном, другого самым красным Гейнем».

Его отношение к гениям было сродни шутливо выраженному флоберовскому: не следует ими восторгаться, это невроз.

С каким темпераментом обрушился Маяковский на Совкино, когда обсуждался фильм о Пушкине!

А я заявляю, что, сев за стол и дурацки взъерошив волосы, нельзя написать стихотворение... такое стихотворение, как «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»... Это глумление... Вы не смеете... не смеете так показывать поэта, равного которому не было и нет в России!

И, все более накаляясь:

Смерть Пушкина - единственный и неповторимый материал. А вы что с ним сделали? Что сделали вы? Кто был на экране вместо поэта?.. Бонна... Бонна в штанах, бонна, возящаяся с ребятами и возящая их на спине? Как вы смели это сделать?

В отношении Маяковского к классике ни в коем случае ничего нельзя упрощать. Один молодой человек, беседуя с поэтом, удивился, что тот начал защищать от него античную литературу и удивлял его познаниями в классике. Он сказал:

Владимир Владимирович, для меня большая новость то, что вы так говорите о литературе. Так ли вы относились в печати к Пушкину и Шекспиру лет пятнадцать тому назад (этот разговор состоялся в начале 1930 года)?

Это все не так просто, сегодня не просто, - ответил поэт и замолчал.

Грубовато, но верно по сути сказал один из соратников Маяковского по «Лефу», он сказал, что Маяковский «не злоумышлял против классиков, он лишь «зверел» к людям, которые прятались от современности за мраморные зады памятников, за дядю из прошлого столетия».

Легко говорить об ошибках и заблуждениях великих людей с высоты нового времени и нового знания о жизни, непросто было в ней разобраться, когда все перевернулось и только начинало укладываться, однако Маяковским руководило общее стремление служить своим искусством народу, и это главнейшая традиция русской литературы, идущая от «Слова о полку Игореве».

Маяковский и футуризм, Маяковский и Леф («Леф»). Обращаясь к этим непростым взаимосвязям, все время надо помнить, что, покровительствуя своим ближайшим соратникам в жизни, поддерживая их в литературной борьбе, он никогда не уступал им в принципиальных вопросах. Плодотворным и по-человечески сблизившим их было сотрудничество Маяковского с Мейерхольдом при постановке «Мистерии-буфф». Но когда состоялось обсуждение спектакля Мейерхольда «Д. Е.» (пьеса написана Подгаецким по роману Ильи Эренбурга). Маяковский сказал: «Как представитель «Лефа», я, конечно, принимаю и на себя те нападки, которые из известного лагеря сыплются на Мейерхольда. Однако на сей раз я и сам считаю нужным влить ложку дегтя в ту бочку похвал, которую здесь наполнили...»

Маяковский признается в том, что лефовцы («мы» - сказал он) раньше сильно продвигали лозунг самодовлеющего значения красок, звучаний. Однако в постановке «Д. Е.» все это доведено до абсурда. Слово тут - нуль. Пьесы нет.

Приговор безжалостный. И он дополняется тем, что в спектакле нет массы, а есть «отыгрывание» массами.

Это один только эпизод. Их было немало и в редакции журнала «Леф», где с первого заседания редколлегии возникали разногласия, хотя они редко выносились из редакционного дома, как было с Чужаком.

Нечеткая в своих конкретных позициях программа «Лефа» давала достаточно поводов для споров и разногласий. И если первые три номера вышли сравнительно легко (хотя и не без сглаживания углов и противоречий) даже быстро, один за другим, в 1923 году, то в 1924 году вышло всего лишь два номера, а последний номер в 1925 году «вытягивал» чуть ли не в единственном числе ответственный секретарь Незнамов.

В журнале за это время были опубликованы такие значительные произведения, как поэма «Про это», «Рабочим Курска...», глава из поэмы «Владимир Ильич Ленин» Маяковского, «Лирическое отступление» Асеева, стихи Хлебникова. Журнал активно поддерживал новаторские поиски в поэзии. Литературная практика - в первую очередь Маяковского - приходила в противоречие с установками на «производство вещей», согласие между членами редколлегии, сотрудниками редакции рушилось. Сами лефовцы (некоторые из них) стали понимать свое ложное положение в искусстве. Арватов сказал про Леф: «Почему-то впереди всех, но почему-то вдали от всех». Чужак, как мы знаем, первым пробил брешь в корабле «Лефа», едва тот пустился в плавание, демонстративным выходом из редколлегии в конце 1923 года, с оповещением об этом в печати.

После выхода из редколлегии он продолжал войну с «Лефом» извне, со стороны, и даже не столько с «Лефом», сколько с Маяковским. Выступая с докладом на первом московском совещании работников Левого фронта искусства в январе 1925 года, Чужак обрушился на Маяковского за измену лефовскому принципу производственного искусства и за то, что тот «скатился к напечатанию в «Лефе» своей «наиболее неприемлемой» вещи, поэмы «Про это». О поэме «Люблю» он сказал, что это «лирическая труха с точки зрения сегодняшнего дня». В поэме о Ленине Чужак нашел некоторые достоинства, но заметил, что «все-таки это ведь в целом не в нашем производственном плане».

Об этом совещании вообще следует сказать. Оно проводилось по настойчивым просьбам региональных ячеек левого искусства, запутавшихся в разноголосице деклараций и добивавшихся единого центрального руководства. Маяковский не вдохновлялся возможностью создания какого-то единого фронта левого искусства в масштабах страны, понимая, что директивное руководство им не может дать хороших результатов. Скорее всего он разделял точку зрения С. М. Эйзенштейна, делившего левых в искусстве на «революционных левых» и «эстетских левых».

И все же, выступая на совещании, видя и чувствуя желание многих работников литературы и искусства к объединению, Маяковский выдвинул в качестве основы идейную общность, но призывал не увлекаться «никакой игрой в монолитную организацию» и не пародировать «советских и партийных организаций...»

Совещание, как и следовало ожидать, закончилось неудачей. Оказалось невозможным примирить непримиримое. Жесткая позиция Чужака, который вел линию на централизованное и директивное управление левым искусством, не получила поддержки наиболее видных его деятелей. Маяковский понял это уже в ходе совещания и покинул его к концу второго дня, оставив председательствующему заявление следующего содержания:

«Внимательно прослушав и обдумав два бесцветных дня «совещания», должен заявить: никакого отношения ни к каким решениям и выводам из данного совещания не имею и иметь не хочу. Если б я мог хоть на минуту предполагать, что это крикливое совещание, собранное под серьезным лозунгом «объединение», будет подразумевать (в наиболее «деятельной» части) под обсуждением организационных вопросов - организацию сплетни и будет стараться подменить боевую теорию и практику Лефа чужаковской модернизированной надсоновщиной, разумеется, я б ни минуты не потратил на сидение в заседаниях.

Этот эпизод литературной жизни двадцатых годов, собственно говоря, и подводит первый итог существования Лефа («Лефа»), течения в литературе и журнала, который был создан по инициативе Маяковского и редактировался им. Молодой критик В. Перцов вполне резонно говорил в докладе о положении на Левом фронте искусства (май, 1925), что Маяковский, хотя и зачисляет себя и Асеева в разряд «производственников», но его произведения и произведения Асеева, напечатанные в журнале, полностью опровергают это утверждение. Сами лефовцы, по крайней мере, наиболее прозорливые из них, понимали несовместимость Маяковского-поэта с Лефом. Понимал и он, что «поэзия - пресволочнейшая штуковина: существует - и ни в зуб ногой». Понимал, а на него давили, ему внушали, от него требовали, его убеждали... В чем? В том, что-де эта «штуковина» теперь никому не нужна.

Отражая общие противоречия и идейно-эстетическую неоформленность левого искусства, журнал практически зашел в тупик и с выходом седьмого номера прекратил существование. Попытки Маяковского на совещании представить ситуацию с «Лефом» как благополучную носили уже чисто престижный или, пожалуй, полемический характер.

Надо было менять ориентацию.

Ис-во должно быть профессиональным и тенденциозным. Нельзя писать романы и пьесы, не определив свое место в революционном мире. «Седьмой день» - когда мы хотим бескорысно наслаждаться миром (описание природы, созерцание, психологические тексты). Уход от борьбы за идеалом новой литературы. Пропагандировал искусство даже если художник выражал взгляды против социализма. Писатель должен подходить к миру со всей открытостью. Попутчик – человек, который приглядывается к сов. власти, но не знает, будет ли с ней до конца.

В конце 1922 г. образовалась группа ЛЕФ (Левый фронт искусства), куда входили В.Маяковский, Б.Арватов, В.Каменский, Б.Пастернак, Н.Асеев, В.Шкловский, О.Брик, С.Кирсанов, С.Третьяков, Н.Чужак. К ЛЕФу были близки, вызывавшие большой интерес у писателей-лефовцев, кинорежиссеры - С.Эйзенштейн, Д.Вертов, (Эсфирь Шубб -?), художники: Роченко, Лавинский, Степанова. Журнал «Новый ЛЕФ». Действенного революц. ис-ва, о внедрении ис-ва в повседневную жизнь нового гос-ва. Ис-во должно выполнять ряд сугубо практич. задач. Эмоц. воздействия на аудиторию – для выполнения задач. Лефовцы настаивали на том, чтобы в новом гос-ве использовалось все лучшее. Все новаторские идеи должны быть исполнены. ЛЕФ основали много качественных, но курьезных текстов (на заказ) – для ввода людей в рабочее состояние. Считали, что психологич. проза уводит в мир ненужных фантазий. Проза должна быть короткой. В кон. 20-х гг. гос-во пошло против ЛЕФа – все достигается авралом, а не научной организацией труда.

Группа ЛЦК – отпочковались (конструктивисты). Лит. центр конструктивистов: гос-во должно быть функциональным, разработка новых приемов л-ры; л-ра должна стать летописцем эпохи, должна запечатлеть речь эпохи (она разная у разных сословий). В 30-м году группа прекратила существовать как завершившая свою задачу.

РАПП – росс. ассоциация пролетарских писателей (возникла в 1922 г). А.Серафимович, Шолохов (хотя он там не работал), историки л-ры 20-х годов, критики: Авербах Л., Милевич Г., Лебединский Ю., прозаики: А. Веселый, А. Соколов, А. А. Фадеев, Д. Фурманов; поэты: Жаров А., Безыменский А., Дорокойченко А. При журнале «Молодая гвардия». В 23-м году – «октябрь», «На посту» (с 1923 – «На лит. посту»). Задача – охрана границ пролетарской культуры. Пролетарскую культуру создают пролетарии по происхождению и образу жизни. Придумали деление л-ры на крестьянскую. пролетарскую и интеллигентную («попутчики» - те, кто не стоят твердо на платформе сов. власти). Глав. деят-ть – вербовка в свои ряды новых писателей, врагов и мишеней (с которыми велась борьба). РАПовцы прославились нелояльными критиками – «рапповская дубинка», т е жанр статьи, граничащей с доносом. Идеалогич. диверсантом мог стать любой попутчик. (Булгаков – «редисочного цвета» - розовый снаружи, белый внутри). Попутчики написали открытое письмо с просьбой оградить их от критики РАПП. Вывод – «никакая лит. организация не может разделять л-ру на пролетарскую и не пролетарскую». Журнал стал называться «на лит. посту» и там появилось больше лит. статей, а не только идеалогических. В РАПП было 1750 человек – рекорд. Новый лозунг РАПП: должны создаваться образцовые нормативные тексты, на которых будут учиться молодые писатели. В 1932 г. началась идея централизации – объединяющая всех писателей идея создать единый союз писателей вместо РАППа. Создали мощную организацию, которая позволит держать во власти всю л-ру. РАПП перестал сущ-вать.

ОБЭРИУты . Объединение реального ис-ва. 1924-1930 гг. Д.Хармс, А.Введенский, Н.Заболоцкий, Н.Олейников и др. Манифест появился в 1924 г., хотя члены ОБЭРИУ были знакомы раньше. Потом всех репрессировали, в живых остался только Заболоцкий и умер в 1958 году. В начале 1928 г. была написана Декларация, состоящая из четырех глав: 1. Общественное лицо Обэриу, 2. Поэзия обэриутов, 3. На путях к Новому кино, 4. Театр Обэриу. Исповедовали ис-во самое разнородное. Для поэзии обэриутов характерны алогизм, гротеск, "столкновение смыслов", понимаемые не только как художественные приемы, но и как выражение конфликтности мироуклада, как путь "расширения" реальности, неподвластной законам разума; ломались причинно-следственные связи повествования, создавались "параллельные миры"; стирались границы между живой и неживой природой; разрушались жанровые рамки. Знак и означаемое; текст и метатекст, язык и метаязык также утрачивали свои границы. В драматургии Обэриу ("Елизавета Бам" Д.Хармса, "Елка у Ивановых" А.Введенского) справедливо видят предвосхищение "театра абсурда". Оригинальны и прозаические произведения примкнувшего к группе бывшего советского акмеиста - К.Вагинова "Козлиная песнь", "Труды и дни Свистонова", "Бомбочада", а также близкого к Вагинову Л.Добычина. Ис-во есть бескорыстная игра. Традиции балагана – на грани фальклора. Принцип «наивного письма». Предшественники ОБЭРИУтов были футуристы с их ориентацией на заумный язык, который разрушают бытовое восприятие. Читать/писать что хотим, когда хотим и как хотим – ОБЭРИУты обогнали свое время. Любое ис-во связано с жизнетворчеством. В любой жизни есть элемент фантазии и их надо переносить в ис-во. В мире нет причинных связей – есть привычка и связи. ОБЭРИУты начинали как поэты – человек, который играет. Лир. герой надевал 2 маски – или иностранец, или ребенок (кто-то, не знающий правил сущ-ющего мира). Это позволяло «видеть мир голыми глазами», т е видеть явления, которые не заметны, похороненные под слоем привычки. ОБЭРИУты приветствуют отстранение от предмета: посмотреть на цыпленка как на мертвого ребенка. Достижение «чистого взгляда» - оттого, что доходит до абсурдности. Любовное стихотворение: нежность, наивность. Одно стихотворение, подписано многим дамам. 1930-й год – роспуск группы. ОБЭРИУтам посоветовали заниматься строительством будущего общества. И они стали детскими поэтами в журналах «Еж» и «Чиж». До сегодня ОБЭРИУтская поэзия считается самой лучшей среди детской. Создали игру с помощью слова. Но «верхам» не нравилось ис-во ОБЭРИУтов, с 1936 года «Еж» и «Чиж» подвергаются критике; ОБЭРИУты исчезают.

Учебник Егоровой/Чекалова:

После революции 1917 года по всей стране появилось множество различных литературных групп. Многие из них возникали и исчезали, даже не успевая оставить после себя какой-либо заметный след. Только в одной Москве в 1920 г. существовало более 30 литературных групп и объединений. Нередко входившие в эти группы лица были далеки от искусства (например, группа "Ничевоки", провозглашавшая: "Наша цель: истончение поэтпроизведения во имя ничего"). Причины возникновения многочисленных и разнохарактерных литературных групп: обычно на первый план выдвигаются материально-бытовые: "Вместе было легче выжить в тяжелых обстоятельствах русской жизни тех лет, преодолеть разруху, голод, наладить условия для нормальной работы и профессионального общения людей, причастных к литературе и искусству". Как отмечал В.Зазубрин, говоря о писательских организациях Сибири и Дальнего Востока после Октября, "все они возникали по содружеству, по знакомству, а не поэтическим или идеологическим признакам".

ЛЕФ. Под названиемЛевый фронт подразумевался (кроме левизны футуризма в целом) отход группы от правого крыла футуризма, чуждого социальной проблематики. В поисках новых форм контакта искусства и революции лефовцы выступили против декоративного "даже революционного по своему духу" искусства, не принятого ни "безъязыкой улицей", ни правительством. В этот период были вынуждены отойти от революции такие художники как Кандинский, Малевич. Лефовцы, не возвращаясь к традиционным формам, стали считать искусство простой ступенью к участию художника в производстве ("Я тоже фабрика, А если без труб, то, может, мне Без труб труднее",- Маяковский). Каждая область искусства, согласно концепциям Лефа, должна была осмыслить свою технику в тех понятиях и представлениях, которыми пользовалось производство. Искусство должно было раствориться в нем. Такая концепция Лефа, разработанная в основном Б.Арватовым, оказало влияние и на лирику Маяковского, выступившего против "вселенского" быта за полное растворение индивидуальных форм жизнедеятельности людей в коллективных форм. Лефовцы выдвинули теорию "социального заказа", идею "производственного" искусства. Эта группа афишировала себя как "гегемона" революционной литературы и нетерпимо относилась к другим группам. Они пришли к отрицанию художественной условности, а из литературных жанров признавали только очерк, репортаж, лозунг; отрицали вымысел в литературе, противопоставляя ему литературу факта. Отвергали принцип литературного обобщения. Характерное для Лефа социологическое понимание искусства обусловило интерес писателя к документальному, хроникальному кино. Движение киноленты ассоциировалось с движением истории или человеческой жизни. Но хроникальность понималась скорее как форма подачи материала: лефовцы не вникали, соответствует ли кинофакт действительности, поэтому высоко ценили фильм Эйзенштейна "Броненосец "Потемкин" и отвергали его же фильм "Октябрь". Лефовцы и в литературе активно осваивали принцип монтажа, который, например, в поэмах Маяковского ("Хорошо!"), Н.Асеева проявлялся в намеренной фрагментарности, в дроблении повествования на резко контрастные эпизоды - "кадры" - в их калейдоскопичной сменяемости, управляемой ассоциативным мышлением. Порой связь с кинематографом проявлялась в названиях глав и подглавок, играющих роль титров (поэма Маяковского "Про это"). ("С радостью готовы растворить маленькое "мы" искусства в огромном "мы" коммунизма"). Тем не менее в плане поэтики лефовцы ориентировались на ОПОЯЗ (Общество по изучению поэтического языка, куда входили Ю.Тынянов, В.Шкловский и др.), заявляли: "Формальный метод - ключ к изучению искусства". В 1928 г. Маяковский вышел из ЛЕФа, но не порвал с ним связи, пытаясь летом 1929 г. преобразовать ЛЕФ в РЕФ (революционный фронт искусства). Но после окрика "Правды" 4 декабря 1929 г. и вступления Маяковского в ассоциацию пролетарских писателей РЕФ прекратил свое существование.

ИМАЖИНИЗМ

В январе 1919 г. С.А.Есенин, Р.Ивнев, А.Б.Мариенгоф, В.Г.Шершеневич и др., именовавшие себя "Верховным Советом Ордена имажинистов", выступили с изложением принципов нового, альтернативного футуризму (это оговаривалось специально) литературного направления - имажинизма. Предпосылками платформы этой группы были еще дореволюционные статьи В.Шершеневича об "имажионизме". В мае 1918г. заявила о себе группа Мариенгофа в Пензе (вскоре он переехал в Москву). Официальной структурой, зарегистрированной Московским советом группы, была "Ассоциация вольнодумцев" в Москве, образованная в сентябре 1919г. Есенин даже был избран - 20 февраля 1920г. - ее председателем. Ассоциация стала выпускать журнал с манерным названием "Гостиница для путешествующих в прекрасном". Группа стала хорошей творческой школой и довольно многочисленной: в нее входили, кроме названных писателей, Р.Ивнев, И.Грузинов; будущий известный кинодраматург Н.Эрдман и др. В творческих поисках участвовали художники и композиторы: "Живописный манифест" был включен в Декларацию имажинистов в 1919г., а музыкальный манифест был оглашен весной 1921г. "Штаб-квартирой" имажинистов было кафе "Стойло Пегаса"; сборники выходили в издательстве "Имажинисты". В отличие от футуристов, искавших стыка между искусством и социальной практикой, имажинисты провозглашали "победу образа над смыслом": imagо (лат.) - образ. В 1910г.г. имажизмом именовалась школа в англоязычной поэзии - Т.Элиот, Д.Лоренс, Р.Олдингтон и др., принципами которой были несущественность тематики, чистая образность, ассоциативность мышления, но и точность изображения лирического переживания. Русские имажинисты считали всякое содержание в художественном произведении таким же глупым и бессмысленным, как наклейки из газет на картины... "Поэт - это тот безумец, который сидит в пылающем небоскребе и спокойно чинит цветные карандаши для того, чтобы зарисовать пожар. Помогая тушить пожар, он становится гражданином и перестает быть поэтом",- В.Шершеневич. Отвергая представления о целостности, завершенности художественного произведения, имажинисты считали, что из стиха без ущерба можно изъять одно слово-образ или вставить еще десять. Имажинистское стихотворение могло не иметь содержания, но насыщалось словесными образами, которые подчас трактовались, несмотря на полемику, в духе раннего футуризма. В.Шершеневич в книге "2х2=5": "Слово вверх ногами: вот самое естественное положение слова, из которого должен родиться образ..." В таком эпатаже было нечто родственное футуризму: революционное отрицание традиций. Мариенгоф: "Покорность топчем сыновью, Взяли вот и в шапке нахально сели, Ногу на ногу задрав" ("Октябрь"). "... Я иконы ношу на слом. И похабную надпись заборную Обращая в священный псалом" (В.Шершеневич). Не только советская, но и зарубежная критика тех лет отделяла Есенина от имажинистов, видя в последних сильное разрушающее начало. Есенин действительно занимал в группе особую позицию, утверждая образность, основанную на естественной образности народного языка, а порой - как в статье "Быт и искусство" - вступал в прямую полемику (1921). Есенинская "теория образных впечатлений", изложенная в трактате "Ключи Марии" (1918), оказалась близка остальным членам группы, хотя они разрабатывали свою концепцию на более формалистической основе. Есенин, обращаясь к В.Кириллову, говорил: "Ты понимаешь, какая великая вещь и-ма-жи-низм! Слова стерлись, как старая монеты, они потеряли свою первородную поэтическую силу. Создавать новые слова не можем. Словотворчество и заумный язык - это чепуха. Но мы нашли способ оживить мертвые слова, заключая их в яркие поэтические образы. Это создали мы, имажинисты. Мы - изобретатели нового". Есенин отошел от Мариенгофа. После того, как Есенин и Грузинов письмом в "Правду" от 31 августа 1924г. неожиданно объявили группу имажинистов распущенной, она стала заниматься в основном издательской деятельностью. В 1928г. В.Шершеневич говорил: "Наличие отдельных имажинистов отнюдь не означает самый факт существования имажинизма. Имажинизма сейчас нет ни как течения, ни как школы"

СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ

В начале февраля 1921 г. несколько молодых писателей при Петербургском Доме Искусств образовали группу "Серапионовы братья" (по названию кружка друзей в одноименном романе Э.Гофмана). В нее вошли Вс. Иванов, К.Федин, Н.Тихонов, М.Зощенко, В.Каверин, Н.Никитин, М.Слонимский. "Серапионы" уделяли большое внимание многообразию творческих подходов к теме, занимательности сюжетостроения ("Города и годы" К.Федина), фабульному динамизму (произведения В.Каверина и Л.Лунца), мастерство орнаментальной и бытовой прозы (Вс.Иванов, Н.Никитин, М.Зощенко). Художественный опыт "серапионов" высоко ценил и поддерживал М.Горький. В декабре 1921г. "серапионы" в числе 97 литераторов приняли участие в конкурсе на лучший рассказ и получили 5 из 6 премий. И хотя первый выпуск альманаха "Серапионовы братья" остался единственным, члены группы печатались и в России, и за рубежом, завоевывая все большее признание читателей, несмотря на окрики "Правды" (досталось и Горькому, хвалившему "серапионов"). В дальнейшем даже память об объединении талантливых писателей была осквернена докладом А.Жданова о журналах "Звезда" и "Ленинград" (1946), где поводом для травли М.Зощенко стала его причастность к "серапионам".

ПЕРЕВАЛ

В конце 1923г. вокруг редактируемого А.К.Воронским журнала "Красная новь" образовалась группа "Перевал" (название было дано по статье А.Воронского "На перевале (дела литературные)". Первоначально в группу входили А.Веселый, Н.Зарудин, М.Светлов, М.Голодный, а позднее - И.Катаев, Э.Багрицкий, М.Пришвин, А.Малышкин. Перевальцы подчеркивали свои связи с лучшими традициями русской и мировой литературы, отстаивали принципы реализма и познавательную роль искусства, не признавали дидактику и иллюстративность. Подчеркивая свою органическую принадлежность к революции, перевальцы тем не менее были против "только внешнего ее авторитета", отвергали оценку литературных явлений с позиций классовых и утверждали духовную свободу художника. Их интересовала не социальная принадлежность писателя, будь он "попутчик" или пролетарий, а только богатство его творческой индивидуальности, художественная форма и стиль. Они выступали против "всяких попыток схематизации человека, против всякого упрощенчества, мертвящей стандартизации". Идейным и творческим руководителем группы был А.К.Воронский (1884-1943). В "Коммунистической академии" в 1930 г. состоялся форменный суд над "Перевалом", а после второго ареста А.К.Воронского (погиб в ГУЛАГе) в 1937г. были репрессированы многие "перевальцы".

«Разгром» Фадеева: проблема формирования личности в романе, мастерство психологического анализа, элементы лит. переклички и полемики с «Конармией».

В отличие от советских писателей, чья литературная деятельность началась до Октября, Александр Фадеев открывает новую страницу русской литературы. Фадеев, Шолохов и Леонов представляют новую генерацию писателей, чья биография определилась революцией и участием в гражданской войне на стороне красных. Как писатели они начинают заявлять о себе в 1923-1925г.г. Славу писателю принес роман "Разгром" (1927). Он написан в Краснодаре и Ростове, где Фадеев был на партийной работе.

Исторический роман 20-х годов

Проза развивается с 1921 г. Тексты о недавнем прошлом – о революции и гражд. войне, л-ра о современности (сатирическая – в 20-е годы, соц-аналитическая о драматизме совр. жизни). На перефирии – исторические романы, тексты массовой л-ры (детективы, научн. фантастика и т д) – кол-во которых уменьшилось. Детская проза развивается слабо.